Глава 15. Нужно ли прощать?

После всего мы ужасно устали. Зашли в торговый центр съесть замороженного йогурта.

— Замороженный йогурт? Звучит же бредово! Типа такой йогурт, который кинули в морозилку и забыли там? Это ж мерзко.

— Скорее он как мягкое мороженое, итальянское, знаешь?

Толик продолжал смотреть на меня с недоумением.

— Ладно, — сказала я. — Неважно. Помнишь такие творожки с пластиковой палочкой. Нужно было вставить в них палочку и заморозить в морозилке.

— Гадость редкостная.

— Если не хочешь — так и скажи.

— Я хочу. Я люблю гадость. Это мой духовный путь.

С Толиком мне нравилось даже переругиваться. Я толкнула его в бок, он сильно закашлялся, и мне тут же стало жаль моего бедного Толика.

— Ну ладно, ну извини, ну что ты хочешь поесть?

— Замороженный йогурт, — сказал Толик, сплюнув мокроту себе под ноги.

— Тут нельзя плеваться!

— Я че по-твоему из двенадцатого века? Я знаю, что в магазинах нельзя плеваться.

— Но все равно плюешься.

— Если человек создан для свободы, — а на Земле нет закона, кроме того, что возложит на себя сам человек, — то человек вскоре станет самым диким существом на всей Земле; нужно, чтобы познал он закон Бога в природе, чтобы, словно дитя, подражал он совершенству своего отца, — сказал Толик. — Поспорь-ка с Гердером слегка.

— Это ты споришь с Гердером, — сказала я. — Гердер говорит тебе, что без нравственных ограничений ты и плеваться в торговом центре скоро начнешь.

— Ну и ладно. Лажа какая-то.

От усталости меня даже пошатывало. Странно, но я не ощущала себя грустной. И хотя Трикси умерла, я не чувствовала боли. Вовсе не потому, что Трикси была мне безразлична. Скорее наоборот, я приняла ее в свое сердце, откуда легче всего отпустить человека.

Потому что именно в сердце остается его отпечаток, именно оттуда он никогда не уходит.

Легко отпустить человека, когда смиряешься с тем, что бесконечна лишь твоя любовь к нему. Не то чтобы я так уж сердцеразрывающе любила Трикси. Но, думаю, я ее любила. В тот день я любила все, и это было нормально.

Толик взял для замороженного йогурта все возможные посыпки, включая мармеладных мишек. А я посыпки не любила вообще.

Мы сидели за столиком, близко-близко, и смотрели на круглую сцену холла внизу. Переливались рекламки, в странную симфонию сходилась музыка, гудели, будто далекие насекомые, люди, пахло всякими вредными вкусностями.

Я сказала:

— Толя, как я люблю тебя.

Он сказал:

— Точняк. А ты видала ваще, как народу много? И все сияет.

— Да, — сказала я. — Уж я-то и не такое видала.

— А я — никогда еще. Чтобы столько сверкания и столько народа одновременно. Я тоже тебя люблю. Я однажды только видел в магазине теликов такое. Но не настолько оно красивое было.

Мое первое в жизни "я тебя люблю" он сказал как бы между делом. Я взяла его за руку, и Толик погладил мои пальцы.

Замороженный йогурт, со всей присущей ему кислинкой, в тот момент показался мне самым сладким в мире.

— А что дальше? — спросила я.

— Не вывожу че-то про дальше, — сказал он, притопив мармеладного мишку в йогурте. — Ты это о чем?

— О нас, — сказала я. — Если мы любим друг друга, то какое у нас будущее?

— Светлое, как и у всей Земли.

— Я серьезно.

— И я серьезно, как никогда.

Взгляд у Толика был такой, будто он напряженно следил за футбольным или теннисным матчем. Тут он вскрикнул:

— Гляди!

— Что?

— Адик!

Толик указал пальцем на блестящие белые буквы вывески внизу — "Adidas".

— У меня спортивный костюм был, батя твой отдал, я за ним донашивал. "Зебра" назывался. Фирмовый адик. Тогда просто так это все было не достать. А теперь во — гляди.

Тогда мы с Толиком сходили и купили ему "Adidas superstar". Он сказал:

— Дайте белые ботинки с клоунскими носами.

— Суперстары, — сказала я.

Толик в них выглядел слегка безумно, общий его нищий видок совсем не гармонировал с белоснежным лоском новых кроссовок. Но мне нравилось. Толик все время рассматривал кроссовки, стоял на пятках и на цыпочках, пинал ногой невидимый мяч и выглядел совсем как мальчишка.

— Наступи мне на ногу, — сказал он. — Спорим, я не почувствую, потому что тут все прорезинено?

— Ладно, — сказала я, но прежде, чем мне удалось до него добраться, Толик меня остановил. — Стопэ! Они же белые!

Всю обратную дорогу Толик оставался вот таким очаровательно ребячливым. Я была за него рада, и настроение у меня тоже поднялось.

Самолет ждал нас завтра ночью, и я страшно устала, надо было выяснить, собирается ли дядя Женя пустить нас, или придется снимать гостиницу.

Я надеялась на гостиницу, потому что мы могли бы, как взрослые, спать на одной кровати, не таясь. И еще много чего делать, как взрослые.

Толик, впрочем, когда я выразительно на него смотрела, потрясал спортивной сумкой с подарками для дяди Жени.

— Да обойдется он, — сказала я.

— А если умрет без своих швейцарских часов. Может, они ему нужны для аппарата искусственного сердца, а? Чужая душа потемки, блин.

В то же время я видела, что Толик все-таки не слишком рад увидеть дядю Женю. Когда они познакомились, дядя Женя был почти ребенком, подумала я, а меня вовсе не существовало.

Что меня удивляло, так это масштабы его прошлого, события, уместившиеся до моего рождения, события, в которых я никак не могла поучаствовать. Вот здесь эта разница в двадцать два года ощущалась необычайно.

На этот раз дядя Женя трубку взял. Мы снова стояли у забора, снова было темно, снова гуляла блондинка со своей рыжей, серьезной собакой.

Меня охватило странное чувство, будто всего этого дня и не было вовсе, и завтра мне снова предстоят похороны Трикси, а я думала все позади и так невероятно устала.

Бывает, что сонный мозг создает такие вот забавные иллюзии.

Бывает, что они даже не кажутся такими уж забавными.

Я приложила телефон к уху и послушала гудки, собиралась уже положить трубку, как вдруг голос дяди Жени добрался до меня сквозь все преграды.

— А? Это ты что ль?

— Ну а кто? Вчера трубку взять не судьба была?

— Вчера я был пьяный. А что тебе надо?

— Чтобы ты впустил меня.

Тут он подобрался и спросил шепотом:

— Ты что умерла и теперь мстишь мне, да?

Была у дяди Жени такая странная идея. Когда после долгой болезни умер мой дедушка (тоже до моего рождения, будто бы все на свете случилось до моего рождения), дядя Женя решил, что он непременно будет мстить ему за все прижизненно понесенные унижения.

Их было много, потому как мягким характером дедушка не отличался вплоть до того момента, когда его уложил в постель цирроз печени. Он же способствовал его скорой реморализации, однако благодарный младший сын это движение души не оценил.

Дядя Женя, судя по отрывочным историям, над своим отцом всячески издевался, дразнил его, игнорировал просьбы и даже мольбы, словом, вел себя очень плохо.

А потом дедушка добрался все-таки до оставленной дядей Женей, чтобы его подразнить, бутылки водки и, то ли закономерно и естественно, то ли случайно и неожиданно, умер.

Так дядя Женя решил, что он убил своего отца, и отец, ведомый слепой злобой, явится к нему и затребует сатисфакции, которая будет немедленно удовлетворена, ибо немногие способны спорить с мертвецом.

Вроде бы дядя Женя в самом деле сошел с ума, слышал какие-то шаги, едва ли не голоса, и даже почти украл труп дедушки из морга, чтобы провести над ним какой-то непонятный обряд.

Потом дядя Женя долго лежал в наркологической клинике и, выйдя оттуда, вроде бы мертвецов уже не боялся. Побаивался, разве что.

— Да, — сказала я. — Вчера ты мне не открыл дверь, когда я приехала к себе, и я замерзла насмерть.

— Думаешь я сейчас тебе открою, да? Дура наивная.

И он бросил трубку. Перезвонил через десять секунд.

— Ладно, — сказал он. — Извини, я был пьяный.

— Ты и сейчас пьяный.

Ошибиться было сложно.

— Ну, не совсем, — сказал он. — Хотя ты почти угадала. Ладно. Я не то чтобы очень хочу тебя видеть, но оукей.

— Оукей, — сказала я. — Код от ворот. И от подъезда.

Дядя Женя сказал заветные цифры, и мы проникли в святая святых группки новостроек — зелененький газончик, яркие детские площадки, блестящие, словно только что покрашенные, скамеечки у подъездов для самых роскошных бабулек.

— А о тебе мама ему говорила?

— Говорила, — сказал Толик. — Да только он забыл. Спорнем?

Но я все-таки тоже хоть немножко знала дядю Женю, поэтому спорить не стала.

В подъезде было светло, тепло и чисто. Никак не получалось представить дядю Женю, поднимающегося по этим аккуратным лесенкам с сумками, полными продуктов. Или, например, степенно нажимающего на хромированную кнопку лифта.

Все было слишком уж упорядоченно и славно для него.

Я любила дядю Женю. По-своему, как любят, например, фильмы-катастрофы безо всякого желания оказаться внутри.

Любила его, как явление современной культуры, далекое от совершенства и в этом — совершенное.

В лифте я смотрела на нас с Толиком в зеркало. Странная мы пара, надо сказать. Я погладила его по щеке и улыбнулась, рассматривая себя.

Мне хотелось быть счастливой всю жизнь, чтобы это длилось и длилось, и никогда не закончилось. Я даже подумала, может, спросить его, не хочет ли он сбежать со мной?

Куда? Да куда угодно, хоть на край света.

В двери дяди Жени были маленькие, круглые вмятинки, будто бы от пуль. Впрочем, почему будто бы?

Нам пришлось долго стучаться, дядя Женя не спешил нам открывать. Я вдруг заметила, что Толик напряжен, он сжал зубы, смотрел куда-то поверх глазка и иногда хмурился.

— Ты в порядке? — спросила я.

— Ссать хочу, — ответил Толик.

— Господи. Мог бы и промолчать.

— Мог бы, — сказал Толик. — Но ты спросила.

Наконец, дверь распахнулась. На дяде Жене были только адидасовские брюки. Грудь и руки его покрывали черные татуировки (женщина в балаклаве, автомат, акула, питбуль, что угодно достаточно агрессивное и китчевое). На шее темнела надпись "я убью тебя".

Вот такой у меня славный дядя.

Мужик он был красивый, объективно. Едва-едва на папу похожий, темноволосый, темноглазый почти иконописно, весь тепло-золотистый, всегда зубасто-улыбчивый. Он не мог не нравиться, но и нравиться тоже не мог.

— О, — сказал дядя Женя. — Дядь Толь! Привет!

Меня своим вниманием даже не удостоил.

Я сказала:

— О. Дядь Жень! Привет!

Дядя Женя только махнул на меня рукой.

Толик молчал непривычно долго, потом губы его расплылись в неестественной на редкость улыбке.

— Ну че, Жека, как жизнь молодая?

— Да все путем! — сказал дядя Женя, пропустив нас внутрь. Он широко и белозубо улыбался, так сияюще, что нельзя было отвести взгляд.

Сверкающие зубы, сверкающие глаза и заметные подергивания плеч. В детстве я думала, что дядя Женя чем-то болеет, потом полагала, что это от наркотиков. В итоге оказалось, что все-таки болеет. Папа сказал, что у него с детства какая-то неврология — едва заметные, но беспрестанные движения мышц, циклы напряжения и расслабления, на вид довольно жутенькие.

Но дядя Женя инвалидом не выглядел. Во всяком случае, татуировка "я убью тебя" не первое, что приходит в голову, когда думаешь об инвалидах.

В квартире было темно. Дядя Женя, видимо, недавно проснулся.

Выглядел он, правда, бодрым. Сонным я его никогда не заставала, всякий раз, открывая глаза, он вскакивал, словно ударенный током, искрящийся, безупречно энергичный.

В детстве, после того, как я перестала мечтать о Луне, мне еще некоторое время хотелось стать дядей Женей.

К сожалению, это было невозможно. Двух таковых не должно было существовать в этом сложном мире.

Он сказал:

— У тебя бывает, что ты просыпаешься уже бухой? В принципе, хорошо — бухать не надо, но все равно как-то странно. Ну неважно. Как там в тюрячке-то? Ты ж типа десять лет чалился, уж что-нибудь прикольное должно было произойти. Ну ладно, понимаю, ты не хочешь об этом говорить, не вопрос! Эй, Ритка, ты же вроде в курсах про всякое интересное? Как птицы летят на юг? Я лет пять назад где-то читал, что по магнитым полям они ориентируются. А это как ощущается?

— Не знаю, — сказала я. — Я не птица.

Дядя Женя пожал плечами, словно это было пусть и предсказуемо, но все-таки не слишком очевидно.

— Лады, тогда пошлите подбухнем. У меня остался рислинг какой-то там. Винище, короче, не знаю. Вроде нормальное. Но я не пил, это для девки было. Мет еще есть, но вы же не хотите, наверное. Или хотите?

— Господи, — сказала я.

Толик молчал. Дядю Женю это, впрочем, похоже совершенно не волновало.

В темноте мы прошли на кухню, мои глаза едва привыкли различать в черноте внятные силуэты, как вспыхнул ослепительный свет. Я зажмурилась. Дядя Женя сказал:

— Хавать-то будете?

— Есть йогурт? — спросила я. — Мы просто ели замороженный йогурт, теперь я не могу остановиться.

Дядя Женя открыл холодильник и огласил результат:

— Есть икра красная и краб.

Кухня была просторная, прекрасно отделанная, но ее портил беспорядок. На столешнице валялись женские трусы, стояла на конфорке пепельница, полная окурков, словно заготовка для какого-то странного блюда, пол был усеян крупинками какого-то белого порошка, на столе в беспорядке разлеглись части какого-то радиоприемника или еще чего-то подобного. По стеклу над натюрмортом под лампой, пробежала нервная трещина. Часы висели циферблатом к стене.

— Давай икру.

— Только хлеба нет.

— Тогда это бессмысленно.

Я села за стол, а Толик остался стоять у двери. Он выглядел каким-то совсем чужим и диковатым. Я помнила только один раз, когда Толик был таким, и он мне не понравился.

Может быть, нам и не стоит сталкиваться с нашим прошлым?

Дядя Женя поставил передо мной банку с икрой, причем не открытую, и вновь повернулся к Толику.

— Так что? Ничего не расскажешь нам тут прикольного?

Толик пожал плечами.

— А не было ниче прикольного.

— А что было тогда?

— Ниче не было. Одна сплошная шуньята.

— Это на фене?

— Не, — сказал Толик. — Это на санскрите.

— Блин, — сказал он. — Болливуд какой-то.

Я засмеялась, а дядя Женя пожал плечами, открыл холодильник, достал оттуда сигареты, взял с тарелки зажигалку и закурил.

— А что пить-то будем?

— Ну давай вина, — сказала я. — Мы сегодня были на похоронах.

— О, — оживился дядя Женя. — На чьих?

Толик молчал, я снова посмотрела на него, кивнула на стул рядом с собой, но Толик едва заметно мотнул головой.

Меня все это волновало, а вот дядю Женю — ничуть.

Он кинул Толику пачку сигарет.

— Дядь Толь, это тебя так тюрьма изменила? Я слышал, люди другие выходят.

Толик поймал пачку, выудил сигарету, закусил.

— Зажигалку мне дай.

— А, точняк.

Я сказала:

— Хоронили мою интернет-подружку.

— Умерла, потому что ты зануда?

— Заткнись, Женя.

— Вот потому и умерла. От такого-то обращения.

— Толик, вот, видел, там много девочек пришло, да, Толик?

— Повезло подружке, — сказал дядя Женя. — Цокнув языком. Ну, что еще интересного было?

— Даже не хочешь спросить, почему она умерла?

— Не. Не хочу.

— А потом мы сходили к Жорику.

— А, к Жорику. Ну лады. А что там с той девчонкой? Она утонула? Я просто пьяный был вчера.

Причем здесь вообще он я так и не поняла.

— Нет, — сказала я. — Умерла от рака. В восемнадцать лет.

— О, — ответил дядя Женя, затушив сигарету в пепельнице, стоявшей на конфорке. — Я тоже несколько раз чуть не умер в восемнадцать лет.

— Но не от рака, — сказала я.

— Не от рака, — ответил он поспешно. — Во всяком случае, я такого не помню. В моем послужном списке рака точно нет. Кстати, во, смотри, вот это не меланома?

Он ткнул пальцем в родинку над ключицей.

— Нет, — сказала я.

— Ну ладно тогда. Дядь Толь, ну че ты молчишь. Че ты теперь скучный такой стал?

— Да не, — сказал Толик. — Я выжидаю.

— Ребят, у вас что какой-то конфликт?

— Да не, — пожал плечами дядя Женя. — Никаких конфликтов, да, дядь Толь?

— Ну да, — сказал Толик и снова попытался улыбнуться. Тогда я подумала, что надо его уводить. Я сказала:

— Слушай, Жень, мы, наверное, пойдем погуляем.

Дядя Женя широко и зубасто улыбнулся. И тогда до меня дошло — все он понимает, и даже специально Толика провоцирует. Я сказала:

— Пойдем, Толя, может в кино еще разок сходим, а?

— Ну вот, — протянул дядя Женя. — И не рассказали мне ничего. Где хоть похоронили-то ее?

— Кузьминки, — сказала я.

— Ну прям как Эдьку Шереметьева.

Что случилось дальше я толком не могу описать, слишком уж быстро все произошло.

Толик метнулся к дяде Жене мимо меня, так стремительно и ловко, как я даже от него не ожидала. Он схватил пепельницу и ударил дядю Женю в висок. Я подумала: он умер или потерял сознание, Господи.

Но в то же время не испугалась по-настоящему. Не почувствовала ничего из того, что может почувствовать девушка, когда ее парень пытается убить ее дядю.

Впрочем, моего дядю не так-то и просто было убить.

Он упал, но тут же потянулся к ножу на столе. Толик сказал:

— Сука!

И вот они уже катались по полу, били друг друга, а я расхаживала по кухне, думая, что сейчас на моих глазах произойдет какая-то ужасная трагедия. Одно из двух, так сказать.

Дрались они ожесточенно. Я еще никогда такого не видела, было почти красиво.

Господи, подумала я, если кто-нибудь из них сейчас убьет другого у меня на глазах? Вот прямо так.

Но в то же время что-то во мне даже умирало от любопытства.

Вдруг Толик выхватил из кармана свой складной нож (ружье, подумала я, которому суждено было выстрелить), с легким и страшным щелчком освободилось лезвие. В этот момент дядя Женя пнул стол, кухонный нож упал рядом с ним, и он схватил его.

Лезвие ножа Толика смотрела прямо ему в шею, а я дядя Женя готов был ударить Толика в живот.

Не знаю, как так вышло, что мне стало любопытно увидеть финал.

Страх пришел не от факта наличия у них оружия, не от прекрасной, животной стремительности их движений, а от какого-то блеска на металле, сделавшего смерть реалистичной, не киношной, да еще оттого, что я увидела розоватое кровавое пятно на пепельнице.

Может, стоило разлить их водой, как собак, но я уже опоздала. Оставалось одно — я пнула Толика и наступила на дядю Женю.

— Прекратите!

Они оба посмотрели на меня с животной, отчаянно злобной тупизной, так что я испугалась, совершенно без повода, надо сказать, что убьют уже меня.

— Прекратите! — повторила я с нажимом. — Что вообще происходит?!

Я попрыгала на дяде Жене, снова пнула Толика, швырнулась в них банкой икры.

— Давайте, мать вашу, приходите в себя!

Никогда еще я не была такой злой. А потому что нечего убивать себя у меня на виду!

Толиковы синие, прекрасные глаза просветлели, дядя Женя еще некоторое время пялился на меня, как злое животное, наконец, встряхнул головой и стал чуть больше походить на человека.

Они оба были в крови, разбитые носы и губы, наливающиеся кровью новехонькие синяки. Дядя Женя выплюнул зуб.

Он сказал:

— Дядь Толь, чего-то ты лишнего хватил, не?

— Не, — сказал Толик. — Тебе — в самый раз.

Я села на стул, взяла пачку сигарет и неторопливо закурила, скинула пепел на дядю Женю, он смешно чихнул.

— И? — спросила я.

— Что "и", Ритка?

Вдруг дядя Женя вскочил на ноги, сказал:

— Ладно, вы как хотите, а у меня дела. Пора-пора-пора! Ну, поговорили, поностальгировали, так сказать, и будет. А у меня вечеринка, знаете какая? Не знаете, какая?

Толик так и остался сидеть на полу, а дядя Женя выхватил у меня сигареты, потом вернул, сказал:

— Ну, оставь себе.

— Ладно, — сказала я.

— Хорошие сиги. Нормальные, то есть. Они и не мои, не знаю, чьи.

Я спросила:

— Что случилось, Женя?

А он сказал:

— Ничего не случилось, ну пока. Ключи…

Он приложил палец ко рту, затем взгляд его вспыхнул, дядю Женю осенило.

— Не знаю я, где ключи! Так что дверь можете не закрывать. Лучше даже не закрывать, а то как вы выйдете?

И он потрепал меня по волосам, а затем исчез так быстро, что я уже через секунду сомневалась, был ли он на самом деле хоть когда-нибудь.

Когда дверь захлопнулась, воцарилась вдруг невероятная, давящая на уши, как при взлете самолета, тишина.

— Да уж, — сказала я. — И что произошло?

Я затушила сигарету и опустилась рядом с Толиком, поцеловала нежный и светлый участок его кожи под подбородком, не отмеченный ни синяками ни кровью.

— Ничего, — сказал Толик. — Нормас все. Просто выбесил такой.

Толик попытался встать, но я мягко надавила ему на плечи.

— Сиди, у тебя кровь из носа течет. Я сейчас.

Вата нашлась в ванной, что касается аптечки, то она оказалась под кроватью в комнате дяди Жени. Видимо, он как-то сел на измену и решил соорудить себе тревожный чемоданчик, потому что кроме перекиси и аспирина в пластиковой коробке с зеленым крестом была еще банка тушенки.

Я затолкала Толику в ноздри кусочки ваты, смоченные перекисью.

— Че, похож на уродливый такой вариант моржа?

— Похож на мудака, — сказала я. — А если бы вы друг друга убили? Если бы хотя бы один из вас убил другого?

— Оставшийся убрал бы тебя, как свидетеля.

— Не смешно.

Я обрабатывала ранку на Толиковой губе, под перекисью кровь шипела и желто пенилась.

— Зачем, Толя?

— Да низачем, че ты привязалась ко мне.

— Не слизывай пену.

В морозильнике я нашла пакет зеленого горошка, приложила его к Толиной щеке.

— Здорово вы друг друга.

— Надеюсь, сотряс у него как минимум.

Дядя Женя, надо сказать, ушел от нас не в лучшем виде. И за него я тоже волновалась. Толик складывал и выкидывал лезвие ножа, взгляд его блуждал. Я держала пакет с замороженным горошком у его щеки.

Некоторое время мы сидели молча, потом я сказала:

— Пойду я помоюсь. Только не делай глупостей.

— Ща я в окно немедленно выкинусь. Без промедлений там всяких.

— Дурак.

Выглядел Толик в этот момент так беззащитно. Я коснулась губами его лба, мягко-мягко, чтобы не причинить лишней боли.

— Скоро приду.

В чужой ванной, скинув под ноги старые вещи и сложив на крышке унитаза новые, я вдруг поняла, что нахожусь в чужом доме, что хозяин его ушел, и теперь я — хозяйка, что я ничего тут не знаю, и все ново.

Даже струйки воды из душа распределялись по плечам непривычно хлестко. Кроме того, я опасалась до чего-либо дотрагиваться, потому что мало ли какие Венеры, возможно не только ботичелливские, бывают у дяди Жени дома.

Я вдруг почувствовала себя частью какой-то странной истории, киношной или книжной, неважно. Это ощущение, что момент мой нынешний — сцена, вот оно было неистребимым.

Я в чужом доме, со своим Толиком, влезшим в драку, едва не закончившуюся поножовщиной, в сверкающей ванной, натертой до блеска явно не дядей Женей, под безжалостным и диким светом белесых лампочек — это была я художественная, фантазийная. Все казалось странным и выдуманным, каким-то дымным.

Я не понимала, что я здесь делаю, но в то же время это и было самым правильным. Вот такое непонимание. Неясность и туманность картинки.

Когда я вышла, Толик уже лежал в гостевой, диван был разложен, постель постелена, наволочка по цвету не совпадала с простыней, но в остальном — все путем.

Я подумала: он постелил для нас одну постель, он любит меня.

Хотя, может быть, Толик подразумевал, что я и сама справлюсь с тем, чтобы выбрать, где лечь, и заправить там кровать.

Снова знакомая картинка — полуприкрытые глаза, непривычно мерно вздымающаяся грудь, знакомый-незнакомый звук дыхания без хрипов.

Я оттянула пижамную футболку и сказала:

— Я же лягу с тобой?

Некоторое время он молчал и не двигался, потом едва заметно кивнул. Может, я себе это даже придумала.

Я смотрела на Толика, лицо его было мученическим, печальным и возвышенным. Мне стало так его жалко, за каждый синячок, за каждую каплю крови.

Может быть, его совсем не стоило жалеть, но я — жалела.

Я легла с ним рядом и положила голову Толику на плечо. Мне так нравилось слушать его чистое дыхание.

Я спросила:

— Тебе ведь было больно, так?

Толик молчал. Еще очень и очень долгое время он молчал. Потом я почувствовала его руку на своей макушке, легкие касания пальцев. Мне не спалось.

— Эдика Шереметьева, — сказал Толик. — Жека убил. Так вышло.

— Но почему? — спросила я.

— Чтобы на его место попасть. Как все. Из-за власти. Витек его так брать не хотел. Все время мечтал о лучшей жизни для него. Вот Жека Эдика и убил. Из автомата расстрелял.

— Ты уверен?

В темноте белки его глаз были какого-то отчаянно снежного цвета.

— Я это видел. И Жека знал, что я видел. Мог бы меня сразу там и вальнуть. Я думал, я его простил. Я всех в тюрьме простил. Если Витька — да, то и его почему нет?

Я сказала, закрыв глаза и оставшись в полной темноте, без непривычных глазу силуэтов вещей и мебели:

— Такое сложно простить. Эдик был твоим другом?

Пикантная подробность заключалась в том, что мы ночевали дома у убийцы Эдика. Вот такие шутки выдает иногда жизнь — самый грустный комик.

— Ну, так. Теперь кажется, что да. А тогда не очень я задумывался про это. Я, наверное, тогда даже не злился. И сейчас думал, что злиться не буду. Если не тогда, то и не сейчас, правда же?

Я поцеловала его в губы, не открывая глаз, на ощупь.

— А почему ты не злился?

— Не знаю. Плевать, наверное, было. Странно поэтому, что ща я злюсь. Типа вдруг не похеру мне стало. Я же добрый теперь, да?

Прозвучало отчаянно. Поцеловав его снова, я ощутила на губах привкус крови.

— А, может, ты просто наоборот многому научился. Поэтому и разозлился. Ты лучше понял, что для тебя тот человек значил. Что такое дружба, и потеря. А тогда не понимал. Вот и разозлился только теперь. Может быть, это и показывает лучше всего, что ты умеешь любить. Что ты изменился. И не плевать тебе больше, и злишься ты, и страдаешь. Потому что ты живой.

— Столько лет прошло. Думал, прощу его, и к сердцу прижму, и все отлично будет. А хуже вышло.

Я открыла глаза. Свет на Толика почти не падал, поэтому я с трудом различала его черты, он выглядел анонимной тенью, одной из многих историй.

— Нет. Ты не плохой. Совсем. И вышло не хуже. Иногда быть человечным значит злиться. И бояться. И переживать, что ты недостаточно человечный.

Некоторое время Толик смотрел на меня в темноте, а потом сам поцеловал меня в губы, нежнее, чем когда-либо, будто в самый-самый первый раз для него и для меня.

— Спи, — сказал он. И я заснула, словно бы в ту же секунду, как если бы Толик был заклинателем змей или гипнотизером, а я змеей или невротичкой.

Впрочем, кем я еще была как не невротичкой.

Проснулась я оттого, что ощутила его вставший член, упершийся мне в бедро. Это было удивительное, странное и очень взрослое чувство. Я им почти гордилась.

Тогда, кроме того, я впервые увидела Толика спящим, в самом деле.

Я даже смогла ощутить всю важность момента, развернувшись к нему и почти уткнувшись носом в его нос.

Я всегда думала, что спящие очень некрасивые. В Толике же обнаружила какую-то удивительную, почти детскую славность — приоткрытый рот, разгладившиеся черты лица, редкие движения глаз под веками, эту утонченную болезненность, проявившуюся теперь в полной мере.

— Такой ты красивый, — прошептала я больше даже самой себе. Золотые его клычки блестели в утреннем свете так ярко, почти солнечно. И весь он был золотой — светловолосый, белобрысый.

Я вдруг подумала, что мне чудовищно повезло.

Люди рождаются, влюбляются и умирают одинаково, но в то же время очень по-разному. И вот это творилась моя неповторимая история, мои печали и радости записывал Бог в невидимую книгу жизни.

Я подумала, что я счастлива, потому что вокруг — солнечное утро, и мой Толик лежит рядом, и передо мной впереди, будто открытое море, опасное, но манящее, вся моя настоящая и единственная жизнь.

Разглядывая Толика, я вдруг испытала ужасное возбуждение, в животе все свело до того сильно я его хотела, изумительно красивого и изумительно синеглазого.

Он был в этом сиянии утра удивительно совершенным, без единого изъяна. Я медленно поцеловала его в губы, осторожно, едва-едва, а потом сильнее, облизывая, покусывая, интересуясь.

Потом я потерлась щекой о его щеку, коснулась губами носа и чуть не расплакалась от того, что он весь принадлежит мне.

— Я люблю тебя, — прошептала я. — Очень тебя люблю. Ты же знаешь?

Я протянула руку к его члену, потрогала сквозь мягкую ткань спортивных брюк. Он был такой твердый и приятный, тяжелый, интересный, не знаю даже, как сказать. Горячий. Правда, очень.

Я подышала на ладонь, чтобы согреть ее, а потом сунула руку ему в штаны. На ощупь член его был гладкий и приятный, когда я сжимала его, я чувствовала, кажется, даже пульсацию крови в нем.

Говорят, что кровь — женский символ, менструации и все такое. Но я думаю, что кровь — это сила мужчин. Кровь заставляет их члены становиться такими твердыми.

Удивительно, какой магической притягательностью все это обладает.

Я чувствовала себя такой странной и опьяненной, слабой и сильной одновременно. Я чуть оттянула его штаны, поглядела, как член натягивает трусы, справилась с волнением и, наконец-то, на него посмотрела.

Изумительно красивая штука, я думаю.

Он был красный, напряженный, даже как будто чуть подрагивал от этого напряжения. Линии, подумала я, они идеальны. Такая странная и удивительная вещь, такая горячая на ощупь, такая налитая кровью. Не вещь, конечно, часть живого человека.

На головке блестела какая-то прозрачная капля. Я знала, что это не сперма, но не понимала, что тогда.

Интересно, подумала я, а ему покажется красивым то, что у меня между ног?

Или ему все равно, красиво ли там?

Я собрала каплю, мягко провела пальцем по головке, упругой и чудовищно горячей, и собиралась попробовать эту жидкость на вкус. Толик вдруг выдохнул так тяжело и почти что с рычанием.

Я посмотрела на него, склонив голову. Глаза его были открыты и затуманены, казались темными и пьяными.

— Я хочу тебя, — сказала я хриплым, совсем неузнаваемым голосом. Толик будто только этого и ждал. Секунда, и я оказалась под ним, мне сразу вспомнилась их вчерашняя драка с дядей Женей, та же Толикова стремительность, та же сила.

Снова он показался мне очень тяжелым, но теперь это была приятная тяжесть, заземляющая, наполняющая. Толик криво улыбнулся, показав золотые клычки, прикоснулся к моим губам, едва-едва, тут же поцеловал меня в шею. Ощущение было странное, будто у меня чуточку онемела одна сторона тела, от макушки до кончиков пальцев, именно левая, та, с которой он целовал. Я застонала, скорее от неожиданности, чем от несказанного удовольствия, как в фильмах, меня это все так удивило.

Я чувствовала, как намокают трусы, как крошечными, приятными толчками, будто в первые минуты месячных двигается во мне жидкость. Я даже засунула руку в трусы, чтобы посмотреть, не кровлю ли я. Жидкость на пальцах была прозрачная и блестящая.

Толик засмеялся, так весело и беззаботно, что я подумала — не конец осени на дворе, не почти зима, а лето.

Он прижимал меня к постели, целовал и трогал. Я совсем не испугалась, когда его руки оказались у меня под футболкой, и мне даже не стало стыдно ни за свое тело ни за себя в целом.

Пальцы у него были шершавые, и мне было странно, что Толик прикасается ко мне там, где еще никто не прикасался, трогает и сжимает, и гладит.

Когда он прикасался к соскам, я чувствовала почти что боль в животе, так мне его хотелось, так хотелось, чтобы Толик трогал меня снова, но уже когда будет во мне.

Каждое прикосновение его жгло огнем, было наказанием и самым большим благословением.

— Ты красивая, — сказал Толик, неловко уткнувшись носом мне в плечо. — Такая.

Я засмеялась. Я чувствовала его, как никогда и никого, как в целом мире ничего не ощущала с самого своего рожденья.

Мы с ним были почти что одним целым, и от этого "почти что" — сводило зубы и хотелось выть.

Толик терся об меня, двигался на мне, ему не терпелось, но он не понимал, что мне не терпится тоже.

Что я буду выть и плакать, если он не войдет.

Мы целовались голодно и с отчаянием, и я сказала, от головокружения хватая воздух ртом:

— Сейчас?

Толик кивнул, закусив губу. У него были прекрасные, дикие глаза и оскаленный золотой клык.

Он неловко, по-мужски грубовато принялся стягивать с меня футболку. В этот момент дверь хлопнула, я заверещала, прикрыла грудь. А ведь мне хотелось покрасоваться перед Толиком, но шевеление в коридоре, чьи-то неловкие движения, звук падения, ужасно меня испугали.

У меня была секунда первобытного страха, ужас и беззащитность полуобнаженной меня в мой самый интимный момент.

И тут же этот ужас сменился чувством тепла и облегчения — рядом был Толик.

Он сказал:

— Еб его мать.

Я сказала:

— Не уходи. Давай с тобой это делать.

Я притянула его к себе, стала целовать, мне так хотелось, что все болело.

Толик поцеловал меня в ответ, он выглядел таким злым, я подумала, что сейчас он снова наваляет дяде Жене.

Толик заправил член в штаны, досадливо цокнул языком.

— Ща. Выйду к нему и вернусь. Лучше, чем если припрется.

— Только не убивай его!

Толик хмыкнул, я не была уверена в нем, так что натянула футболку (обнаженная кожа отозвалась почти болью) и выглянула в коридор.

Дядя Женя сидел на полу и плакал, как ребенок.

Я никогда его таким не видела, честное слово. Если бы видела, наверное, больше бы любила.

Дядя Женя тер глаза, и слезы мешались на рукаве его куртки с кровью. Получалась розовая водичка, хилые розовые капли.

Я подумала о вампирах, которым полагается плакать кровавыми слезами.

И еще о той песне про брата Каина, ну, знаете, где кровь течет у него из-под век.

Мы с Толиком стояли над дядей Женей, возбужденные, больше всего желавшие друг друга, и глядели, как он плачет.

— Ну и че ты? — спросил Толик, глядя на него со злостью и жалостью. — Херово тебе?

— Херово, — сказал дядя Женя.

— А че тебе херово-то? Огреб что?

Дядя Женя покачал головой.

Выглядел он измученным и нервным, ранки запеклись, синяки налились фиолетовой силой.

— Ты прости меня, — сказал дядя Женя Толику. — Что я Эдьку убил.

— Бог простит, — ответил Толик не спеша. Он закашлялся, долго колотил себя по груди, пытаясь вдохнуть, потом сплюнул мокроту дяде Жене под ноги.

— Я заслужил, — сказал дядя Женя. — В натуре.

Я сказала:

— Уж точно.

— Просто ты пойми, я же тоже человек. Я тоже не мог по-другому сделать. А если б я мог — я бы сделал. Это ж Эдька был.

— Эдька был. Ну да, ну да.

Но не есть и не будет. Вот так вот. А я и не знала этого человека, разве что смешные истории слышала, папа с Толиком рассказывали их в изобилии.

Возбуждение медленно сходило с меня, слезало, как загар с кожи, клочьями, я вертелась на месте, переминалась с ноги на ногу, закрывала глаза, надеясь открыть их в комнате, в одной постели с Толиком.

Дядя Женя разрыдался пуще прежнего.

— Ты пойми, стыдно мне, стыдно и плохо. Я тогда стоял и думал, вот бы ты меня прирезал. Я же не хочу с этим жить!

В этом был весь дядя Женя. Не хотел он с этим жить, но сделал почему-то все равно. Так с ним случалось всякий раз.

Дядя Женя принялся мерно раскачиваться. Я подумала, что он упоротый, что наркота как-то расшатала и раздергала его психику, и отчасти за это невыносимое раскаяние была ответственна именно она.

Он раскачивался и дрожал, и дергал плечами. Похож в этот момент был на пациента интерната для психбольных.

Печальное зрелище, подумала я безо всякого сарказма, в самом деле смотреть на него было грустно.

И еще я подумала о всяких жутких вещах, которые человек умудряется делать сам с собой.

Толик смотрел на него спокойно, в нем не было напряжения, того самого, которое заставило Толика кинуться на дядю Женю вчера. Я вдруг подумала, что ничего не случится.

Что бы дядя Женя ни сказал.

И что дядя Женя это тоже, кстати, понимает. Понимает и печалится, что не будет убит.

Дядя Женя сказал:

— Тоска теперь такая. Я думал, ты вернешься, и хоть за Эдьку мне что-нибудь сделаешь. А ты вернулся и что? И все мне простил?

— Бог простит, я тебе сказал.

Дядя Женя продолжал раскачиваться. Он был ужасно злой, и бестолковый, и ни о ком никогда в жизни не думал, но, Господи, как в тот момент сердце мое разрывалось от жалости к нему.

Даже было стыдно перед Толиком. Я имею в виду, это мне он был дядей, а Толику, вот, например, был другом Эдик Шереметьев, ныне покойный персонаж забавных бандитских историй.

Не знаю, чего я от него хотела. Особенной склонностью к рефлексии дядя Женя никогда не отличался, и сейчас, я уверена, не понимал он, что с ним в самом деле происходит.

Почему вдруг спустя десять (или даже больше) лет ему так плохо.

Толик смотрел на него задумчиво, я уже не понимала выражение его лица. Надеялась только, что злость его не вернется, что она ушла.

Дядя Женя сказал:

— Да давай ты уже! Давай! Убил его! Убил! И сам виноват во всем! И все это я!

Неожиданно Толик вздернул его на ноги, так быстро, что я подумала: сейчас всадит нож ему в бок или в грудь, или в шею — да мало ли куда.

Но Толик только, подавшись к нему близко-близко, к заплаканному и в засохшей крови дяде Жене, сказал:

— Умойся. Домой поедешь.

— Куда домой?

— К брату.

И тогда я решила, что Толик его, нет, не простил.

Не простил, конечно.

Но что я сказала ему ночью — понял.

Загрузка...