Все устаканилось и, в самом деле, мы оказались там, где и ожидали — в папиной машине, с Любаней и ее дедушкой Федором.
Перевязанная Толикова рука мягко лежала на руле, я сидела на месте смертника и теребила ремень безопасности, между ног у меня было темно-красное пятно, и оно притягивало мой взгляд, я никак не могла отвлечься от него.
Любаня сказала:
— Вы болеете?
— Не, — сказал Толик. — Бычье здоровье, не переживай.
— Тогда почему вы так выглядите?
Потому что, подумала я, он меня чуть не изнасиловал, и теперь нам обоим так стыдно.
А сказала — совсем другое:
— Просто устали.
— Из-за меня?
— Нет, малыш, — сказал Толик. — Вы с дедом молодцы ваще. Так держать.
В зеркале заднего вида отражалась Любаня, теребившая волосы моей куклы. У Любани был внимательный и пытливый взгляд.
— А вы еще приедете? — спросил дедушка Федор. — Хотелось бы, может, праздник какой. Вы нам так помогли.
— Приедем, — сказала я. — Обязательно. Мы за вас очень рады.
Знаете это ощущение, когда между вами и еще одним человеком есть тайна, которая поглощает все вокруг. И люди, находящиеся рядом, чувствуют ее присутствие, но не могут увидеть, им неуютно и жутко, как рядом с призраком или просто там, где кто-нибудь погиб.
Я была рада, когда мы высадили Любаню с дедушкой, и, кажется, не меньше рады были они. Я сказала:
— До свиданья, до свиданья!
Попыталась придать своему голосу жизнерадостности, но получилось на редкость депрессивно, будто они уходили на войну.
Толик сказал:
— Все, досвидос, короче! Рады были помочь, обращайтесь, если че!
И тоже получилось очень печально. Мы поглядели, как они заходят в подъезд, и Толик положил голову на руль.
Я сказала:
— Поедем домой?
Он сказал:
— Не вопрос.
Но некоторое время так мы и сидели, не двигаясь совершенно. Я смотрела, как рывками приподнимаются от сложного дыхания его лопатки, и вдруг протянула к Толику руку. Но дотронуться до него не решилась. А ведь там было такое хорошее местечко прямо между лопатками, так и просилось под прикосновение.
Снаружи стало совсем неуютно — пошел снег с дождем, мы оба продрогли, тем более, что Толикова куртка была такой мокрой.
— Включи печку, — сказала я. — Вдруг ты простудишься.
— Ну и хорошо. Может, и умру даже. Поди плохо.
И я подумала, что мы с Толиком похожи больше, чем мне всегда казалось. Я в нем узнала все то, с чем встретила его. Может, он потому меня с самого начала так хорошо понял.
Теперь наступила моя очередь поделиться с ним тем, что Толик сам мне когда-то дал.
Я сказала:
— Толик, ты ведь говорил мне, что это неважно. Что было в прошлом, что ты делал.
— Пиздел, — сказал Толик веско. Я снова потянулась к нему и все-таки положила руку Толику между лопаток.
— Нет, — сказала я. — Ты в это верил, потому что я верила. А теперь думаешь, что я не верю. Только это неправда.
Толик глянул на меня с растерянностью и раздражением, казался он в этот момент много моложе, чем был на самом деле и уже совсем идеально синеглазым.
— Че?
— Ничего, — сказала я. — Не изменилось. Просто мне больно, и тебе больно, но такое бывает. И проходит.
Толик вдарил по рулю, взвизгнул клаксон.
— Ты хоть знаешь? — спросил он. — Как твой батяня-то с Алечкой познакомился?
— Нет, — сказала я.
Толик завел машину и вырулил на дорогу, закурил. Некоторое время он молча затягивался и выпускал дым, затягивался глубоко до кашля, и сигарета в его зубах быстро догорела.
— Да сосать она пришла ему за бабло. Ей лекарства были нужны, а дефицит. Из-под полы надо было покупать, у спекулянтов. Она на первом курсе была, жила на стипендию, раньше уж лекарства-то без денег доставались, а тут — швах полный. Ну и все. Пришла она вместе с подружкой своей, Ритой. Между прочим, в честь нее тебя и назвали.
— Я знаю.
— Их где-то Жека выцепил, может, так и пообещал, мол, два часа позора, пососете немножко симпатичным мальчикам, ну и отваливайте с деньгами. Работа вроде непыльная. Мы как раз тогда праздновали, что Антоха Губанов с зоны откинулся, хотели его порадовать, ну и Жека решил, вот, видимо выпендриться со шмарами.
Толик помолчал, глядя на дорогу, потом засмеялся:
— Короче, сразу твоя мать мне понравилась, облапал ее даже, но твоему бате, видишь, тоже она по сердцу пришлась. Ну и че, короче, забрал ее в комнату, расстегнул, значит, штаны. Она такая: только минет. Он такой: не вопрос. И тут Алечка начинает сопли на кулак наматывать, мол, я ваще-то девственница, никогда такого не делала, и страшно мне, и все такое.
Ну, хоть в чем-то я на маму похожа, подумалось мне.
— А дальше он ее, конечно, трахать не стал по итогам. Дал денег и выпроводил вместе с подружкой, которая чуть-чуть только Эдику не отсосала, типа не надо тут, короче, не шлюшите, нечего и начинать. А Алечка и влюбилась, какой, мол, благородный молодой человек. А мог бы ведь и бритвочкой порезать.
— А ты?
— А я б ее не пожалел, раз уж пришла.
— Зачем ты мне все это рассказываешь?
Толик помолчал. Рассеянный солнечный свет, с трудом пробивающийся сквозь пасмурное небо, делал еще более блеклыми его ресницы.
Я сказала:
— Ты ведь рассказал мне это не просто так, да? Чего ты все-таки хотел?
— Да ты пойми, — сказал Толик вдруг взвинченно, всплеснул руками, выпустил руль, и машина чуть вильнула на пустой дороге. — Все мы грешны! Все! Куда ни посмотри! И я, я — особенно! Я такое про родителей твоих знаю — закачаешься. А ты не знаешь, и поэтому ты их любишь, и живешь нормально. Ты половины про своего батяню не знаешь и знать не можешь, а то б давно сбежала хоть куда и не смогла бы жить с этим нормально. Ты понимаешь? А что до меня — я тебе не нужен, в натуре. На хера тебе человек вроде меня? Потому что людей вроде тебя я за людей ваще не считал.
Ну да, подумала я, сколько девочек вроде меня ты перемолол в костную муку с молчаливого разрешения моего отца?
Я подумала об этом спокойно, как о любом свершившемся факте. Как, например, о Великой Французской Революции. Или о Холокосте. Бывали в нашей долгой истории очень плохие времена, что ж теперь, убиться что ли?
— И? — спросила я. — Это что значит, что ты мне врал? И ты не заслуживаешь искупления, а значит и никто не заслуживает, и не надо быть доброй с людьми, ведь по природе своей они злы? Нет уж, ты скажи прямо, что все это было вранье, люди не меняются, и любовь не спасает, и нечего делать мир лучше, потому что это ведь такая помойка! И я тебе с самого начала была не нужна, ты просто мне присунуть хотел, как и маме моей когда-то, для коллекции, да? И ждешь ты от моего папы только денег, ведь ты за него отсидел, правда? Не выдал его, дал ему жить нормальной жизнью. А он на тебя, кроме собственных грехов, и свои, небось, спихнул, папа умеет притвориться няшкой.
— Няшкой?
— Неважно. И ради чего ты это сделал, Толик? Ради моей мамы? Ради того, чтобы выйти и денег с него стрясти? Ради дружбы?
— Ради того, чтобы выйти и денег с него стрясти.
Я сказала:
— Но ты простил моего папу?
— В смысле?
— За то, что он тебе не помог? Побоялся, не знаю, или это было не очень выгодно. Ты простил моего папу? Ты ведь пришел в его дом, и попытался мне помочь, правильно?
Толик молчал. Мы на оглушительной скорости проехали ставший ярким, расплывчатым пятном венок на обочине.
Я знала, что не должна отступать. Толик был со мной жестоким, когда это становилось необходимым. Он многому меня научил, и вот сейчас проходил мой самый главный экзамен.
— Или ты хочешь его ограбить? Или ты хочешь его убить? Или в этом и есть весь прикол — трахнуть его дочь?
Я гладила Толика между лопаток, он был совсем горячий и температурный. Скорость становилась все выше, теперь за окном были просто акварельные тона, сильно разбавленный серый, совсем мягкий желтый, и изредка — пятна багряного, будто кровь.
— А хочешь разобьемся вместе? Мне не сложно. Какая разница, если ты все врал, и люди такие слабые, и жизнь — это страдание, и ничего нельзя изменить к лучшему, как ни старайся.
— Чушь не неси, — рявкнул он.
— Это же ты гонишь сейчас, как сумасошлатый, — сказала я спокойно. — Это ты хочешь умереть.
— Все хотят, — сказал он. — Тоже мне, открытие!
Я сказала:
— Ты не такой. Все ты на самом деле знаешь. Даже если только делаешь вид, это лучше, чем так и жить, думая, что ничего нельзя изменить, ни в людях, ни в мире. Ты ведь меняешь, я тебе поверила, поверила в то, что ты все знаешь, как лучше, и для меня это стало так. Поверила, что ты изменился, и для меня это стало так.
Я помолчала, глядя на него. Толик водил языком по губам, нервным, странным движением, может, из его прошлого. Вид у него был безумный.
— У всех бывают срывы, — сказала я. — Нельзя всегда верить в то, что делаешь, даже в самое лучшее — нельзя. И этому ты меня тоже научил. Тому, что слабость — это нормально. И что когда ты знаешь, что ты бываешь слабым и не боишься этого — ты непобедим. Я все усвоила. Я стала тем человеком, которым ты хотел быть, потому что ты был для меня примером. Потому что на самом-то деле все у тебя получилось.
На меня нашло какое-то невероятное вдохновение, наверное, такое случается с художниками, задумавшими свою самую великую картину или с писателями, понявшими о чем будет рассказывать роман их жизни.
Я знала, что ему нужно, потому что это было бы нужно мне. Потому что мы были похожи куда больше, чем могли представить.
— Не бойся, — сказала я. — Ты именно тот человек, которого я люблю. Я и прежнего тебя не боюсь, потому что знаю, что теперь ты во всем прав.
— Красиво говоришь, — сказал Толик, не отрывая взгляд от дороги.
— То же самое, что и ты. Только я не быдло. Толик, мы должны находить в себе силы прощать. Всех-всех, ты говорил. И даже себя самих. Потому что люди, наверное, слабые, но они не так плохи, как это иногда кажется.
Толик сказал:
— Я тебе не врал.
— Да?
— Я в это верю. Просто, ну, про других. Мне теперь их правда жалко.
— А себя не жалко?
— Нет.
— А меня не жалко?
— Жалко. И не надо тебе меня любить. Ты молодая, найдешь еще кого-нибудь приличного себе.
— Ну да, нормального мужика, — сказала я. — Сплю и вижу. Может, он еще и не сумасшедший будет? И в тюрьме никогда не сидел? А если и сидел, то не за торговлю людьми. И здоровый, главное. Всегда мечтала.
Толик засмеялся, а я, повинуясь тому же вдохновению, по которому Толик когда-то измазал мое лицо грязью, поцеловала его в щеку.
— Я люблю тебя.
И он резковато затормозил, так что нас обоих подкинуло вперед.
— Правда? — спросил он, развернув машину поперек дороги. Снова старый добрый Толик, подумала я, сумасшедший и просветленный, каким я его встретила.
— Да, — сказала я. — Потому что ты добрый.
— А мог бы и бритвочкой порезать.
Я сказала:
— И потому, что ты научил меня всему этому. И любить, и прощать. А теперь поехали, а то я чувствую себя, как в "Пункте назначения".
Всю дорогу мы молчали, я разглядывала пятно у себя на штанах, а Толик курил и смотрел на дорогу так, будто там и были все ответы на интересующие его вопросы.
Мы приехали рано, дома еще никого не было, но я боялась наткнуться на Катю, Люсю или, тем более, Тоню, так что первым делом прошмыгнула в родительскую ванную. Я стащила с себя одежду и долго стояла под душем, скребла себя мочалкой и плакала.
Не потому, что я его боялась, или мне было так уж противно, или я его ненавидела.
Я просто не хотела, чтобы он думал, будто мое доверие это вещь, которую можно и, тем более, нужно вот так вот сломать.
Наверное, это была первая в моей жизни настоящая обида.
Раньше я почти никогда не обижалась всерьез, не знала этого чувства, похожего на раздавленный в груди лимон.
Больше всего мне, наверное, стало обидно оттого, что он считал, будто моя любовь так легко исчезнет. Что я так мало его люблю.
А я чувствовала, что у меня внутри большой, сильный и красивый пожар, который не уничтожить. Как будто он не видел, какая я на самом деле красивая — вот такое ощущение.
Я вылезла из ванной, дрожа от холода — такой горячей была вода, и такой резкой показалась мне смена температур.
Под ногами лежал мой грязный, окровавленный спортивный костюм. Как весь этот день. А я была чистой, будто и не прожила его вовсе.
Почему, подумала я, ты не можешь принять, что я люблю тебя?
И вообще представить, что я могу полюбить тебя таким, какой ты есть.
Странное дело, для меня ничто особенно и не поменялось. Толик торговал людьми, но с тем же успехом он мог бы торговать наркотиками или убивать. Я знала, что он теперь совсем другой человек лучше, чем знал это сам Толик.
И мне так хотелось помочь ему.
Но, конечно, в то же время часть меня, рациональная маленькая Рита говорила:
— Если ты не злишься на него, ты — дура. Пусть он тебя в следующий раз изнасилует, тебе и тогда будет плевать?
Часть меня хотела простить его, а другая пищала и царапалась, верещала, что если со мной что-нибудь случится, я тогда буду виновата сама. И в этом смысле Толик своего добился.
Но здесь оставалось только снова привлечь главную мысль Толика — человек бывает слабым, нормально бояться и быть кем угодно, нормально не чувствовать вечной решимости и постоянного энтузиазма, нормально размышлять над тем, правильно ли ты поступаешь.
И, если слушать свое сердце, оно выведет тебя на верную дорогу.
Я в это верила, в то, что и Толик может быть слабым, и я могу тоже, в то, что здесь и хранится наша подлинная человечность, в способности любить и верить, даже когда это сложно.
Вот что я думала об этом.
Так что я засунула в стиралку свой грязный спортивный костюм, завернулась в полотенце и пошла спать.
Сны мне снились ужасно беспокойные, я все не могла понять, где нахожусь, и что, в общем-то, происходит. Мы с Толиком были в каком-то незнакомом городе, причем совсем одни, ходили по подворотням, и Толик говорил, что он опаздывает на какую-то важную встречу, но я не понимала, с кем, ведь никого нигде не было.
Я просила его быть помедленнее, ведь я не успевала, и почти расплакалась. Над головой было темное небо, но вовсе не ночное, а затянутое чем-то, каким-то брезентом, и я думала, что же под ним, день или ночь, и какое солнце, или, может быть, совсем другая звезда.
Внезапно Толик остановился. Глаза у него были красные, как после долгого сна или рыданий.
— Послушай, — сказал он. — Ты, случаем, не знаешь, как правильно надо обойтись с существом, которое живет, мыслит и любит?
— Нет, — сказала я. — А что?
— У меня в тесте попался такой вопрос. Там несколько вариков: а) проституировать б) съесть в) использовать его в качестве подпорки для своего дома г) постараться понять.
— Не знаю, — сказала я и во сне, надо отметить, вправду не знала. Кто-то известный, кажется, говорил, что во снах мы все аморальны.
— Во. Если я завалю тест, меня отправят в ад. Мы, собственно, должны поговорить с Богом. Он обещал подсказать мне что-нить по этому поводу.
— Я думаю, ты должен найти ответ в своем сердце, — сказала я очень серьезно.
— Ну, да, сто пудов, — ответил Толик.
— А где Бог? — спросила я.
Толик указал на тяжелый, проседающий над нашими головами черный брезент.
— О!
— Это он?
— Не. Выше.
И я поняла, что надо всем этим городом не небо, а божественный свет, ровная, негасимая, огненная среда, которая рождает во всем любовь и смысл. Вечный свет. Верхняя часть неба, наполненная огнем — эмпирей. Мы не видели его, вот почему здесь было так темно и жутко. Мы просто не знали.
В то же время другие, слои неба ведь были сняты, и над нами, по сути, затянутая лишь брезентом, сияла открытая рана.
Богу должно было быть очень больно без всей этой синевы и всех этих облаков.
Толик раскинул руки и закричал:
— Ну ты же обещал мне ответы на все вопросы! Ты обещал дать мне подсказку!
Потом он развернулся ко мне и сказал:
— Надо найти длинную палку и все там проткнуть, поняла?
Какая фрейдистская ситуация, подумала я, очень странно.
Толик взял арматурину и, забравшись на скамейку, проткнул ей брезент.
Сквозь дыру полился вдруг такой ослепительный свет, что я сразу же проснулась, не в силах выдержать и секунды. Сердце мое билось быстро и часто.
И я простила Толика.
Потому что, Господи, как несовершенен мир, но он научил меня видеть в нем эту любовь, тот свет, который, в отличии от обнаженных небес, переносит взгляд.
Проснулась я глубоко за полночь, проспала почти весь день. Очень тонко и нервно, как в каком-нибудь романе.
Включила компьютер и стала читать избранное.
Иногда комментировала посты, иногда оставляла их без внимания — все равно, в общем и целом, обычная жизнь, которую я успела полюбить.
А потом я наткнулась на смерть Трикси.
Пост WillowB (москвички с анорексией и фанатки "Баффи, Истребительницы вампиров", если что) так и назывался: RIP Трикси.
Я думала не читать, страницу с Трикси, тем более, я для себя закрыла, и с тех пор столько всего произошло.
Но пролистать пост не смогла.
"Вчера в 19.45 умерла Трикси. Я звонила ее маме, она не верит, никто не верит. Уже написала ей столько смсок, все деньги ушли с телефона. А еще удивляюсь, что она не отвечает. Как больно терять подруг. (((((Ужасно будет читать это всем, кто знал Трикси, но вот так. У меня нет слов, просто нет слов.((((Это очень несправедливый мир, если вот так заканчиваются истории таких девчонок, как Трикси. Короче, мама ее держится, как может, папа очень расклеился (по словам мамы), а ее сестра вообще в невменозе. Похороны через два дня (12.11.2010), в 13.30 на Кузьминском кладбище. Можно встретиться в 12.00 и помянуть ее отдельно, а потом вместе пойти на кладбище. Флуд буду чистить. Спи спокойно, Трикси, мы тебя любим!".
Пост был очень простой и очень подходящий для Трикси, матерившейся в каждом посте и выставлявшей фотки своей лысой головы и обзоры на документалки вроде "Ликов смерти" или "Собачьего мира".
WillowB с Трикси были очень дружны, может, из-за того, что Трикси являла собой влажную фантазию любой анорексички, и теперь мне стало жалко обеих.
Комментарии пестрели грустными смайликами, обещаниями покончить с собой и предложениями помощи.
Я тоже написала кое-что. Кое-что, надо сказать, совсем стандартное: Господи, как это ужасно.
WillowB ответила мне тут же: Эдди, ты сейчас не в Москве?
На самом деле мой ник был: mydeadedelweiss. Мой мертвый эдельвейс, то есть. Такой ник я взяла, потому что просто "эдельвейс" и даже "мой эдельвейс" оказались заняты. Но теперь выходило иронично.
Я обновила страницу и увидела, что WillowB отредактировала свой комментарий.
"Эдди, ты сейчас не в Москве? Я так плачу.((((Думала пересечься".
И зачем-то я написала ей:
"Я приеду на похороны(((((".
Я, если честно, до сих пор не понимаю, зачем написала. В конце концов, я жалела Трикси, правда, на самом-самом деле, я знала, что такого человека, как она, больше нет на земле, и я никогда не увижу нового поста в ее дневнике, давно удаленном из моего избранного, и не извинюсь за свое неожиданное исчезновение, мы ни о чем не поговорим.
Ее лысая голова не обрастет светлыми, кудрявыми волосами, она не поступит в институт, не будет работать в глянцевом журнале, чтобы разрушать систему изнутри, и не станет ничьей мамой.
И все мысли Трикси, которое мне нравились или совсем наоборот, все без исключения, исчезли в темноте.
Стало ли ей страшно в самом конце?
Должно быть.
Но в самом деле я куда больше жалела не ее, а мир, который остался без Трикси. Из которого исчезло, в конечном итоге, в мучениях еще одно существо, которое живет, мыслит и любит.
Что там по этому поводу говорил Хеммингуэй? Сами все знаете.
Я расплакалась, потому что Трикси умерла, зная, что я удалила ее из избранного. Вряд ли в последние часы и минуты это ее волновало, и так уж и вообще.
Но она знала, что я отвергла ее.
Я почувствовала такую вину, какой никогда не испытывала прежде. Черную и скользкую, будто брезент, закрывавший от нас божественный свет в моем странном сне.
Мне было в самом деле так жаль, Трикси и всех, кто остался без нее.
И себя саму, так и не успевшую быть с ней доброй и отвергнувшую ее дружбу.
Конечно, я пошла к Толику.
Пошла к нему, потому что к кому же еще я могла пойти со страшной своей душевной болью, с этой грязной тоской, с моим сердцем, измазанным дерьмом.
Он лежал на кровати, как всегда, с сигаретой в зубах. Один и тот же, каждую ночь, с лунными частичками, камушками, прячущимися между его белесых ресниц.
Каждую ночь один и тот же, словно бы в самом деле заколдованный.
Я легла с ним рядом, поцеловала Толика в губы, в висок и в лоб. Он только отвел руку с сигаретой, чтобы я не обожглась. Глаза его были полуоткрыты, сверкали, совсем светлые в этой ночи.
Я сказала:
— Толик, что же мне делать?
Он помолчал, зрачки его, мне казалось, чуть подрагивали, но на самом деле он не следил за мной взглядом.
— Толечка, — сказала я. — Прости меня, что я тебя бужу.
Конечно, в общепринятом смысле он и не спал.
— Послушай, у меня была подружка. Ну, как подружка, мы переписывались. Она долго умирала от рака и, в конечном счете, умерла. Когда-то мы должны были встретиться, а я струсила. Я струсила и соврала ей, что не могу. И удалила ее из избранного. И забыла о ней. А теперь она умерла, и ее родители, должно быть, страшно грустят. Что же мне делать, Толик? Я ведь уже не могу извиниться. И это так странно ощущается, что мне больше некому написать. И она никогда не прочтет. Я даже думала написать ей у-мыл, ну, это дайри-почта, ты не знаешь. Большой, искренний. Но зачем? В чем смысл-то этого? Я больше не могу ее утешить, и себя не могу утешить, и разве это не бесполезно даже думать о ней? А я почему-то пообещала ее подружке, что приеду в Москву. Не знаю даже, почему. Наверное, напишу, что я заболела. Все равно я не собиралась никуда ехать. Это было глупо, да? Ну, я много глупых вещей делала в жизни. Предала подружку, а теперь предам подружку подружки. Ты меня не разлюбишь потому, что я такая? Потому что я злая и непонятная, и делаю все просто так, не заботясь о последствиях, и я предала раковую больную. Мне так теперь грустно от Светки, что она тоже умрет, что это уже точно. Я имею в виду, пока Трикси не умерла, я все-таки надеялась, что все выдумывают, и не так уж рак и смертелен. Мне было приятно представлять, что Трикси вылечилась и живет своей жизнью. Я все же не такая и злая. Ну, не настолько, чтобы меня разлюбить. Может быть, стоит поехать к ней и проститься? Хотя Трикси все равно этого не увидит. А если Трикси жаловалась на меня своей маме? А если ее мама меня ненавидит? Она может даже плюнуть мне в лицо. Толя, я тебя не достала? Скажи мне, что я тебя достала. То есть, если я тебя достала. А, ты не можешь, ты же под кетамином. Ладно, тогда не говори.
Я болтала и болтала, и мне становилось легче, будто с каждым словом, даже с каждым звуком, выходила из меня вся чернота этой новости про Трикси.
Наконец, я снова убаюкала себя, и, продолжая бормотать всякие глупости, стала засыпать. Уже на грани сновидения до меня добрался голос Толика.
— Я думаю, к ней надо ехать, — сказал он. — Возьмем билет и в Москву, прямо к похоронам, а? С корабля на бал, так сказать.
Сквозь сон я ощутила, как он обнял меня, так безопасно пахнущий потом и табаком, и такой отчаянно, исступленно теплый, совершенно мой.
Я подумала, что поеду с ним куда угодно.
Даже на похороны к моей интернет-подружке.
Утром я проснулась в его постели, но Толика в комнате не было.
Странное дело, до чего аскетично он жил. В его комнате не было ни малейшего намека на то, что это его комната. Ни одной вещи, только спортивная сумка под кроватью, в остальном — лишь пустая мебель, голый стол без бумаг, несчастная, лишенная всяких предметов, тумбочка, голодный шкаф.
Сатори-интерьерчик, как он сам бы сказал.
Мне нечего было изучить, кроме пустотности его дхармы.
Тогда я пошла в его ванную, но не нашла ни зубной щетки, ни мыла, ни шампуня, ничего, чтобы как-то Толика выдавало.
Уходя откуда-то, он будто исчезал навсегда, переставал существовать вовсе.
Я помылась в его ванной, посидела под душем, обнимая колени, расслабленная и неожиданно счастливая.
Правда, потом я испугалась, что могу забеременеть, если Толик здесь мастурбировал, но мысль эта была совсем уж бредовая, и я быстро затолкала ее обратно в темноту.
Когда я вышла, снизу, из столовой, уже немножко пахло оладками, я чувствовала себя ужасно голодной.
Еще на лестнице я услышала голос Толика.
— Да она так страдает, так страдает! Ей это просто надо, ну, там дружба детская. Просто надо проститься!
— Ты думаешь, Толя?
— Да она всю ночь плакала!
Врешь, подумала я, не плакала.
— Рыдала просто, как ребенок, типа того. Ты ее уж сильно не кантуй по этому поводу, Алечка. Ну ладно, че там? Билет-то кто закажет? Витек на работе, а я в компьютере не был десять лет. Ты закажешь?
— Сначала мы с Витей посоветуемся.
— А че он ваще на работе делает? Он же начальник, да? Че он там делает, сидит? Я вон тоже сидел. И какая разница, где сидеть?
— Толя!
— Че? Лады, короче, закажи билеты, а? Будь другом.
— А когда похороны?
— Да хер его знает. Так что ты на ближайшее закажи, лады?
Я некоторое время слушала их, потом спустилась.
— Я не плакала.
— Да лады, не плакала так не плакала, — легко согласился Толик и подмигнул моей маме.
— Рита, цветочек, — сказала мама. — Садись-ка и поешь. Тоня сделала твои любимые оладьи. Я так сочувствую тебе про эту девочку, хм, Трикси.
— Спасибо, мама.
— Не за что, цветочек. Ты уверена, что ты хочешь в этом во всем участвовать? Понимаешь, тебе не обязательно проходить через все вместе с ее родными, конечно, ты любила свою подружку…
Я зацепила оладушек на вилку и обмакнула его в сгущенку.
— Нет, — сказала я. — Я ее не любила. Я ее предала. И теперь я хочу к ней съездить, чтобы попрощаться. Для себя. Потому что ее уже нет. Но она бы хотела, чтобы я приехала и попрощалась. Девочки любят пафосные жесты, особенно молодые. Для нее и для своих воспоминаний о ней. Вот почему я поеду туда.
Я сказала все это совершенно спокойно. Мама молча налила мне кофе, потом посмотрела на Толика, щелкавшего зажигалкой.
— Что? — спросил он, невнятно из-за сигареты, зажатой в зубах.
— То, — сказала мама веско и, кажется, они друг друга поняли.
Мама спросила меня:
— Налить тебе молока, малышка?
Я сказала:
— Да.
А мама сказала:
— И когда ты думаешь вылететь?
Я спросила:
— А как будет удобнее, чтобы попасть в Москву к утру двенадцатого?
— Мы подумаем, — ответила мама.
— А как попасть на Кузьминское кладбище?
— Возьми такси, — сказала мама. — Зачем тебе ехать на метро? Детка, ты уверена?
— Как никогда, — сказала я. — Не бойся, я взрослая. Я уже могу ездить не кладбища и не получать при этом психологических травм.
— Это нелегко и взрослому.
— Ну, — сказал Толик, налепив оладью на оладью и склеив их слоем сгущенки. — Жизнь ваще-то штука нелегкая. Но ниче.
Он сплюнул горящую сигарету в тарелку и вгрызся в оладьи. Я потрогала ногой его коленку под столом, и Толик довольно ухмыльнулся.
Мама сказала:
— Хорошо, малышка.
Тут лицо ее просияло, и мама поправилась:
— То есть, не малышка. Умница.
Мы с мамой пошли заказывать билеты, а Толик исчез куда-то, без мобильного и без обещания вернуться вовремя.
Но у него была поистине удивительная интуиция. Он умел возвращаться тогда, когда был нужен.
Мы с мамой решили, что в Москву лучше всего будет прибыть завтрашним вечером, переночевать у дяди Жени и утром отправиться на похороны.
Дядя Женя, если честно, не был такой уж желанной перспективой, он дразнился, грозился рассказать папе, что я курю, и мог умереть в любой момент, потому что планировал сделать это до тридцати, и уже опаздывал на пять лет.
С другой стороны, у него дома можно было (если, конечно, он по какой-то странной причине не раздолбал ванную) помыться и, с куда меньшей вероятностью, поспать.
А мыться я любила больше всего на свете. Моя привязанность ко сну, может, чуть-чуть остыла, но отдохнуть все равно будет необходимо.
Решение было принято.
Этим вечером папа его поддержал, а следующим уже вез нас в аэропорт.
Он сказал:
— Обязательно передайте Женьке, чтоб приезжал. Передайте ему фотки, это ж мы в детстве, ему понравится. И часы тоже передайте, я все забываю их выслать. И поглядите, сколько он пьет? Если, тем более, употребляет, то мне доложите.
— Кой-че, — сказал Толик. — Ну ваще не изменилось. Сколько там детке? Тридцать пять?
— Баба ягодка опять, — сказал папа.
— Сорок пять, — сказал Толик. — Соску-то у него изо рта вынь.
Если честно, к дяде Жене я папу даже немного ревновала. А стоило, наверное, ревновать еще больше.
Но, так уж вышло, что мой папа вырастил его практически без участия родителей их обоих. Что получилось, то получилось, но папе было всего десять лет, когда семья Марковых пополнилась очередным сынишкой. Так что, осуждать папу не стоит, во всяком случае, сильно.
Аэропорт "Челябинск" встретил нас переливами стекла и металла под рыжими фонарями и сверкающим в темноте синевой названием.
Внутри все было озарено белым искусственным светом, озвучено сотнями голосов, бесконечно ошарашено потоками людей. Я попала в обычный для себя мир аэропортов, перевалочных пунктов между двумя точками пространства, повисших в пустоте. Толик же выглядел растерянным, бестолково глядел вокруг.
— Хера! — говорил он. — Ну хера се, а? Отвык уже. Народу-то! И телики с рекламой! Ух!
Наконец-то мне удалось посмотреть в его паспорт.
Странно было увидеть двадцатилетнего (или около того, когда он там менял паспорт) мальчишку. Ну да, паспорт ведь в последний раз переделывают в сорок пять. Толик был вполне узнаваем, все те же высокие, но не очень выдающиеся, с мягким абрисом скулы, все тот же длинный и прямой нос, и большие, глубоко посаженные глаза. Я увидела даже тени оспинок.
Молодой Толик держал голову горделиво вскинутой, смотрел с задором и интересом. Без сомнения, Толик еще ничего не знал о предназначенной ему судьбе.
Заглянув в его паспорт, я заглянула одновременно и в его прошлое.
Почему-то, хоть это и было совершенно иррациональной глупой фантазией, я ожидала, что его книжица будет пустой. Ни имени, ни даты, ни места рождения. Но все было.
Борисов Анатолий Васильевич.
29.06.1970.
Город Сучан.
Меня сдавил смех, Толик тут же вскинулся:
— Че?
— Я думала, ты родился в Партизанске.
— Родился, — сказал он недовольно. — Это старое название. В Партизанск его переименовали в 1972, кажется. А я родился в 1970, ну и вот.
Я засмеялся.
— Да увянь, — сказал Толик. — Это че-то китайское. Су-чан.
В самолете выяснилось, что Толик боится летать. Он сидел с закрытыми глазами, ожидая взлета, пока бортпроводница показывала традиционную пантомиму по поводу надвигающейся катастрофы.
— Даже не хочу смотреть, — сказал Толик и, следуя своему желанию, сильно зажмурился.
Губы его беззвучно шевелились, и я спросила:
— Ты что делаешь? Молишься?
— Не, — сказал он. — Не хочу отвлекать Бога по мелочам. Так что просто повторяю девяносто девять имен Аллаха. Кстати, говорят, что Субхани — это имя Аллаха, но ваще-то все не так. Это просто значит, что Аллах не имеет никаких неправильных качеств, он безупречен и всеблаг. Переводится типа как Пречист.
— Спасибо, — сказала я. — Ты боишься, что мы разобьемся?
— Аллаху алим, — сказал Толик.
— Господи, — сказала я. — Я тебя умоляю.
— Да, — сказал Толик. — Меня много, очень много кто умолял. Поэтому Бог может разбить этот самолет просто потому, что я в нем тусуюсь.
Но обошлось.
Самолет взлетел, прошелся по небу и сел вполне успешно. По прилету, когда вокруг раздались аплодисменты, Толик вскрикнул:
— Да!
Воскликнул он так громко, что две дамы у противоположного окна, мать и дочь, судя по возрасту и схожести черт, переглянулись.
— А то они не рады, — сказал Толик. — Жрать че-то хочу, умираю. А че так мало кормят, если это бизнес-класс?
— Господи, Толик, — сказала я.
— Толик не Бог, нет вообще Бога, кроме Аллаха.
Я украдкой погладила его горячую, сильную руку. Недолгое пребывание в воздухе сделало Толика еще более расторможенным, чем обычно.
— Знаешь, — сказал он. — Старый анекдот? Ну, не анекдот, а скорее поговорку. Что человека, каким он есть, примут только мать и могила.
— Что-то такое слышала.
— Во. Мать, короче, не факт.
— Ты к чему это сказал?
Толик пожал плечами.
— Херня это, вот к чему сказал.
— А я думала, что ты намекаешь на то, что мою подружку ждет сеанс принятия такой, какая она есть.
— Ну это да. Я просто к тому, что не так все просто и не только. И мать не всегда принимает, и могила иногда ваще по кусочкам, или кости одни черные, или еще че. А бывает незнакомые люди полностью примут, как будто ты ангел или не знаю кто. Слушай, а может похаваем, а?
И мы пошли в "Шоколадницу" есть мороженое.
Толик заказал себе, кроме того, две котлеты по-киевски.
— Люблю мясо, — сказал он, макая кусок котлеты в мороженое. — И сладости. Потому что я опоссум.
Я засмеялась, а Толик протянул мне вилку с наколотым на нее мясом, измазанным сливочным мороженным.
— Держи. Это вкусно.
— Господи, — сказала я, смеясь. — Я сейчас умру.
— Не, — сказал Толик. — Не ща. Когда попробуешь — точно умрешь. От счастья.
Оказалось и в самом деле вкусно, неожиданно и странно, будто снег в жаркий день.
Я спросила:
— Слушай, а куда ты летал в последний раз?
— В Израиль, — сказал Толик просто. — Продавать девчонок.
— Меня поражает твоя честность. В таком случае, кто был твоей бывшей?
— Девушка-даун, — сказал Толик.
— Что? Не смешно.
— Не, — сказал Толик. — Раз тебя так уж поражает моя честность, я тебя тогда еще раз поражу. До тебя я встречался только с дауном.
Я засмеялся, но Толик выглядел абсолютно серьезным.
— У Толика была задача, Толик и квартира, вот это были прямые, которые обречены пересечься, — сказал он, прижав руку к сердцу. — Но, по большому счету, ваще все не так было. Я тогда скитался туда-сюда, тоже в общаге какой-то жил. Это было после того, как я перестал грабить ломбарды.
Толик махнул рукой.
— И решил заняться чем-нибудь приличным, — сказал он. — Ну, вот, короче, и у нас была уборщица в общаге, телка даун. Не очень страшная, крепкая такая девка лет двадцати пяти. Вот, ну и я как-то с ней познакомился, трахаться-то хотелось, ты понимаешь. Ну, купил ей мороженное, налил водки, отжарил ее. А она такая наивная милашка, ее по доброте душевной взяли сюда работать, она ниче не понимала и не умела, ума там, как у семилетки, но не такой крутой, как Любаня. Во, ну и мать у нее была старая, хоть какие-то денежки. Короче, стал я тем алкашом, который соблазнил бедную деточку, покупал ей пиво (а бухать она стала будь здоров), конфеты и возил даже ее как-то к озеру, и она еще полгода вспоминала. План был таков, мать ее старая помрет, а бикса моя на меня квартирку и отпишет. Но вышло не так, померла она от сердца, а мать ее еще меня переживет, может. Так и остался Толик с носом. А мораль: у даунов много сопутствующих физических отклонений.
— Что? — спросила я.
— Ну, — сказал Толик. — Она меня оч любила. На край света бы за мной пошла, такая милаха, только пальцем помани — и вот она. Звали Катей.
— Понятно, — сказала я, хотя не все в этой истории было мне понятно.
— А, еще она от меня аборт сделала. Как-то заметил я, что ее все время тошнит, и…
— Все, — сказала я. — Достаточно откровенно. Спасибо.
— А твой бывший?
Я показала Толику указательный и средний пальцы, сложенные вместе. Толик громко и развязно засмеялся.
— Лады, — сказал он. — Не буду тогда ревновать.
— Так, стоп, это значит, что последняя девушка у тебя была еще до того, как ты стал бандитом?
— Ну, да, — сказал Толик. — Сначала я трахал кого попало, потому что у меня появилось бабло, а потом занимался трафиком людей. Не особо до отношений было. А, еще между этим всем ходил влюбленный в твою маму. А у нее, кстати, эпилепсия. Мои любимые люди с психоневрологическими отклонениями. У тебя все в норме? Жалко, ты не ДЦПшница.
— Дурак.
— Сама дура, — с готовностью откликнулся он.
Я сказала:
— Ты думаешь, я волнуюсь?
— Я думаю, я волнуюсь.
— Почему?
Толик помолчал, взгляд у него вдруг застыл и как бы даже посинел сильнее.
— Потому что, — сказал Толик медленно. — Я вернулся в Москву. В город, где я в последний раз был очень-очень плохим.
Я сказала:
— Не бойся. Я же с тобой.
— Главное, чтоб ты не боялась.
— А я и не боюсь.
И это его как-то обезоружило, он откинулся назад, покачался на стуле, а потом с неожиданным для своего убого вида гонором пощелкал официанту пальцами.
— Счет-счет!
Официант, опасавшийся, возможно, что мы и вовсе не заплатим, с облегчением вздохнул.
Внуково было похоже на огромный космический корабль, на футуристический корабль-государство из далекого будущего, где человечество не населяет больше ни одну планету.
Потолок — стальной улей с сотами дичайших форм. Толик сказал, разглядывая его:
— Изменилось, конечно, ваще совершенно все.
Я сказала:
— Зато ты можешь почувствовать себя путешественником во времени.
Тогда Толик наклонился ко мне и поцеловал меня в висок. Толику понравилось мое замечание, и оно принесло ему облегчение. А мне нравилось это чувство: я могу помочь людям.
Могу помочь человеку, которого люблю.
— Волнуешься все-таки? — спросил Толик.
— Да, — сказала я. — Но не слишком. Больше волнуюсь, что дядя Женя меня выбесит.
— Он тебя выбесит. А я ваще-то даже не знаю, что у вас за отношения.
— Показательно.
Мы болтали и смеялись, а потом, в конце концов, заказали такси. И заказать его было куда проще, чем дождаться. А, тем более, найти его среди собратьев. Стояла уже глубокая ночь, но аэропорты не делятся надвое чередованием небесных светил. Народу было полно, будто днем, и машины неспешно продвигались по дороге, подбирая пассажиров, скрывавшихся от дождя под зонтами и сумками.
А мы с Толиком зонт открывать не стали, хоть мама мне его и положила.
Пусть льет дождь, подумала я, Трикси была хорошим человеком, а я прекрасно помню про эту примету.