Официально я по-прежнему числился в своем прежнем полку, но был прикомандирован к Управлению военной психиатрической службы. Только сумасшедший и увидел бы какие-то реальные перемены в моем положении. Я доехал до Глазго поездом, и там интендантская служба поместила меня на ночь в огромный склад, который был набит матрасами почти до потолка. Между верхним матрасом и потолком едва-едва можно было протиснуться человеку. Всю ночь мне снились танки и подводные лодки: я получил такую дозу клаустрофобии, которой могло бы хватить на всю оставшуюся жизнь. Следующим утром я отправился в Трун.
Именно там, на фоне симпатичного, но несколько рассерженного полупустого приморского городка с удивительно крикливой колонией чаек я впервые познакомился с Кэролом Ридом и Эриком Эмблером. Кэрол имел звание капитана и держался так, словно война — это великолепная фантазия Ивлина Во. Он был склонен впадать в ужасно милую и удивительно невоенную мечтательность, и весь он был переполнен нежным озорством. Напротив, Эрик был майором артиллерии и наподобие юного Наполеона отрывисто бросал что-то насчет траекторий и баллистики. Он производил впечатление человека раздражительного и тщеславного — впечатление совершенно ложное, потому что стоило ему в силу обстоятельств разлучиться со своими игрушками, как он превращался в человека удивительно любезного и внимательного. Должен признаться, что я был болезненно чувствителен к тому, как меняет людей мундир — ведь я смотрел на всю эту головокружительную иерархию с самой нижней ступеньки. Поскольку в нашей группе один я не имел офицерского звания, то стал жертвой престарелого гримера из крошечной киностудии, который носил звание лейтенанта и мундир, увешанный медалями войны 1914 года. Этот человек, совершенно тихий в мирное время и неплохой по тогдашним меркам специалист своего дела, каждую пятницу получал служебный автомобиль и увозил меня в заброшенный пансионат, ключи от которого он позаимствовал. Там я дожидался у двери, пока он раскладывал свой реквизит. Подготовившись, он давал мне сигнал, словно мы играли в прятки. Я стучался в дверь.
— Входи! — командовал он.
Я открывал дверь комнаты, где он величественно восседал во главе обеденного стола. Перед ним стояла жестяная коробка. Мне следовало подойти к нему, печатая шаг, отдать честь, расписаться в ведомости, положить жалкие гроши в карман, снова отдать честь и промаршировать за дверь. Там я снова должен был дожидаться, пока он собирал реквизит (и, возможно, собирался с мыслями). В конце концов он появлялся, так и светясь от удовлетворения, и мы возвращались на работу все в том же автомобиле. По дороге он услаждал меня рассказами о великих днях получки в прошлом, в Галлиполи и на пути в Мандалей.
Чуть ли не первым делом Кэрол взял интервью у одного полковника, который прославился как бесстрашный командир в нескольких опасных вылазках на отвесных утесах и в скалистых мысах.
— Можно ли задать вам довольно щекотливый вопрос, — спросил Кэрол, буквально излучая подобострастную вежливость. — Каковы были потери во время ваших десантных операций?
— Да нет, — ответил полковник. — Это чертовски хороший вопрос. Давно пора его задать. — Он на секунду задумался, опустив веки, так что его седые ресницы зашевелились на фоне зрачков, напоминая лапки сороконожки. — Конечно, вы должны понимать, что большинство потерь наносит не огонь фрицев, а наше собственное огневое прикрытие. — Остальные изумленно переглянулись, но после тех боевых учений для меня это открытием не было. — Восемьдесят процентов, — проговорил наконец полковник, и тут же рассудительным тоном добавил, — но чтобы не пугать людей, скажем семьдесят.
Мы практически ничего не успели сделать: прошла знаменитая операция под Дьеппом, которая заставила военных коренным образом пересмотреть все принципы высадки. Стало понятно, что какой бы фильм мы ни выпустили, он устареет прежде, чем окажется на экранах. Нас отправили обратно, но я еще успел принять участие в местном конкурсе талантов, который проходил в театре Труна. Моим главным соперником был одиннадцатилетний паренек в шотландской юбке, который наивно и совершенно фальшиво спел «Энни Лори». Его явно ожидало большое будущее в области атональной и додекафонической музыки. В данном случае его подвело то, что он сглупил, выбрав мелодию, которую все знают. Я добился успеха, сымпровизировав кантату Баха, исполнив все вокальные и инструментальные партии. Первый приз равнялся десяти шиллингам, которые я принял с благодарностью. При этом я говорил с ядреным шотландским акцентом, на тот случай, если кто-то усомнится в том, что я местный талант. Мне всегда было немного стыдно, что я лишил того немузыкального ребенка десяти шиллингов. В свое оправдание я могу сказать только, что в тот момент (не в первый и далеко не в последний раз в жизни) я сидел без гроша.
В Лондоне, встретившись с военными психиатрами, мы обсудили, как нам избежать возвращения в свои части. Эта угроза была особенно серьезной для Кэрола Рида, поскольку он не был приписан ни к какой части и получил звание капитана специально чтобы возглавить эту работу. Его вообще могли отправить куда угодно. Надо сказать, что офицер из него вышел даже более неудачный, чем из меня рядовой. Он носил форму с величайшим шиком, но, видимо после режиссуры в каких-то исторических фильмах, у него возникла привычка приподнимать шляпу, когда ему отдают честь. Я смертельно боялся, что меня отправят назад в полк и мысленно представлял себе реакцию полковника. «А, вот и вы! Так... Откуда?.. Из Дар-эс-Салама... из карцера... из Мейдстона?». Отчаяние придало мне красноречия. Я предложил создать фильм специально для новобранцев, в котором с помощью мягкого юмора будет создан некий мостик между гражданской и военной жизнью.
Поскольку ни психиатры, ни Кэрол Рид никогда не были рядовыми, они выслушали меня с пугающим уважением, к которому я совершенно не привык. Эрик, который служил в артиллерии, согласился, что такой фильм был бы полезен, поскольку в современном мире непозволительно воспринимать исполнение патриотического долга как наказание.
6 октября 1942 года в одном из лондонских театров прошла премьера «Дома раскаяния» — той самой пьесы, которую так похвалил Эгейт. Ее прекрасно поставил Алек Клюнс, а отзывы она получила такие, каких больше на мою долю не выпадало. Заголовок в «Дейли Мейл» смело провозглашал: «Лучшая пьеса военных лет». Журналисты загнали меня в Гайд-парк и сфотографировали, как я обнимаю Изольду и улыбаюсь. Кроме того, пьесу напечатали, так что я имел удовольствие увидеть свои слова в типографском шрифте. Пьесу я посвятил Герберту Фарджону. Я получил признание, и это добило психиатров: они решили, что фильм для новобранцев снимать стоит.
По соображениям административного характера меня прикомандировали к Управлению кинематографии британской армии — подразделения, состоявшего из киношников, притворявшихся солдатами. Квазивоенная атмосфера отнюдь не способствовала творчеству, а солдаты из нас получались негодные, поскольку в прошлом все мы были артистами и техническими работниками, которых связывали общие интересы и привычка к свободе. Несмотря на разрешение ночевать дома, мне еще затемно приходилось добираться через весь Лондон, чтобы со столовым прибором в руках прошагать в кафе-молочную на завтрак. Раз в неделю мне надо было всю ночь стоять в карауле в парке Уэмбли, на тот случай если немцы попытаются захватить наши фильмы.
Конечно, мое существование все равно было гораздо более приятным, чем прежде, однако и оно изобиловало административной дурью, единственной целью которой было помешать хорошо работать. Однако я научился хитрить. Лондон был настоящим кошмаром для рядового: каждые пару шагов вам попадался кто-нибудь, кому следовало отдать честь. Поскольку единственная шинель, которая оказалась достаточно широка в плечах, чтобы я мог ее натянуть, доходила до самой земли, я надевал ее даже тогда, когда погодные условия этого не требовали. Свой форменный берет я заколол изнутри булавкой так, чтобы кокарда полка оказалась внутри складки. Я не снимал очков, курил сигареты в длинном мундштуке и носил с собой пустой портфель. В результате этого я больше никому не отдавал чести, зато меня приветствовали поляки всех званий.
Однажды, находясь в увольнении на двое суток, я, в виде исключения, все-таки отдал честь какому-то французскому офицеру. Поскольку мы не были обязаны приветствовать офицеров иностранных армий, мой жест застал его врасплох. Он остановил меня и на не слишком хорошем английском спросил, почему я отдал ему честь.
Не подумав, я ответил ему по-французски, что скучаю по Франции. Офицер тут же разрыдался. Я не мог отвязаться от него в течение практически всего увольнения: мы переходили из бара в бар и пили за вечную дружбу. Он был не в том состоянии, чтобы назвать свое имя, а если бы случайно и проговорился в самом начале нашей одиссеи, то я был не в таком состоянии, чтобы запомнить эту мелкую деталь. Больше я никогда не отдавал чести офицерам во время увольнения.
Наш маленький фильм под названием «Новый жребий» оказался очень удачным, там снялось множество знаменитых актеров и его до самого недавнего времени крутили новобранцам. Знакомые с современными методами боя, они с презрением осмеивали эту чушь.
Но тогда все шло прекрасно. «Новый жребий» пользовался успехом, и армейское командование, ревнуя к успехам военно-морского эпоса «Где мы служим», решило создать свой собственный пропагандистский фильм, который бы поднял престиж пехоты. Свои услуги им предложил движимый чувством долга Дэвид Найвен, звезда Голливуда. Было решено превратить «Новый жребий» в полнометражный фильм, где Дэвид сыграет главную роль. Именно в этот момент Управление кинематографии направило меня на комиссию, отбиравшую кандидатов на офицерское звание. Я явился к военным психиатрам, к которым по-прежнему был приписан. Они были чрезвычайно раздосадованы моим сообщением, пока не услышали, что меня направили в Уотфорд. Психиатры тут же начали о чем-то тихо переговариваться, а меня попросили пройти в дальний конец комнаты. В конце концов меня подозвали обратно и стали смотреть тем взглядом, который можно видеть у пуритан на знаменитой картине «Когда ты в последний раз видел отца?».
— Вы знакомы с нашими методами? — спросил один из них со страшной напряженностью, громко чмокая трубкой.
— Пожалуй что да, сэр.
— А, оставьте церемонии, здесь они ни к чему. — Смешком он дал мне понять, что этот кабинет является прибежищем подлинного благоразумия. — По крайней мере... — продолжил он так, словно даже для этого простого высказывания требовались глубокие раздумья, —.. .по крайней мере, вы уже сталкивались с нашим образом мысли?
— Да, — согласился я.
Они снова пошушукались, позволив, мне припомнить все те чудеса, которые они мне открыли. Например, опасно показывать собирающемуся в бой человеку фильм, в котором морская флотилия начинает наводить на камеру тяжелые орудия. Утверждалось, что посмотрев такой ролик, бойцы неизменно ложились спать, прикрыв каской гениталии: страх перед кастрацией тесно связан с наведенной на них пятнадцатидюймовой гаубицей. Я не имел возможности проверить истинность подобного утверждения, но, как и в случае с другими попытками применения фрейдизма к повседневной жизни, был склонен им не доверять. Мне казалось, что только сексуальный гигант может видеть в гаубице угрозу своей мужественности. Не боясь, что меня сочтут импотентом, я считаю, что вид боевого корабля заставил бы меня опасаться за жизнь, а не за половой член. И будь я вообще впечатлителен к тому, что показывают в роликах новостей, то спокойную ночь мне не подарили бы и все каски мира.
Тут глава психиатров заговорил снова, прервав мои размышления о загадочном мире, в котором живут эти блестящие умы.
— По правде говоря, — сказал он, — мы не очень уверены в одном из тамошних людей. Естественно, что вас, как кандидата на офицерское звание, будут расспрашивать. Можно ли попросить вас сделать нам конфиденциальный и, конечно же, совершенно неофициальный доклад о том, какие именно вопросы он будет вам задавать, как именно они будут сформулированы и так далее, и тому подобное?
Я заверил его, что охотно изложу факты, предоставив ему сделать собственные выводы.
— А почему вы так говорите? — вдруг заинтересовался он.
— Потому что величайшая литература по психиатрии была написана до Фрейда, — объяснил я. — С помощью наблюдательности и чутья Шекспир и Достоевский совершили такие открытия, каких не делал больше никто из исследовавших эти океаны. Поэтому я смиренно последую примеру этих двух гигантов: соколиным взглядом буду наблюдать за своей жертвой, а результаты принесу вам, чтобы вы, вооружившись своими знаниями в области глубин подсознания, сделали собственные выводы.
Когда я ушел, они ожесточенно спорили о Шекспире, Достоевском, Фрейде, Юнге и своем коллеге из Уотфорда.
По прибытии в мрачный замок, окруженный огромным парком, нам присвоили порядковые номера, сказав, что в ближайшие два-три дня имен у нас не будет. Потом нас посадили в классной комнате ждать каких-то объяснений и, возможно, приветственной речи командира. Чтобы скоротать время, с нами заговорил какой-то сержант с кудрявой темной шевелюрой и нафабренными усами. Речь его была странно облагороженной, словно капризная и туманная речь офицерской столовой просочилась наружу, оставив на его грубоватых манерах пятна заразы. Не будь он сержантом, он вполне мог бы сойти за дворецкого.
— Доброе утро, сэры! — сказал он, и тут же накинулся на нас. — Что, удивились, а? Не подумали о таком? Ну, так это правда. Кое-кого из вас будут называть «сэр», так что привыкайте, мать вашу!
Все это было сказано угрожающим тоном, словно получение офицерского звания было равносильно смертному приговору. Поскольку командира все не было, сержант продолжил в том же духе, распаляясь все сильнее.
— Пока вы здесь, с вами будут обращаться как с офицерами и джентльменами, даже если вас так назвать нельзя, ясно? Вас проверят на командирские способности, умение держать марку, манеры за столом и так далее. Я эти глупости не признаю, но кто я? Простой сержант. На вашем месте я относился бы к этому как к игре. И не знаю как вы, а я всегда стараюсь выигрывать!
Его тираду прервало появление командира.
—Я не хотел бы, чтобы вы относились к своему пребыванию здесь как к игре, — начал он, и стоявший у него за спиной сержант злобно ухмыльнулся и подмигнул.
За обедом я сидел рядом с офицером, который сказал мне, что получил огромное удовольствие, посмотрев мою пьесу. Мне не хотелось ему отвечать: я подозревал, что это — ловушка, предназначенная для того, чтобы заставить меня отбросить анонимность и выказать тщеславие, которое не пристало офицеру и джентльмену.
В конце концов я откровенно заявил ему, что номеру 6411623 трудно принимать похвалы за пьесу, написанную Устиновым.
— Это все говно, — ответил офицер. — Если бы я следовал правилам этого идиотского заведения, то давно бы уже с катушек съехал. Мне положено сидеть и наблюдать за тем, как вы едите горошек. Я уже полгода не смотрю, кто как ест. Даю проходной балл всем — из принципа.
Меня сильно ободрило то, что застольный тест пройден успешно. Однако с более сложными испытаниями у меня возникли проблемы. После ленча нам было положено с пятиминутными интервалами заползать в какую-то дыру, ведущую в подземелье, и в кромешной тьме ползти куда-то целую вечность, пока не найдем выход. Это явно было испытанием стойкости — и весьма неприятным испытанием. Через пять минут после исчезновения предыдущего кандидата меня запустили внутрь, и я медленно двинулся вперед на четвереньках. Меня донимали непрошеные фантазии: я задохнусь, меня похоронят заживо, а что будет, если я потеряю сознание? Наконец я заметил вдали слабый свет, на секунду приостановился и заставил себя спокойно обдумать увиденное. Было бы очень по-армейски, если бы далекое отверстие оказалось перекрыто решеткой, так что обратно пришлось бы пятиться задом, отчаянно отыскивая поворот. Они на все готовы, чтобы осложнить людям жизнь. Не разумнее ли осмотреть все стороны туннеля сейчас^ прежде чем двигаться вперед? И действительно — моя левая рука не нащупала стены. Я повернул налево. Теперь меня снова начали мучить страхи: может, я оказался в ответвлении туннеля, которое проложили ненаблюдательные твари, не заметившие света? Однако казалось более вероятным, что армия накажет бездумно бдительных, а не благоразумно близоруких, так что я пополз дальше. Внезапно вдали снова появился свет. Это опять-таки было в армейском духе: ваш дух пытаются сломить, заставив совершить одну и ту же ошибку дважды. На этот раз можно было повернуть направо. Я во второй раз погрузился во тьму.
Все мои сомнения развеялись, когда моя голова уткнулась в измазанные грязью брюки предыдущего кандидата, а мои руки уперлись в его тяжелые башмаки. Кончено: он потерял время, стремясь к свету, словно мотылек, а потом пятился, пытаясь найти выход из ловушки.
—Один раз или два? — спросил я.
— Два, — проворчал он.
— И что тебе помешало вылезти?
— Блядские решетки толщиной в руку.
Мы оба вылезли из последней дыры. При виде моего предшественника офицер заулыбался, но стоило ему заметить меня, как его улыбка погасла.
— Кто вам проговорился? — спросил он.
— Никто, сэр, — ответил я.
— Эй, давайте не будем, — угрожающе сказал он. — Кто-то наверняка вам проговорился. Вы не могли самостоятельно наверстать пять минут и догнать предыдущего. Я так и так все узнаю.
Было очевидно, что моя предусмотрительность обернется против меня. Мой предшественник имел больше шансов стать офицером, потому что выказал должное уважение к армии, попав в ее ловушки. В конце концов ловушки делают именно для того, чтобы в них попадали, и попытки их избежать демонстрируют нежелание принимать корпоративный дух. Их можно истолковать даже как лень и симулянство.
Далее последовало еще несколько прискорбных эпизодов вроде этого, а завершил все мой визит к психиатру.
На экран проецировали картинки, которые производили несколько тревожное впечатление, и нам дали три минуты на то, чтобы составить короткий рассказ на основе увиденного.
На одном рисунке какой-то оборванец спускался на веревке с зубчатой стены. Это было очень похоже на один из «Ужасов войны» Гойи. Я хитроумно составил рассказ так, чтобы он понравился знающему экзаменатору.
«Вероятно, — написал я, — испанский повстанец находился в заключении в Сарагосе во время Пиренейской войны. И сейчас он совершает побег с важными сведениями от генерала Палафокса для наступающих войск сэра Артура Уэлсли».
Я решил, что такое фантастическое объяснение рисунка не может не произвести должного впечатления. Уэлсли еще не был Веллингтоном, а британские войска наступали, что не могло не понравиться. Мои труды пропали даром. Я опять недооценил таинственной работы английского ума.
Я вошел в кабинет, где сидел поджидавший меня психиатр, огромный косматый джентльмен с грязновато-седой шевелюрой и с тем просветленным выражением лица, какое бывает у священников на мирных демонстрациях. Он делал вид, будто разбирает мой замысловатый почерк, а потом отогнул первую страницу так, что она свесилась из его руки. Я опознал свой любимый опус. Мое изящно-литературное «вероятно», было трижды подчеркнуто красным карандашом, а на полях стояло одно-единственное слово: «Нерешителен».
Я почувствовал, что краснею. Было ясно, что он составил обо мне мнение, даже не оторвав взгляда от страницы. Я отплатил ему той же монетой. Он дал обо мне плохое заключение. Вернувшись в Лондон, я дал о нем еще более дурной отзыв. Меня не сделали офицером. Как я узнал, его сняли с работы. Так закончился самый бесплодный из всех бесплодных дней, проведенных мною в армии.
Тут мне самое время прервать повествование, чтобы объяснить: я отнюдь не жалуюсь на проявленную ко мне несправедливость. Справедливости в армии не место. Я на нее никогда не рассчитывал, и поэтому не был разочарован ее отсутствием. А что до офицерского звания, то, честно говоря, мне было совершенно наплевать, получу я его или нет. Конечно, стань я тогда офицером (или после встречи у метро — шпионом), я приложил бы все силы, чтобы выполнять свое дело как можно лучше. Но сейчас мне хочется вспомнить, с какой именно формулировкой меня отправили с комиссии по отбору офицерских кадров. «Этому человеку ни в коем случае нельзя доверять командовать другими». Я улыбаюсь, вспоминая сейчас эти слова, как улыбался и тогда, когда прочел их впервые. Они очень живо напомнили мне мою любимую школьную характеристику: «Проявляет немалую оригинальность, которую следует обуздать любой ценой».
Точно то же самое происходило в школе, когда меня попросили назвать величайшего композитора. Я написал «Бах», и мне сказали, что я ответил неправильно, потому что в то время величайшим композитором считался Бетховен. Я пробурчал себе под нос, что на мой вкус Моцарт гораздо лучше Бетховена, и меня заставили сто раз написать фразу «Бетховен — величайший композитор всех времен». Странно, что после такого знакомства с этим гением я еще могу без отвращения слушать его «Героическую». А когда в тесте на эрудицию надо было назвать русского композитора (правильным ответом, естественно, был Чайковский), я написал «Римский-Корсаков», и меня перед всей школой отчитали за то, что я выпендриваюсь.
Короче, армию нельзя назвать хорошей школой, однако для некоторых людей плохое образование подходит больше всего. И я навсегда буду ей благодарен за то, чему она меня научила. Что же до войны с ее чудовищными жертвами... Они не просто бесчисленны — они неисчислимы. Мы не можем их осознать и не можем их оплакать, как не можем оплакивать тысячи жертв, погибших в автомобильных катастрофах. В Средние века жизнь ценилась дешево. С тех пор она еще подешевела. Наша культура и заодно с ней наша гуманность подвергаются проверке только в некоторых битвах за некоторые жизни.
Я не пессимист, напротив. Я — оптимист, нераскаявшийся и воинствующий. Но чтобы не быть дураком, оптимист должен сознавать, каким печальным может быть наш мир. Только пессимист каждый день открывает это для себя заново. Мы уже дважды воевали за то, чтобы в мире больше не было войн. В 1976 году страны всего мира выделили на поддержку голодающим детям столько же денег, сколько каждые два часа затрачивали на вооружение. Разве нормальный человек может быть пессимистом? Это роскошь, которую можно было себе позволить только в лучшие времена.