После этого мне еще долго казалось, что Толик меня избегает.
Нет, формально все было абсолютно в норме, мы ездили в Вишневогорск прилежно, иногда Толик вытаскивал меня погулять в лес, он все мечтал найти в нем труп и раскрыть убийство, я ему помогала. Палками мы ворошили все сильнее краснеющие листья.
Не было другого — случайных прикосновений, долгих взглядов, даже в лифте он стоял от меня как можно дальше. Конечно, я чувствовала обиду.
Все исчезло так же внезапно, как и возникло. Я была счастлива, у меня имелась тайна, но теперь оказалось, что она просто дымка, рассеявшаяся к утру.
Может быть, я вообще себе все напридумывала. Я уже не была уверена в том, что в самом деле спала рядом с ним, что он обнимал меня.
Что ж, пусть, в таком случае, он думает, что я тоже его разлюбила — таково было мое решение.
И я держалась как можно более нейтрально, старалась ничем не выдать своих чувств и, по возможности, вовсе о них забыть.
Я даже не жаловалась Сулиму Евгеньевичу на всю чудовищную несправедливость моей жизни. Он, безусловно, мог бы этому порадоваться, если бы вообще вспомнил хоть раз о моих любовных проблемах.
Я старалась не злиться слишком сильно. В конце концов, я не знала, может быть, путь Толика не подразумевает любви со мной.
Но не очень-то он был суров в аскезе, вечно голодный, частенько пьяный и, во всяком случае по ночам, пребывающий в этом странном, возможно наркотическом полусне.
Если уж он трахался со Светкой, то вполне мог уместить в свой пространный план просветления и меня.
Но я туда не умещалась.
Однажды я сказала Сулиму Евгеньевичу:
— Может быть, мои родители тебя наняли, чтобы мы, в конце концов, поженились. Они думают, что я не найду себе парня сама.
— Упаси Бог, — сказал Сулим Евгеньевич, глядя в окно на лес, превратившийся в пожар. Я качалась на качелях и тут резко затормозила, так что пятки мои стукнулись, будто на мне были волшебные туфельки Дороти.
— Что?
— Ты слишком молода, — пояснил Сулим Евгеньевич. — С юными девушками всегда очень много проблем.
Может быть, подумала я, дело в этом?
Жаль я не могла в мгновение ока стать такой же старой, как Толик. Может быть, я начала бы лучше его понимать.
И почему я не влюбилась в Сулима Евгеньевича? Почти каждый день я рассматривала его и пыталась решить эту загадку.
Он же красивый, такой изящный, скуластый, всегда ухоженный. Он интеллектуальный, знает два языка. У него даже имя экзотическое.
С Сулимом Евгеньевичем было бы много проще, мы ведь в чем-то похожи.
— Наверное, — сказала я как-то раз. — Ты недостаточно обаятельный.
— Недостаточно обаятельный для чего?
— Для того, чтобы я в тебя влюбилась.
Сулим Евгеньевич ответил, что у меня просто не слишком хороший вкус.
— Это бывает, — сказал он. — Люди живут с таким годами. Даже десятилетиями.
А ведь у него было отличное чувство юмора.
Я даже думала над тем, чтобы заняться сексом с Сулимом Евгеньевичем. Дать ему, так сказать, сорвать мой цветок любви, или как там называют эту пленку с сосудиками?
Если Толик меня все-таки хоть чуть-чуть хочет, он расстроится, думала я, и поймет, что потерял такое сокровище, как Рита Маркова, и хоть чуть-чуть, но станет ему обидно. Пропорционально силе желания, естественно.
Однако мысль о сексе с Сулимом Евгеньевичем в лучшем случае не зажигала во мне ничего, а в худшем вызывала даже тошноту.
Мне было противно представлять, как он будет ко мне прикасаться и, тем более, как что-нибудь в меня засунет.
Я много думала, почему тогда Толик? С общечеловеческой точки зрения он был неухоженным сорокалетним бывшим зэком, больным, к тому же, легочным заболеванием. Решительно во всем Толик проигрывал Сулиму Евгеньевичу, но одна мысль о нем заставляла мое сердце биться сильнее и радостнее, возносила меня высоко и обрушивала резко, будто я слишком сильно разогналась на качелях.
Мне совсем не хотелось Сулима Евгеньевича, я была такой холодной рыбиной, когда думала о нем, словно во мне вообще не было ничего женского. Я чувствовала себя просто предметом, который может исполнять определенные функции, но ему самому это не нужно.
В общем, Сулима Евгеньевича я так и не захотела. А ведь у меня был хороший план: я думала убедить родителей дать ему оплачиваемый отпуск по болезни в обмен на секс. Такой ход Сулим Евгеньевич бы непременно оценил.
Не сложилось. Все мои мысли были заняты Толиком, и я не понимала, почему все так.
Как бы сильно я ни обижалась, все равно ездила с ним в Вишневогорск, потому что у меня было так много дел: переводить песни Битлов для Фимы (иногда я забирала у нее телефон и записывала ей еще больше музыки), слушать удачи и неудачи Вована с телефоном доверия. Он очень расстраивался, что его, по-видимому, не слишком-то мечтают увидеть на работе, в прямом смысле. Толик советовал Вовану заворачиваться в платок, как моджахед, на что один раз получил в рыло. У меня было подозрение, вероятно небеспочвенное, что даже эта шутка за гранью фола, получившая справедливое возмездие, была Вовану необходима, чтобы сбросить какое-то напряжение, поговорить, хотя бы с самим собой, о чем-то важном. Почему-то мне казалось, что другому человеку в похожей ситуации Толик бы такого не ляпнул. А, может, Толик просто не особенно думал о том, что он несет.
Светка возилась с мозаиками, я гуляла с Принцем, пока Толик трахал его хозяйку.
Натаху я увидела в чуть более адекватном состоянии, и она показалась мне не такой уж конченной: плакала и винилась. Оказалось, что даже Натаха — просто человек, запутавшийся, глупый и эгоистичный, но в целом не так уж сильно она отличалась от меня.
Были и еще люди, к которым мы иногда ходили. Один, к примеру, очень ворчливый дед, который называл меня мелкой шалашовкой. Он все время говорил, как хорошо ему было жить при Союзе, и я терпеть его не могла. Деда звали Геннадий Павлович, он был чем-то похож на бульдога, одышливого и очень злого, с некрасиво обвисшими щеками.
Геннадий Павлович говорил, что все летит к чертовой матери (и это я выражаюсь очень мягко). Из-за инсульта он плохо ходил, мы помогали ему убираться и ходили для него за продуктами. Я терпеть не могла Геннадия Ивановича и даже считала, что он худший человек на земле (после Гитлера).
А потом он меня удивил. Как-то Толик готовил ему суп, а я вынуждена была почитать Геннадию Ивановичу книгу. Я долго готовилась к этой минуте, все надеялась, что Фима попросит меня почитать, мне хотелось всем с ней делиться. Поэтому книга у меня всегда была с собой, та, которая предназначалась Фиме, и уж точно никак я не думала, что придется читать ее мерзкому, злобному старикашке, тыкавшему в меня жирным, красным пальцем и обвинявшему меня в эгоизме, глупости, поверхностности, развращенности и, словом, во всех бедах современной молодежи.
— О темпора, — говорил Толик. — О морес, на!
Он над Геннадием Павловичем посмеивался, но Толику, так угрожающе выглядевшему, Геннадий Павлович свое фе не высказывал никогда.
Толик говорил мне:
— Уже недалек, Ритуля, тот час, когда и я, епты, так занужу. Сорокет уже, ей-Богу, ну.
Наверное, он имел в виду, что мы с ним поэтому совсем не пара.
В общем, я сказала:
— Ладно, Геннадий Павлович.
Я достала книгу, которая предназначалась не ему и с самым недовольным видом села на табуретку рядом с его удобным креслом.
Это был "Остров в море" Анники Тор, шведский роман о двух сестрах-евреечках, спасавшихся от нацистов в нейтральной Швеции. Главная героиня попала в семью строгой и холодной женщины, ее духовный путь (по терминологии Толика) состоял в том, чтобы научиться не быть чужой (это ведь совсем не то же самое, что и стать своей) и понять, что приемная мать любит ее, уж как умеет.
Я читала механически, не слишком вдохновенно, в конце концов, я читала человеку, который мне совсем не нравился.
И он расплакался.
— Эй, вы чего? — спросила я. — Вам плохо? Позвать Толю?
Некрасивое, красное лицо Геннадия Павловича приобрело совершенно алый оттенок. Я даже подумала, что у него что-то с сердцем, что, может, ему больно.
Но Геннадий Павлович только махнул рукой, зашмыгал носом еще сильнее и стал искать носовой платок в цветочек, с которым всегда ходил. Носовой платок этот достался ему от жены, великой нравственности женщины.
— Я сейчас позову Толю, — повторила я с нажимом.
Большие, прозрачные слезы текли по его лицу, делая его лицом беззащитного, огромного, уродливого младенца.
Оказалось, Геннадий Павлович был родом из Киева. Родители тоже отправили его за тридевять земель, в Верхний Уфалей, к совершенно чужим людям.
Его родители умерли в Бабьем Яру.
А воспитала его такая вот строгая тетка, потерявшая когда-то своего ребенка, и к ней он относился плохо, с подростковым нигилизмом, думал, что она его ненавидит. Конечно, потом Геннадий Павлович вырос и все понял, но его приемная мама к тому времени умерла, и уже ничего нельзя было повернуть назад, и поблагодарить ее было нельзя.
Что до его родителей, они спасли ему жизнь, и он прожил ее, как надо.
Да только от этого не легче думать, что они погибли такой ужасной и жестокой смертью, что их тела с тысячами других голых тел просто засыпали землей, как падшую скотину.
Он плакал долго, а потом попросил меня почитать еще. И я читала ему до самой ночи, и мы с Толиком снова заставили моих родителей поволноваться.
На этот раз я читала так вдохновенно, что, в конце концов, почувствовала себя на сцене. Толик сказал мне потом, что я очень талантлива, и я прокручивала в голове эту фразу снова и снова, как будто она не была такой простой и обычной. "Сумма теологии" как минимум.
С Геннадием Павловичем мы после этого поладили. Я поняла, почему он такой, поняла его, а он как-раз таки понял, что не понял меня. Вот так.
Был и еще один человек, с которым мне было очень сложно — Иришка.
Это была раньше времени постаревшая, по-мучному бледная женщина с красными звездами на щеках. Наверное, в молодости она была красивой. Это еще угадывалось. Иришка была похожа на увядший цветок. Она прижила пятерых детей, всех от разных мужчин. В молодости она была клофелинщицей в Че, то есть, я так думала, потому что Иришка говорила о своем прошлом туманно, так, словно его не существовало вовсе, а только ощущения от него, как от тяжелого сна.
Иришка много пила, дети ее не всегда были сыты и одеты, она водила в дом сомнительных мужиков (одним из которых, видимо, и был когда-то Толик, очень ее типаж).
Трое мальчишек и двое девчонок, старшему — двенадцать, младшей — нет и года, все они были страшные грязнули, любили подраться, ругались матом и смолили почти как Толик. Начиная с трех лет. Ладно, с шести.
Как-то раз Толик всучил мне эту крошку Катеньку и сказал:
— Сходи молока ей, что ли, налей. Разведи, не знаю, с сахаром. Жрать ей нечего, вот и орет.
От неожиданности я чуть не выронила малышку, прижала ее к себе, она пахла ужасно.
— Ее, наверное, надо помыть, — сказала я.
— Ну, хочешь помой.
— Но я не умею!
— Я что ль умею? У меня нет детей, я аборты оплачивал.
— Но у меня тоже нет детей!
— И че? Ты же девочка, все равно родишь. У тебя это по природе заложено, поймешь, че делать.
— А у Иришки не заложено?
— Наверно, дефектная она.
И Толик ушел дальше вычесывать клоки семилетней Ларисе, а я осталась с Катенькой одна. Я на него разозлилась, но в то же время сразу подумала, что мои дети будут от него.
Я решила поиграть в то, что Катенька — наша с Толиком дочь.
— Катя мне не нравится, — сказала я. — Тебя будут звать Римма.
Я решила, что молоко с сахаром для шестимесячного ребенка это слишком, и мы с ней пошли в магазин за смесью. Бабушки на лавочках провожали меня красноречивыми взглядами. Наконец, на обратном пути, я развернулась к ним и сказала:
— Да, нагуляла. У нее еще и отец недавно из тюрьмы вышел.
И гордо пошла домой (но не к себе).
Купать Римму-Катю было сложно и, на мой взгляд, опасно, поэтому я просто обтерла ее теплой влажной тряпкой. Наверное, я была бы плохой матерью. Но, во всяком случае, получше Иришки.
Я попросила Толика помочь мне искупать ее, но Толик отреагировал нервно. Ожидаемо или неожиданно — сложно было сказать. Ожидаемо, потому что Толик очень нервный, а неожиданно, потому что он всегда помогал мне раньше. И вообще мне казалось, что малышку он избегал.
Уже вечером я вспомнила о его маленькой сестричке, которая утонула в ванной, пытаясь искупать куклу.
Домой он возвращался какой-то поникший, и я, забыв о своем завете, гладила его по голове всю дорогу.
Что касается Иришки, она была к своим детям будто бы совершенно безразлична. Непохожие на нее и друг на друга они казались воспитанниками очень плохого сиротского приюта.
Миша, старший, считал, что мама рожала их за пособие, но и это было неправдой, потому что Иришка частенько забывала забрать деньги, и нам приходилось вести ее, пьяную и равнодушную к тому, что она будет есть завтра, получать пенсию.
Пятилетний Сережа полагал, что мама украла его у цыган.
Трехлетний Илья считал, что мама нашла их в капусте. Он еще не успел разочароваться в этом предприятии под названием "многодетная семья".
Больше всего на свете я боялась, что Римма-Катя умрет от голода, пока нас нет. Ну и еще, что Толик все-таки спит с Иришкой (раз уж он — ее типаж), и она от него забеременеет. Иногда я с подозрением смотрела на Иришкин живот, но она, казалось, была просто толстой. В любом случае, вряд ли я могла узнать что-либо раньше, чем через полгода.
В общем, Иришка меня тоже раздражала своим полнейшим равнодушием к человеческим существам, которых она привела в мир, своим тоскливым алкоголизмом и своим неблагодарным и наплевательским к нам отношением.
Однажды, когда я делала с Мишей уроки, Иришка и Толик решили выпить. О чем-то они говорили, причем на повышенных тонах, и я даже испугалась, что случится поножовщина, но виду не подала и продолжала решать с Мишей примерчики.
— Ты так легко это делаешь, — сказал Миша.
Я пожала плечами.
— Был бы ты хотя бы на класс старше, я бы тупила тут ужасно.
Он улыбнулся и почесал нос колпачком шариковой ручки. Может быть, я себе льстила, но мне казалось, что Миша в меня влюблен. Я даже представляла себе, как говорю, что я для него слишком стара, и однажды он найдет свою женщину, потому что каждый кому-нибудь предназначен. Жаль только, что это не я, ведь мое сердце принадлежит совсем другому мужчине.
Потом до меня дошло: а) Толик, вероятно, думает то же самое и б) между мной и Мишей разница всего в шесть лет, Толик же старше меня на двадцать два года.
Печально.
Так вот, я продолжала решать примеры с Мишей, пока меня не обуяла дикая жажда. Тогда я решила пробраться на кухню и налить себе воды или, может быть, сделать нам с Мишей чай.
Ругаться они, в общем и целом, перестали. Когда я зашла, Иришка стояла у окна и говорила:
— А после меня, бичевки, останется только жизнь, которая имеет шанс.
Я поняла, о чем она говорит — о детях, о своих детях. Сначала я разозлилась на нее: она ведь и не пытается дать своим детям шанс.
А потом, уже в автобусе, по пути обратно, поняла, что Иришка имела в виду.
Я не была с этим согласна, вовсе нет, не думаю, что стоит приводить в мир существо, которое обречено на голод и холод, мучиться или мучить.
Но все-таки разве мои собственные дедушка и бабушка не были алкоголиками? Разве не воспитывали они троих детей в хрущевке курортного городка Евпатории, воспитывали, в основном, пинками да подзатыльниками.
И мой папа, в общем-то, стал тем, кем его и ожидали увидеть.
Но у его дочери, у меня, шанс был (и есть, кроме того). Тот шанс, которого не знали ни мои бабушка с дедушкой, ни мои родители.
Стоило ли оно того? Не знаю, жизнь моих бабушки и дедушки и жизнь моих родителей прошла так, как прошла, с их ошибками и их болью, с их радостями и победами. А это, наверное, и есть самое главное — как каждый распоряжается тем, что у него есть, и с чем, в конце концов, остается.
Словом, я не могла сказать, что мне такой выбор Иришки был приятен. Просто — понятен.
На обратном пути я спросила у Толика:
— Если бы ты имел право запретить ей рожать детей, ты бы это сделал?
Толик скосил на меня взгляд, хрипло засмеялся.
— Не, ну на хер. Во я, для примера, по синьке у родителей получился, рос в ублюдской общаге безотцовщиной, батя-то на зоне чалился, и ниче. Ни о чем не жалею.
— Понятно, — сказала я.
— Ну ты снобище, — продолжал смеяться Толик, совершенно беззлобно, но я все равно обиделась.
Наверное, в Вишневогорске я больше всего боролась с тем, что в глубине души все-таки считала себя особенной. Считала, что отличаюсь ото всех остальных, я была гордая.
Мне казалось, что моя жизнь чего-то да стоит, я другая, а они, Господи, бедные, несчастные люди. И дети их вырастут и так же люто и беспросветно будут пить.
Мне было страшно сказать это Толику, но все-таки я решилась. Он не обиделся и не разозлился. Сказал:
— Во ты цаца. Глянь на меня. Нравлюсь?
Я кивнула.
— Во. Че-то я могу тебе дать хорошее. Че-то учу тебя, помогаю. Ты мне тоже. Нормально же, хотя мы с тобой с разных миров. Люди разные нужны, люди разные важны. Че я знаю, ты про это без понятия. И наоборот так. Мы друг друга учим пониманию и терпению. Круто же. Были б все одинаковые, никто б никогда лучше не стал.
И тогда я подумала, что он спасает меня, и что моя Катя-Римма может вырасти и тоже кого-то спасти, кого-то совсем не знакомого с ее миром. А кто-то может спасти ее.
— И ты думаешь это правильно — жить как Иришка?
— Не, — сказал Толик. — Ниче неправильно. Но мы что ль правильно с тобой живем или че? Я ее учить не буду, пусть живет, как умеет. Все равно через нее в мире больше разного стало, кому-то это пригодится.
А я все думала, что за шанс у детей Иришки, шанс все-таки на что?
Пришла к выводу, что шанс — это не что-то конкретное, не мечта, которую дети Иришки могли бы исполнить за нее, а просто жизнь, которую они проживут правильно.
Как им оно покажется правильным.
А я — я тоже живу жизнь, которая кажется мне правильной.
Я ношу красный спортивный костюм и читаю книжки старикам, и чувствую себя супергероиней. И я влюблена.
Жить классно, подумала я, вот бы жить вечно.
Мы приехали точно к ужину, и я взахлеб рассказывала родителям о том, что сегодня видела, и где была, правда, чернушные подробности я всегда опускала. Выходило, что я помогаю только божьим одуванчикам. Но так оно для родителей спокойнее. Мама и без того постоянно звонила мне и спрашивала, где я, и что делаю.
Толик качался на стуле и играл с едой, мама и папа слушали меня внимательно, и даже Люся, старательно затиравшая пятновыводителем вино с ковра, замерла и, если бы у нее были ушки, как у кошки, она бы ими наверняка прядала.
Я чувствовала себя звездой.
А мои родители гордились мной, тем, что я помогаю людям, и, казалось, это помогало им смириться с тем, что я все время таскаюсь за Толиком. Они смотрели на меня сияющими глазами, и мне было так приятно.
Мне казалось, я прямо-таки видела, о чем они думают.
Наша девочка была такой малышкой, помещалась на руках, спала вместе с нами и грызла все, до чего могла дотянуться, когда у нее резались зубы.
А теперь она взрослая девушка и читает книжки старушкам и выгуливает инвалидов.
Дело было даже не в том, что я стала в их глазах хорошей и благородной. Скорее родителей удивляло, что я выросла, у меня появились убеждения, я что-то умела, и на что-то была способна. Я была таким беспомощным существом, и вот уже сама могу присмотреть за беспомощными, могу сделать что-то значимое, могу думать и сопереживать, решаю, какой будет моя жизнь. Я могла их удивить.
И тогда я окончательно поняла, о каком шансе говорила Иришка.
Когда я закончила свою речь и снова принялась за ризотто (на самом деле, куда больше оно в исполнении Тони походило на плов, в которой пролили винища), мама всплеснула руками, едва не перевернув бокал с соком.
— Кстати, Рита, Толик! Я договорилась, мы разместим работы этой вашей Светы в музее. Но я подумала, что ей будет куда приятнее, если мы сделаем ей…
Мама на секунду замолчала, сделала большие-большие глаза и выдала:
— Открытие выставки! Конечно, вряд ли я смогу обеспечить критиков, но такой светский вечер, канапе, разные люди, и она увидит, то есть услышит, как эти люди обсуждают ее картины! Почувствует себя такой важной! Я думаю, я смогу обставить все так, чтобы было похоже на светское мероприятие! Пусть передаст мне еще альбомов!
Толик пытался удержать на носу оливку, я наступила ему на ногу под столом.
— Да ты че, смотри че было!
Папа спросил:
— Как тебе идея?
— Алечка гений, — сказал Толик, нырнув под стол за оливкой. — Светке должно понравиться!
Стол закачался.
— Да епты, где она!
— Толик, — сказала мама. — Тут полно оливок.
— Да мозги мне не канифоль, Алечка, я же говорю, идея супер, ты действуй.
— Она про оливку, Тубло.
Я вздохнула, продолжая ковырять вилкой в ризото, а потом вдруг почувствовала, как Толик ткнулся носом мне в коленку, на секунду только, и как будто случайно, но щеки у меня стали горячие, и я уставилась в ризотто так, будто в нем плавала моя причина жить.
— Идея забойная, — сказал Толик из-под стола.
Может, он случайно, подумала я. Толик неторопливо вылез, улегся прямо на пол и глянул в потолок.
— Давай только резче действуй, а то откинется еще, ну и вся история.
Всю неделю я боялась услышать, что Светка и вправду умерла, или, еще хуже, прийти к ней домой и обнаружить легкий, почти невесомый, едва ли не прозрачный трупик.
Мы с Толиком ничего ей не говорили. Я полагала, что Толик поступает не совсем правильно, вдруг, например, мы сделаем Светке сюрприз, а от радости у нее неожиданно прихватит слабое сердце.
С другой стороны, наверное, чем интенсивнее и ярче переживания в конце твоей жизни, тем легче им пробиться к тебе под лед, сквозь страхи и боль.
Я послушно молчала, Толик делал вид, что ничего не происходит, а мама каждый вечер докладывала нам, как продвигается организация выставки.
Мама, по-моему, игралась в куратора.
Я попросила у Светки еще альбомов, вроде как, маме нужно было посмотреть больше ее работ, чтобы решить, и в этот момент меня так и подмывало рассказать ей правду, но каким-то чудом я удержалась.
И вот день, которого я ждала больше, чем ничего не знающая Светка, наконец, настал.
Мама пришла особенно рано. Мы с Сулимом Евгеньевичем как раз обсуждали, сексуальны ли француженки с волосатыми подмышками.
— Не знаю, — сказал Сулим Евгеньевич. — Когда мы в одной постели — что-то есть, природный запах, такая дикая природа, но когда, к примеру, встречаешь на улице девушку, и она тянется за чем-то или, например, поправляет шарфик, а там… So, Rita, let`s look forward to the lesson.
Я несколько растерялась и подумала, что, может быть, я сплю или нахожусь в фильме у Дэвида Линча. Я обернулась, чтобы убедиться, что простыни на моей кровати не алые и не атласные. Тут дверь распахнула мама.
— I mean today we have a lot of work to do… О, Алевтина Михайловна, какая встреча! Как Виктор Николаевич? Как сами?
Вот это у него слух, подумала я с восхищением. Мог бы работать летучей мышью.
Если бы, конечно, вообще был приспособлен к работе.
— Все хорошо, Сулим, спасибо. Кстати, у нас тут намечается интересное мероприятие, я тебя приглашаю! Рита, все готово!
— Все готово? — переспросила я.
От сердца отлегло. В конце концов, никто не знал, какой день будет у Светки последним.
— Сегодня вечером я постараюсь всех выцепить, — сказала мама. — Кого смогу. Сулим, у нас тут выставка таких как бы рисунков одной больной девушки.
— О, — сказал Сулим Евгеньевич. — Я бы с радостью, но мне надо уехать на выходные, у меня больна мама.
— Господи, какой ужас! — мама всплеснула руками. — Может быть, тебе нужна помощь?
— Нет-нет, — сказал Сулим Евгеньевич. — Вы очень добры.
Сулим Евгеньевич потупил взгляд, но его ложная скромность не возымела на маму должного эффекта, слишком она была увлечена Светкиной выставкой.
— Тогда я пойду вызвоню всех, кто мне обещал! Конечно, лучше бы в воскресенье, но…
Но воскресенья могло не быть, я упрямо помотала головой.
— Хорошо, солнышко, пошла заниматься! И ты занимайся!
Я вскочила с качелей.
— Толя! — крикнула я.
— Рита, мы еще не закончили урок, — строго сказал Сулим Евгеньевич. Надеюсь, презрение к его профессиональному лицемерию в полной мере отразилось на моем лице.
— Да, занимайся, Рита, я сама с Толей поговорю. Уверена, он обрадуется!
Когда мама ушла, Сулим Евгеньевич сказал:
— Ну что, так вот, волосатые подмышки…
— Ты зря не пойдешь. Она правда очень талантливая. Сейчас мама все ее рисунки забрала, но ты бы только видел. Может, пофоткаю тебе.
— Не могу смотреть на человеческие страдания.
— Я тоже думала, что не могу. Присоединяйся к нашей секте, тебе все равно делать нечего.
Я тут же пожалела о сказанном, ведь суть нашей с Толиком команды заключалась в том, что это дуэт. Я не хотела ни с кем, кроме него, делить свой духовный путь.
Впрочем, Сулим Евгеньевич к душе, своей или чужой, никакого интереса не проявлял.
— Нет, спасибо. Если захочу вступить секту, выберу кришнаитов, у них вкусные сладости.
Тут в комнату заглянул Толик, он оказался рядом со мной так быстро, что я вздрогнула.
— Ритка! — сказал он. — Ну ты приколись! Обрадуется она ваще просто! Все в ажуре теперь, и помирать не страшно!
Он положил руку мне на плечо, и я долго, завороженно рассматривала его желтые от никотина пальцы.
Сулим Евгеньевич сказал:
— Вообще-то у нас урок.
Толик сказал:
— А че я не знаю что ли, че за уроки у вас?
Он дернул плечом, засмеялся и развернул меня к себе.
— Приколись, как мы ей скажем?
Толик метнулся к моему столу, снял с зарядки мобильный.
— Ща, подожди, я ее наберу!
Выражение лица Сулима Евгеньевича означало примерно (сильно, конечно, облагораживая его несказанные слова): какое мещанство.
Толик включил громкую связь, и мы втроем слушали долгие, тягучие гудки. Сердце у меня билось так, что я испугалась — умру я, а никакая не Светка, умру и не увижу ее сияющих глаз, и маминой кропотливой работы.
— А нельзя осчастливить раковую больную не при мне?
— Тшшш! — Толик прижал палец к губам. — Тихо, Юра Шатунов!
— Что?
— Че?
Тут я услышала голос Светки, искаженный динамиком моего телефона, и оттого еще более слабый.
— Да?
— Светик, это Толя! У нас с Ритой для тебя такие новости!
Я подбежала к столу, склонилась над телефоном.
— Мама все устроила! Сегодня будет твоя выставка! В музее естественной истории! Мы заберем тебя и поедем в Че!
— Да, реально, Алечка все обещала в лучшем виде. Какие-то важные люди будут, журналисты с телика вроде тоже! И винище! Ну, тебе нельзя. Но бутеры можно, да?
Светка молчала. Я даже испугалась, что все пошло именно так, как в моем кошмаре. Светка погибла из-за нашей беспечности, ее хрупкое сердце не выдержало радости.
Затем я услышала ее глубокий вдох.
— Вы серьезно? — спросила она.
— Более чем, — ответила я.
— Господи, не могу поверить. Просто не могу.
Снова долгое молчание, потом Толик сказал:
— Ну до созвона тогда. Я тебе звякну, когда выезжать будем. Ты ж без планов сегодня?
— Без, конечно, Господи.
Мы с Толиком улыбались, но, самое удивительное, немножко улыбался и Сулим Евгеньевич. Так, словно тоже был причастен к Светкиной радости. Я думаю, это очень позитивное наблюдение для человечества.
Мы со Светкой распрощались, и я сказала:
— Господи, по-моему она счастлива.
— У нее, в натуре, слов нет, — сказал Толик. И мы обнялись. Толик был так близко и так крепко прижимал меня к себе, что все свело в животе, невольно напряглись даже пальцы на ногах.
День прошел очень суматошно, мама носилась по дому с телефоном, расхаживала, словно генерал по плацу, и отдавала распоряжения.
Мы с Толиком тоже не могли успокоиться, хотя от нас тут ничего не зависело, все время следовали за мамой, как утята. Иногда мама к нам оборачивалась и выдавала загадочные комментарии вроде:
— Как вам малиновое вино?
Или:
— Будет заместитель мэра Верхнего Уфалея.
Или:
— Одна очень умелая женщина даже сумела приспособить их к подрамникам! Как настоящие картины!
Рано, относительно обычного своего расписания, приехал и папа. Он тоже был в приподнятом, азартном настроении. Они с мамой долго целовались, так что мне даже надоело на это смотреть. Мама кокетливо приподнимала ножку в кожаной балетке от "Сальваторе Феррагамо".
Я посмотрела на Толика, но лицо его не выражало никакого расстройства или ревности, он думал о своем.
Часов в пять папа уже вывел машину из гаража.
— О! — сказал Толик. — Боевая машина вымогателей.
Они оба засмеялись, папа сказал:
— Кое-что никогда не меняется.
Толик огладил блестящий, черный бок папиной "БМВ".
— А ща уже другое модно?
— Ага, — сказал папа. — Порше Кайен, там. Но я человек привычки.
Папа с нежностью потер значок "БМВ", будто нос у собаки.
В машине мама все говорила о том, как волнуется, как хочет, чтобы все прошло идеально. Они с папой выглядели моложе, чем были, и я подумала: делать добро — это здорово, это значит делать что-то значимое.
Но в какой степени добро искупает причиненное зло?
Если так подумать, то ни в какой.
Мне хотелось показать родителям мой Вишневогорск, но, в то же время, я не хотела, чтобы мы появились там на "БВМ". Я слишком привыкла, что в Вишневогорске меня считают своей. Так что, когда мы въехали в город, я легла на сиденье, чтобы меня не было видно. Ноги я положила на Толика.
— Да ладно тебе, че стесняться-то? — сказал он. — Будда во ваще был принцем. И ниче, никто не вякал.
Я сказала:
— Но я не Будда.
— Как не Будда? Во, вышла из дворца, смотришь на смерть, болезни и старость, решаешь, как жить. Чем ты не Будда? Есть мнение, что все мы — Будды.
Я засмеялась, легонько пнула его пяткой. Толик, тем не менее, держался крайне достойно. Не в последнюю очередь, наверное, из-за наличия зеркала заднего вида, в которое папа периодически посматривал.
На мне было красивое, длинное платье, и я подвела глаза, и накрасила губы, и даже мазнула щеки румянами. Я тешилась мыслью, что меня не узнают без моего вечного красного спортивного костюма да еще и с макияжем.
Светку я дожидалась в машине, вместе с родителями. Когда Толик вывел ее, я ахнула и припала к стеклу, больно ткнувшись в него носом.
На ней тоже было платье — золотистое платье в пол, великоватое, конечно, но оттого казалось волшебным, фейным. На голову Светка повязала легкий алый платок, повязала красиво, так, что и не сказать, будто под ним нет волос.
Светка нарисовала себе тонкие, неожиданно хорошо выглядевшие брови, тронула бледные губы красной помадой, придав им сочности и цвета.
Когда она села в машину, я почувствовала приятный, легкий, совершенно летний аромат, исходивший от нее. Светка казалась волшебной королевой, в ней было что-то сказочное, фантазийное. И очень царственное.
— Ты такая красивая, — выдохнула я. — Невероятно.
Я тут же испугалась, что Светка подумает будто я, молодая и здоровая, говорю это неискренне, но Светка все поняла правильно, улыбнулась легко и незаметно.
— Спасибо, Рита.
Толик что-то зашептал ей на ухо, засмеялся, усаживая ее рядом со мной.
Да уж, подумала я, моя соперница за сердце сорокалетнего бывшего зэка не какая-нибудь там стерва, а вполне себе раковая больная. Жизнь, в конечном счете, не любовный роман.
Хотя я читала только "Цветы на чердаке", и там все тоже было не очень просто.
— А это мои родители, — сказала я. — Мама, это — Света, Света — это моя мама, Алевтина Михайловна, а это папа — Виктор Николаевич.
— Очень приятно познакомиться, Светлана, — сказал папа. — Вы сегодня звезда.
А мама обернулась к ней и зачастила:
— Наконец-то я тебя увидела! Надеюсь, тебе все понравится! Я так старалась!
— Какая ты, Алечка, непосредственная, — сказал Толик. Светка положила голову ему на плечо.
— А ты что не приоделся?
— Хочу чувствовать себя в своей тарелке. Да я во всем одинаково выгляжу, так что и стараться без мазы.
— Там очень красиво, — говорила мама. — Сейчас все увидишь.
Мы неслись по мокрому асфальту, проложенному между двумя вечностями, разделявшему красно-золотой, нерушимый лес.
Я вдруг подумала, что Светка тоже осенняя, алая и золотая. И это, наверное, так и задумывалось. Как художественное решение.
Светка была веселая, но тихая, как и всегда, на этот раз будто бы и не от слабости, а от страха, что на самом деле все это происходит не с ней.
Мне казалось, мы будем ехать по пустой трассе в блокаде осени вечно, и я, думаю, не хотела, чтобы это кончалось, но вот вдалеке показались очертания Че.
Теперь я хотела побывать в Че по-настоящему и узнать его изнутри, но — не сегодня. Сегодня я была в этом ветреном и монументальном городе чужой, как и всегда.
Мамин музей был крошечным, подвальным закутком в ничем неприметном серо-коричневом здании, чуточку старообразном, но ровно настолько, чтобы не особенно выделяться среди себе подобных. Таких построек в Челябинске было много.
Напротив маминого музея стояла церковка, коричневая с зелеными куполами и удивительной красоты окнами, и со слепыми арочками. Вся вздернутая, запутанная, нервная, она являла собой полную противоположность унылому и серьезному музею естественной истории.
Мама говорила, что это борются два мировоззрения, два взгляда на жизнь на Земле, борются с переменным успехом.
Я подумала, что, увидев унылую зелено-серую вывеску с черепом тираннозавра и гордой надписью "Челябинский музей естественной истории", набранной пухлым, некрасивым шрифтом, Светка расстроится, но она только заулыбалась ярче и заметнее.
Мы вышли из машины, было зябко.
Совершенно ясно чувствовалась неизбежность снега и холода. Даже Толик, наконец, достал из своей спортивной сумки пусть тонкую, но куртку, судя по всему, из-под спортивного костюма.
Я запахнула пальто и пожалела, что не надела колготки потолще. А вот на Светке ни куртки, ни пальто не было, только платье, оттого она, не боящаяся холода, казалась еще сказочнее.
— Готова, Светик? — спросил Толик.
Светка сказала:
— Господи, я не знаю.
Она прижала бледные руки к тронутым румянами щекам. Мама сказала:
— Пойдем, дорогая. Сейчас сама все увидишь.
Пока мы спускались по узкой лестнице, я все думала, понравится ли Светке то, что сделала для нее мама.
Я была в ее музее пару раз, и считала его одним из самых убогих мест на планете. Все серое, коричневое или, хотя бы уж, казенно-зеленое. Всего два зала, один теснее другого. В первом — экспозиция, разрозненные кости с неинтересными пояснениями "для любознательных", которые я ни разу не прочитала. Был в этом зале и небольшой скелет раптора, правда, все, кроме одной, кости в нем были поддельные.
Настоящая таилась где-то в лапе, еще и не на виду.
Во втором зале был круглый стол, за который обычно усаживали детишек, чтобы обсудить с ними увиденное.
Впечатленных ребят не видела ни разу, но, может, просто не застала, в конце концов, не так уж и долго я здесь, к счастью, пробыла.
Ничего особенного я не ожидала. Но, во всяком случае, что-то всегда лучше, чем ничего вовсе, в таких вопросах уж точно. Я только боялась, что Светка подумает, будто это все несерьезно, просто игра.
Но, когда я увидела, во что мама превратила свой унылый провинциальный, никому в целом мире неинтересный музейчик, у меня дыхание перехватило.
В большом зале среди костей динозавров под стеклом были удивительные, цветные, яркие картины. Именно картины. Листы из альбома вырезали и, аккуратно натянув на подрамники, поместили под стекло.
Проделано все это было с такой любовью, что нельзя было сказать, будто эти картины (да-да-да, картины) произошли из детского альбома для рисования.
Когда-то Маршалл Маклюэн, великий исследователь медиа (его книгу я читала, чтобы окончательно прояснить для себя вопрос, буду ли я журналистом), сказал, что картинка в большей степени определяется рамкой, чем собственным содержанием.
В тот момент я его не поняла, но, когда увидела картины Светки, мне все открылось.
Рамка делала их не удивительной диковинкой, а произведением искусства. Все неровности скрылись за стеклом и золотистыми перекладинами, обхватывавшими его.
Мама завесила зеленые стены белой тканью, и картины Светки смотрелись удивительно ярко на этом снежном фоне. Теперь они показались мне еще прекраснее. Я подумала о россыпях драгоценных камней, сложившихся в удивительные узоры волею случая, того же случая, что заставит однажды обезьяну случайно набрать текст «Гамлета».
Картин висело великое множество, они сливались в один психоделический, дрожащий от напряжения цветной мир Светки.
Такой яркий по сравнению с ее белизной.
Этот пульсирующий от красочных переливов мир затянул меня в свой вечно смещающийся центр, в причудливую пляску зверей, людей, птиц и чего-то совсем уж неописуемого.
И тогда я поняла, что имею честь знать великую художницу. Удивительно талантливую и прекрасную женщину, которая, по недосмотру судьбы, умирает такой молодой.
В ее картинах больше не было ничего любительского, только сила и страсть, которые она оставляла здесь, на Земле.
Я подумала, что Светка умирает. Как никогда ясно я видела эту мысль. Да, Светка умирала, это правда, просто правда и все, но вот она была, ее жизнь, прямо передо мной.
Среди костей динозавров.
У дверей, с той и с другой стороны, были ламинированные листочки с ее краткой биографией.
"Логвиненко Светлана Александровна родилась в 1973 году в городе Вишневогорск. Единственный и поздний ребенок в семье инженеров, она с детства проявляла тягу к языкам. Окончила институт лингвистики и международных коммуникаций в Южно-Уральском государственном университете, изучала китайский и японские языки. Некоторое время работала в бюро коммерческих переводов, затем в туристической фирме. До постановки страшного диагноза — рак, Светлана никогда не занималась рисованием, однако борьба с болезнью подтолкнула ее к творчеству. Светлана погрузилась в поиск новых форм и фактур, результаты ее работы вы можете увидеть здесь, на нашей выставке".
Текст был не очень профессиональный, но милый. Кроме того, я сомневалась, что так уж Светка и занималась поиском новых фактур и форм.
Поразило меня совсем другое — как много белого осталось на листке с ее биографией.
Какая короткая жизнь.
В зале было много людей, относительно, во всяком случае, размера помещения. Стало даже чуть тесновато.
В соседней комнате на столе расположились яркие пятна каких-то закусок, бутылки с вином.
Женщины в строгих костюмах прохаживались у картин с бокалами в руках, будто на каком-нибудь воображаемом ими биеннале. Глубокая провинциальность сочеталась в них с королевской серьезностью.
Сначала наш приход никто не заметил, но мама быстренько вышла в середину зала и раскинула руки в приветственном жесте.
— Дамы и господа, — сказала она.
Публика была самая разношерстная: серые музейные работницы, чиновники и чиновницы невысокого полета в серьезных, строгих костюмах, парочка ярко накрашенных студенток в косухах, мужчина, похожий на преподавателя искусствоведения, дядя Леша, папин друг, тоже крупный местный бизнесмен с филантропическими замашками и пивным пузом.
Я заметила даже уборщиц в штатском. В детстве, когда меня привозили к маме на работу, я частенько имела с ними конфликты по поводу моего внешнего вида или скорости бега.
Я прошептала Толику:
— Видишь две стоят? Это "зеленые патрули". Я называла их так за форму. Все время меня отчитывали.
Толик громко засмеялся, и это привлекло дополнительное внимание к маминым словам.
— А вот и Светлана Логвиненко, художница, — объявила мама. — Самый главный человек на открытии выставки.
Светкины глаза сделались огромными и неестественно блестящими, я даже снова испугалась, что сейчас она и умрет. Но Светка только прижала ладонь к глазам, плечи у нее затряслись.
Она еще не плакала, но была к этому близка, когда раздались аплодисменты. Аплодисменты совершенно разных людей, которых объединяло только одно — они видели Светкины картины.
— Простите, — сказала она, хватаясь рукой за воздух, будто ей протягивали микрофон. — Я совсем не готова к этому. То есть, я счастлива, просто я не знаю, что сказать.
Обычная женщина Светлана Логвиненко, окончила институт, кое-где поработала и теперь умирала.
Прекрасная художница.
Люди молчали и смотрели на нее, никто даже не перешептывался. Как же велико у нас уважение к смерти.
Толик вдруг подался к Светке и поцеловал ее в щеку. Тогда она заговорила:
— Вы знаете, я никогда не думала, что мои рисунки — это картины. А это картины. Так удивительно видеть то, что я делала, то, что я помню, как я делала, в рамке. Извините, наверное, я повторяюсь. Я просто правда не знаю, как реагировать. Я сейчас так счастлива.
Она заулыбалась, но из глаз у нее текли слезы.
Я точно не знала, плачет она от счастья или нет. Возможно, она плакала, потому что когда-нибудь эта выставка закончится, и ее картины уберут. Я бы плакала от этого.
Или от того, что людей слишком мало.
Или мне не нравилось бы помещение.
Я вообще вечно всем недовольна.
Светка утирала слезы и говорила:
— Спасибо вам, мне так приятно, так приятно.
Голос ее казался неожиданно сильным и живым.
— Наверное, художнику полагается рассказать о своей работе, но я не знаю, что именно. Это все просто я.
Никто не понял, что Светка закончила речь, поэтому она пробормотала:
— Все.
И опять люди захлопали ей. Мама лучилась от счастья, папа выглядел очень довольным, Толик прошествовал отдать дань бутербродам, он вовсе не казался гордым, хотя без него тоже ничего бы не вышло. Выходило так, словно ему все равно — обычный Толик в хорошем настроении.
К Светке подходили люди, говорили ей приятные слова.
— Это чудесно, — сказал заместитель мэра Верхнего Уфалея (мама сообщила мне это шепотом, ткнув в него пальцем), изможденный, подвыпивший, толстый мужик. — У меня троюродная сестра — глава краеведческого музея. Это не совсем то, что нужно, но у нас есть место для экспозиции, и мы могли бы разместить ее там на постоянной основе. Это очень, очень интересно.
Он произносил это так: оч-чень, оч-чень.
Мужчина, похожий на преподавателя, пожал Светке руку.
— Прекрасный пример аутсайдерского искусства, — сказал он.
— Аутсайдерского? — спросил папа.
Мужчина засмеялся:
— Нет-нет, я имею в виду не только не профессионального, но и более искреннего.
Были и разные другие комментарии: от сухопарых смотрительниц музеев, ласковых чиновниц. Одна из девочек в косухах, накрашенная ярко, с почти фиолетовой помадой вообще сказала:
— Вот это улет!
Но самым ценным, я думаю, был комментарий одной из уборщиц, старшей по "зеленым патрулям". Эта грузная женщина с ярко подведенными глазами подошла к Светке и сказала:
— Как в детстве. Хотела бы, чтобы у моего внука были книжки с такими картинками.
Потом нагрянули телевизионщики и сняли о нас короткий ролик, расставили всех в нужном порядке (исключив Толика), настроили свои внушительные, черные, похожие чем-то на космические приборы приспособления. Камера выглядела жутковато, и я даже чуточку боялась в нее смотреть.
Рыжая, кудрявая девушка встала рядом со Светкой (и подальше от меня и папы, чтобы наши волосы не сливались в кадре) и преувеличенно бодрым голосом начала:
— Сегодня в нашем городе открылась выставка работ Светланы Логвиненко, женщина, страдающая серьезным заболеванием, поделилась с нами своими удивительными работами, которые, безусловно, станут для города и всей области настоящим сокровищем.
Ребята с камерами снимали и картины, иногда подсвечивали себе что-то, и я подумала: интересная, наверное, работа.
Может, стать оператором?
Журналистка и еще что-то говорила, я не слушала, только смотрела в кадр и, тем самым, производила, наверное, очень зловещее впечатление.
Когда журналистка протянула Светке микрофон, та только рассеянно улыбнулась, но, чуть погодя, все-таки заговорила:
— Спасибо вам за то, что приехали сюда. Для меня знание о том, что люди увидят мои работы, увидят меня, пожалуй, самое ценное из всех, что я приобрела, болея.
Кажется, Светка заготовила только эту фразу, дальше она стала запинаться, потом сказала:
— И вообще надо обязательно снять Толю. Он мне очень помог. Он многим помогает. Толя! Толя, иди сюда!
— Да че со свиным рылом-то в калашный ряд?
Но Светка так доверчиво протянула к нему тонкую руку, что Толик влез в кадр.
— А ну да, — сказал он. — Да все равно вырежут.
Но Светка поцеловала его прямо перед камерой.
С этого момента я чувствовала себя ужасно. Потом журналистка еще спрашивала что-то у мамы с папой, как у куратора и спонсора выставки, и мама изредка подталкивала меня локтем, чтобы я тоже выступила, но я стояла и молчала.
Когда журналисты закончили с нами и отправились к заместителю мэра Верхнего Уфалея, я подумала, что все как-то местечково и вообще мне не нравится.
Подошел пузатый дядя Леша, принялся вести с родителями светские разговоры и спрашивать меня, кем я хотела бы стать. Я отвечала:
— Сейчас в раздумьях.
И:
— Я ищу для себя варианты.
Только этими двумя фразами, ему было достаточно. А Толик и Светка все это время рассматривали ее картины, крепко обнявшись.
Когда мне удалось улизнуть, я прихватила с собой бутылку малинового вина и заперлась в кабинке туалета.
Кабинок было две, так что, я надеялась, что никто не будет ломиться в мою.
Я опустила крышку унитаза, устроилась поудобнее и сделала большой глоток сладкого и терпкого малинового вина. Белая кафельная плитка под моими ногами стала почти сплошным полотном из-за слез.
Свет был яркий и злой, я все время терла глаза, кроме того меня раздражало гудение бачка. Ну, хотя бы чисто.
Я чувствовала такую зависть, такую злую ревность, и я так презирала себя за это.
В конце концов, разве Светке не отпущено так мало времени, и разве я не должна быть доброй и мягкой с ней, даже в мыслях?
А я ее ненавидела, и ненавидела себя за то, что я ее ненавижу.
Я выдула полбутылки вина, голова заболела, меня подташнивало, и я продолжала плакать от обиды на весь мир: от того, что я недостаточно талантлива, от того, что меня не любит Толик, от того, что я не умираю, и никто меня не жалеет.
Все время у меня перед глазами стояла эта картина — Светка его целует, и они счастливы.
Пусть и очень-очень недолго, но Светка будет любимой.
Как я убивалась, заливаясь малиновым вином в музейном туалете под беспощадной лампой, ко которой ползала сонная, неизвестно как умудрившаяся выжить в осени, муха.
Я все ждала, когда же меня кто-нибудь потревожит, и это случилось. Туалет был общий, поэтому я надеялась на две вещи.
Во-первых, что Толик придет отлить, но увидит меня, такую заплаканную, и мы сольемся немедленно в страстном поцелуе.
Во-вторых, что на меня наткнется заместитель мэра Верхнего Уфалея. Хотелось бы оказаться в такой ситуации.
Но шаги были такие тихие, что я сразу поняла, кто это. Я вся сжалась, даже дышать перестала, но Светка все равно меня заметила.
— Рита? Ты что все это время тут сидишь?
— Да, — сказала я. — У меня клаустрофобия. То есть, агорафобия.
Отступать было некуда, и я открыла дверь. Светка запивала таблетку водой из-под крана. Лицо ее было искажено гримасой боли. Я возненавидела себя еще больше.
— Представляешь, твоя мама закупила только алкогольные напитки и газировку, а мне нельзя ни того, ни другого.
— Тебе плохо?
— Немного, но лучше я выпью таблетку и еще тут побуду, — сказала она. — А ты почему плакала?
Я молчала, потом вытянула вперед руку с пустой бутылкой из-под малинового вина. Светка улыбнулась.
— Понимаю тебя.
А я тебя не понимаю, подумала я.
— Так что случилось? — снова спросила Светка. Глаза у нее были красивые и очень внимательные.
А я была пьяная дура и разрыдалась снова. Долго Светка гладила меня и утешала, пока я не сказала ей:
— Ты такая талантливая, тобой все так восхищаются, и ты художница, и Толик тебя любит, а я люблю его, а он тебя любит, ну как же так! А меня он не любит! И я не талантливая! И мной не восхищаются!
Я все это сказала, выпалила, а потом расплакалась еще сильнее, уже от того, что такая вот я тварь.
Я подумала, что Светка на меня разозлится, и больше мы не будем дружить, но Светка посмотрела на меня с улыбкой много шире, чем там, в зале.
И поцеловала мой взмокший от малинового вина лоб.