17

В «Спартаке» было много чего намешано, а интриг в нем было больше, чем на Балканах в старые добрые времена. Продюсером этого эпоса был Керк Дуглас, и он же воплощал в жизнь Спартака, возглавившего восстание рабов в Древнем Риме. Сценарий был основан на знаменитом романе Говарда Фаста, которого ястребы считали «левым». Сценарист Дальтон Трамбо тоже подозревался в сочувствии коммунистам, и вдобавок к прочим трудностям он еще был в ссоре с Фастом, нельзя было даже упоминать, что автор сценария Сэм Джексон — на самом деле Дальтон Трамбо. Я узнал об этом, потому что режиссер Энтони Манн считал все это глупым маскарадом и как-то взял меня на встречу с Трамбо.

Вскоре, как это водится в киноиндустрии, Энтони Манна бесцеремонно уволили, заменив молодым человеком. У него были огромные глаза и сначала казалось, что он лишен всех недостатков и почти всех достоинств молодости. Позже выяснилось, что это блестящий политик-прагматик, который выжидает своего часа, чтобы сделать блестящую карьеру. Его звали Стэнли Кубрик.

Лоуренса Оливье выписали из Англии, меня — невесть откуда, а Чарльза Лофтона, Джона Гэвина, Тони Кертиса и Джин Симмонс — с дороги. В качестве приманки нам разослали сценарий, который каждый раз немного различался, чтобы выгоднее показать будущую роль получателя. Позже мы выяснили, что одинаковых сценариев не получил никто. Поскольку Лоуренс Оливье приехал на неделю раньше всех остальных, он уже вдохновил постановщиков на еще один вариант сценария, в котором его роль стала еще больше. Он великолепно исполнял роли шекспировских злодеев и не сомневался в своей способности убеждать. Было забавно наблюдать, как он за кулисами добивается своего. Пойманный на месте преступления, он озорно подмигивал, и уловка превращалась в спектакль.

Лоутон, которого я не видел очень давно, был человеком совсем иного склада: почти агрессивно ранимым, а порой капризным. Казалось, он просто сидит и ждет, когда его обидят. С Лоуренсом Оливье они были на ножах. Их вражда началась еще задолго до начала моей карьеры, и я не особенно интересовался, что именно между ними происходит.

Зная, что Лоутону вскоре предстоит играть короля Лира в Стратфорде, Оливье стал рассказывать ему, где на сцене находятся «мертвые точки» с плохой акустикой, но Лоутон и это воспринял как скрытую враждебность под маской показного дружелюбия. Они были совершенно разные люди, и их карьеры складывались тоже по-разному. Для Лоутона актерское ремесло было наполовину искусством, а наполовину проституцией. Сердце его принадлежало Голливуду, однако ему удалось сохранить редкую порядочность. Он мог играть совершенно невероятные роли, но когда требовалось, был способен заворожить зрителей чтением Библии без всякого грима и реквизита. При этом глаза его вспыхивали, как сигнал зажигания в автомобиле, показывая, что двигатель включен и в любой момент можно трогаться.

У него был дом с бассейном, и он часто лежал там, словно причудливый айсберг, выставивший над водой самую вершину. Да, он продал душу ради комфорта, и в то же время в его кабинете висела коллекция картин Ренуара и американского искусства доколумбовских времен. Он был окружен прекрасными вещами, которые представляли собой часть его души, получившую материальное воплощение.

Тем временем Лоуренс Оливье поселился в доме, который он арендовал на пару с Роджером Ферсом, художником-оформителем, чудесным бородатым типом. Они, как странная семейная пара, вечно составляли какие-то списки для прачечной и продуктов, стараясь уложиться в суточные и служа ходячей иллюстрацией к финансовым проблемам Британии.

Оливье давно признался друзьям, что мечтает стать первым в Англии артистом-пэром, и ловкость, с которой он строил карьеру, неуклонно идя к отличиям и наградам, заслуживает всяческих похвал. Он был девой-весталкой рядом со шлюхой-Лоутоном, и в то же время, когда Лоутон услаждал свой взор, работами великих художников, выныривая из своего бассейна для

размышлений, Ларри страдал над арифметикой счетов и квитанций, пытаясь всячески сэкономить на супермаркетах. Их цели были совершенно разными, и оба не принимали другой точки зрения.

По какой-то причине — может, просто из-за постоянного контакта — оба сделали меня своим наперсником. Чарльз был очень недоволен тем, что Лоуренс якобы имеет влияние на Керка Дугласа, а поскольку он считал, что уже не обладает нужным весом противодействия таким козням, то решил дуться и капризничать, в этом он был настоящим мастером. Руководство студии поручило мне навести мосты и выяснить, что Лоутону нужно. В результате этого я переписал все сцены, в которых играл вместе с Лоутоном, и мы репетировали их дома, у него и у меня, часто засиживаясь до полуночи. Кубрик принимал то, что мы делали, практически без изменений, и каждая сцена снималась за полдня. С Лоутоном было легко работать: его переполняло чувственное наслаждение самим процессом игры.

В Одной из моих первых сцен с Лоуренсом Оливье я бросался к его лошади, которая шарахалась среди огромного скопища пленных, хватал ее за уздечку и, глядя в глаза ее безупречному всаднику, в образе гнусного работорговца говорил:

— Если я укажу вам Спартака, о Божественный, вы отдадите мне женщин и детей?

Следовала невероятно долгая пауза: Лоуренс закатывал глаза под полуприкрытыми веками, облизывал губы, расправлял изнутри щеки языком, наклонял голову, словно иронизируя над причудами судьбы, а потом снова застывал в образе земного божества, жестокого, благородного и утонченного.

— Спартака! — вдруг вскричал он неожиданно, словно прорезав небо бритвой, а потом прошипел: — Ты его нашел?

Я был настолько потрясен этой паузой и выразил на лице изумление. Потом с непроницаемым лицом обвел взглядом пленных и позволил себе мимолетно улыбнуться какой-то своей мысли, отогнал ее и собрался было что-то сказать, но передумал. Я сыграл всю гамму непочтительности, приниженности и неискренности, как он только что — тщеславия, властности и угрозы. И, наконец, когда он меньше всего ожидал этого, я позволил себе обронить едва слышное «Да».

— Любезнейший, — сказал Оливье деловито, но с заметным раздражением, — нельзя ли сказать это ваше «Да» немного быстрее?

— Нет, — вежливо ответил я.

Мы посмотрели друг другу прямо в глаза и одновременно улыбнулись.

Все знают, что Оливье — великолепный актер. В некоторых ролях ему просто нет равных. Его Ричард III обладает гипнотической мощью, злобным изяществом и остроумием, подобного которому я больше нигде не видел. В некоторых комических ролях его простоватая бодрость также превосходна. А вот Гамлет, заявленный им как «человек, который не может принять решения», подходил ему гораздо меньше, поскольку Лоуренса совершенно невозможно представить себе в состоянии нерешительности.

В нем все так великолепно отрежиссировано, так строго обуздано, так идеально отрепетировано, что для неожиданностей, небрежностей или случайностей почти не остается места. Он может быть — и бывает — чудесным спутником. Когда он избегал журналистов во время расставания с Вивьен Ли, я встретил его в римском аэропорту и, с разрешения итальянских властей, умчал в снятый мною дом прямо с посадочной полосы. В Нью-Йорке он с Джоан Плаурайт обедал с нами тогда, когда об их отношениях еще никто не подозревал. Теперь, после тяжелой болезни, он обрел спокойствие духа и купается в лучах заслуженной славы в окружении своих маленьких детей и невероятно талантливой жены.

Однако признаюсь, что во время съемок «Спартака» я хоть и наслаждался его откровенностью и доверием, стараясь их заслужить, но чувствовал себя рядом с ним неловко — как на площадке, так и вне ее. Он всегда так четко знал, что делает, что я невольно оставался настороже. И если мои сцены с Лоутоном были азартны и даже легкомысленны, то игра с Оливье больше напоминала поединок на шпагах.

Когда мне дали «Оскара» за лучшую роль второго плана, Лоуренс прислал мне телеграмму с благодарностью за то, что я обеспечил ему такой хороший первый план. Это была шутка, конечно.

Позже, когда нас обоих выдвинули на премию «Эмми», его — за «Луну и грош», меня — за «Босиком в Афинах», Академия телеискусства уведомила меня, что Оливье не сможет присутствовать и если премию дадут ему, он просит меня принять ее от его имени. Я приготовил благодарственную речь от его лица. Несколько часов спустя премию дали мне, так что пришлось произнести речь, сочиненную для него, внеся в нее импровизированные поправки. Я со сцены объяснил причину долгих пауз, и аудитория хорошо приняла эту шутку.

Нет сомнения в том, что Лоуренс Оливье занимает главное место в истории театра, особенно потому, что его великие современники могли быть только тем, кем стали, а Ларри мог бы стать видным дипломатом, хорошим министром, прекрасным священнослужителем. В самом худшем случае он играл бы эти роли более талантливо, Чем ИХ ИСПОЛНЯЮТ Обычные ЛЮДИ;

Мой английский налоговый консультант считал, что мы уезжаем на год. Я сам поначалу думал так же, но у Сюзанны были свои соображения: она постоянно заговаривала о Швейцарии. Меня не слишком пугало клеймо так называемого налогового беженца. Зато сильно раздражала ненасытность британских налоговых служб в отношении лиц свободных профессий, и я не был так уж решительно настроен против эмиграции.

Как всегда, существовало множество хитроумных уловок для тех, кто занимался коммерцией, — юг Франции изобиловал роскошными автомобилями с британскими-номерами и гигантскими яхтами даже во времена самых драконовских ограничений. А поскольку я все равно проводил в Британии все меньше и меньше времени, то надо было быть настоящим мазохистом, чтобы подвергать себя бесконечным и разори-тельным неудобствам от исполнения роли хранителя денег, которые власти конфискуют, оставляя мне мизерные чаевые.

Мы начали нашу изгнанническую жизнь в снятом внаем шале в Виллар-сюр-Оллоне. Оказалось, что это слишком высоко для меня: я почти все время скользил по льду, проваливался по пояс в снег и сильно хотел спать. Конечно, прекрасно, что дети увлеклись горными лыжами, как я когда-то плаванием, и было приятно, что я могу предоставить им такие удобства и развлечения на свежем воздухе, которых сам никогда не знал, но на высокогорье я себя плохо чувствовал.

В конце концов мы сняли постоянные апартаменты в отеле в Монтре и вели там ужасающее существование, словно находящаяся в изгнании монаршая семья, терпеливо ожидающая убийства—то ли из фатализма, то ли по привычке. Этажом выше жил Владимир Набоков — так же, как мы, черпая вдохновение в окружающей мертвенности.

Теперь мне в пример ставили не Синатру с его бесконечными песнями, а Набокова с его парфюмерным английским, таким плотным и насыщенным, что его трудно читать, не делая передыхов. «Вот он здесь работать может. Он не жалуется».

В эту душную атмосферу Сюзанна поместила и наших родителей, ее и моих, устроив великое празднество примирения, когда все дурное должно было быть забыто, чтобы началась эпоха доброй воли. Это мероприятие имело не больше успеха, чем многочисленные проходившие тут конференции по разоружению. Клоп не понимал ни слова из того, что говорил отец Сюзанны, старый канадский джентльмен, твердо уверенный в своей способности убеждать. Моя мать и мать Сюзанны только улыбались друг другу, постоянно ожидая чего-то, что заставило бы лед тронуться.

В отчаянии я купил участок земли в местечке под названием Лез Диаблерет. Редко можно встретить деревню, которая получила бы название в честь дьявола или, вернее, дьяволят: видно, в этом выразился бунт против окружавшей меня всепроникающей святости. Мы начали строительство шале, поскольку, в отличие от Набокова, меня душила поблекшая роскошь Монтре, особенно когда пустынные залы отеля эхом отражали крики здоровых и скучающих детей.

Как все добропорядочные канадцы французского происхождения, Сюзанну неудержимо тянуло к Городу огней, и мы приобрели в Париже меблированную квартиру, где время от времени останавливались. В то время уже был провозглашен деголлевский лозунг «Да здравствует свободный Квебек!», и немало французов, ведущих арьергардные бои за дело «Франкофонии» и отражающих нападки англосаксов (кто бы они ни были), легко возбуждались рассказами о битвах лингвистического подполья. О чем бы ни заходила речь за обеденным столом, рано или поздно все сбивались на этот приевшийся сюжет. Я отсиживался в расчетливом молчании, поскольку сказать мне было нечего, а возбудить в себе чувство возмущения с помощью столь малодоказательных историй я не мог.

Теперь у меня менялись секретари с такой же головокружительной частотой, с какой прежде менялись няньки. Однажды, вернувшись из короткой поездки, я обнаружил, что секретарша опять сменилась (в этом еще не было ничего удивительного), и новая девица, колосс метра под два, не умеет ни печатать, ни стенографировать. Встретившись на улице с другом-журналистом, я с некоторым опозданием узнал то, что, оказывается, знал уже «весь Париж»: моя новая секретарша была франко-канадкой, которую арестовали при попытке взорвать статую Свободы. Естественно, было бы странно ожидать, что такая особа может печатать на машинке.

Я восстал: меня нельзя было убедить в том, что человек, который способен на такую глупость, как взрыв статуи, окажется в состоянии понимать мысли, выраженные не столь громко. И тут же я стал реакционером и гиеной-капиталистом — должен признаться, не без облегчения.

Было даже приятно снова уехать — на этот раз в Австралию, по приглашению Фреда Циннеманна. Увы, я был рад уехать куда и к кому угодно, что обижало детей, но, конечно, об этом я узнал позднее. Мы, дурни, вечно считаем, что надо сохранять брак ради детей, однако дети первыми чувствуют неискренность и показную гармонию умирающего брака. Они жаждут большей честности, чем им готовы дать взрослые.

Я считал, что, уезжая, устраняю причину ссор, но это оказалось неверным. Я просто зарывал голову в далеких песках, вместо того, чтобы удовлетвориться песочницей у дома.

Дальше Австралии от семейных неурядиц убежать трудно, а интенсивная сельская жизнь, которой нас подвергли на съемках фильма «Бродяги», напоминала службу в «Иностранном легионе». Фред Циннеманн, режиссер, человек бескомпромиссный. Он не приступает к действию, пока абсолютно не убедится, что не предает творческий дух поспешными суждениями. В результате этого он крайне медленно приходит к окончательным выводам. Он проявляет властность, редкую для режиссеров, потому что сам вместе с вами следует указаниям оракула, спрятанного в глубинах его сознания. Возможно, Фредди — гений, но он не доверяет этому слову, отрицает его существование. Он раньше играл на скрипке, и единственный композитор, который ему не надоедал, — это Бах. Кроссворды для него — пустое времяпрепровождение. Битвы существуют для него, чтобы их можно было выиграть, и их нет смысла выигрывать, если они легки.

Он австриец, еврей, но подход у него немецкий, в лучшем смысле этого слова. Ему не свойственны тонкая изощренность австрийцев или непредсказуемый экстремизм евреев-интеллектуалов, не страдает он и демонстративным чувством собственного превосходства: он робок, восприимчив и немногословен. Неудивительно, что он превратил «Историю монахини» в один из самых сексуальных фильмов, в котором воздержание стало эротическим барометром, а безответное томление главных героев балансировало на грани непристойности. Когда Эдит Ивенс в роли благодушной и практичной матери-настоятельницы непринужденно вручает Одри Хепберн бич, спрятанный в бархатный мешочек, это стало одним из самых проникновенных эпизодов кинематографа, который обессиливает так, как это не смогла бы сделать механическая порнография.

Фредди сделал из «Бродяг» прекрасный фильм, немодный по теме и исполнению, вестерн без стрельбы, но где представлены реальные проблемы, не подслащенные и не подкрашенные. Роберт Митчем блестяще исполнил роль австралийца, а Дебора Керр проявляла электризующую женственность, более утонченную в том, что оставалось недосказанным, чем в том, что говорилось.

Однажды на репетиции я читал свою роль с прилипшей к губе сигаретой; в то время я еще курил. Внезапно Фредда вырвал у меня сигарету изо рта, разодрав губу до крови.

— Вы не можете из-за нее сосредоточиться! — гневно крикнул он, отшвыривая ее прочь.

Я поднял сигарету, стряхнул с нее пыль и вернул в рот.

— Это неправда, — сказал я. — Это вы не можете из-за нее сосредоточиться. Тогда почему было не попросить, чтобы я ее погасил?

Ой покраснел. Я секунду молчал, а потом погасил сигарету со словами:

— Конечно, Фредди.

Это было единственной нашей стычкой, и назвать ее серьезной никак нельзя. Однако она очень хорошо характеризует, на каком уровне серьезности расцветал его талант. В работе с ним всегда ощущался элемент школярства, хорошо или плохо выполненного домашнего задания, элемент хорошей или плохой оценки в конце четверти.

Все это время я продолжал усердно трудиться над моим первым романом. «Неудачник» вышел в 1961 году, не вызвав ни восторгов, ни отвращения. Это было авантюрное расследование духа нацизма, основанное на моих личных встречах с его несчастными приверженцами. Пара положительных отзывов в Англии показала мне, что книгу будут лучше понимать в Европе, нежели в Америке, хотя по выходе этого романа в самой Германии его охарактеризовали как «Sehr Bitter» — очень горький. Это меня удивило, хотя, наверное, удивляться тут было нечему.

«Юниверсал Пикчерс», где ставили «Спартака», были очень радушны после того, как я получил «Оскара», и благодаря тому, что я дипломатично сгладил неловкости в отношениях с Лоутоном. Мне сказали, что их интересует киноверсия моей пьесы «Романов и Джульетта», если стоимость съемок не превысит 750 000 долларов. Такие были времена.

Мне всегда было трудно переварить один и тот же обед дважды, и, возможно, я слишком стремился сохранить в целости те моменты пьесы, которые казались наиболее удачными. В результате получилась наполовину свободная фантазия, а наполовину—отснятый на пленку спектакль.

После долгого перерыва я собирался вернуться в театр с пьесой «Фотофиниш», которая имела подзаголовок «Приключение в биографии». Я написал ее очень быстро — как это часто со мной бывает, — но после долгих и зрелых размышлений и продолжительных грез.

Декорации были упрямо и уныло реалистичными, чтобы предоставить большую свободу экспериментальному характеру пьесы. Старик сидит в постели, поставленной в его библиотеке, а старуха-жена, озлобленная и враждебная, возится рядом, одинаково наслаждаясь своей свободой движения и его неподвижностью. Прибираясь, она без умолку болтает.

— Книги, — говорит она. — Не понимаю, что ты в них находишь... Я еще могу понять, когда их читают, но никак не могу уразуметь, зачем людям их писать.

Она ведет свой нескончаемый монолог — то слезливый, то ехидный и всегда больно ранящий — в течение целых трех минут. Наконец, она начинает возиться с его одеялами, стараясь привести их в устраивающий ее порядок.

— Ты самый глупый, самый упрямый и самый ребячливый старик в мире... и с тобой совершенно невозможно разговаривать. Если тебе что-то понадобится, позвони, как нормальный человек, а не начинай кричать. Спокойной ночи, Сэм, спи спокойно или не спи, не знаю уж, чем ты здесь занимаешься.

С этими словами она целует его в лоб и выходит. И только когда она уже ушла, он произносит свои первые слова:

— Приятно было с тобой поболтать, Стелла... Большое тебе спасибо.

Пока он готовится ко сну, открывается дверь. В комнату входит мужчина и открывает потайной ящичек секретера с помощью ключа, который есть только у него. Это он сам в возрасте шестидесяти лет, готовящийся соблазнить танцовщицу с помощью ожерелья от Кортье. Позже на сцене появляется Сэм в сорок лет и Сэм в двадцать с очень юной и очаровательной Стеллой, а во втором действии даже отец Сэма, который умер относительно молодым. Он сталкивается со своим очень старым сыном в сцене, которую я считаю одной из самых больших моих удач.

— В мое время, — заявляет отец, махровый лицемер-викторианец, — существовали вещи, которые можно было делать, и вещи, которых делать было нельзя. И существовал способ делать вещи, делать которые было нельзя.

Действие пьесы одновременно происходит в четырех различных эпохах, но это не воспоминания о прошлом и не воспоминания о будущем — это и то, и другое и ни то, ни другое. Это пьеса о прощении, понимании и, в конце концов, о мужестве. А если женский образ получился не слишком привлекателен, то это можно считать отражением наших собственных неприятностей в тот период.

Когда мы давали спектакли в Бостоне, я обратил внимание, что во время утренних представлений передние ряды занимали довольно странные люди: у них постоянно были открыты рты, а головы наклонены под каким-то странным углом. А потом пришел знаменитый психиатр и объяснил, что использует пьесу в качестве лечения для пациентов, у которых были в свое время тяжелые конфликты с родителями. Этот факт меня одновременно заинтриговал и встревожил.

В Лондоне пьеса имела довольно большой успех — здесь тоже нашлись люди, у которых были проблемы с родителями. В Нью-Йорке мы напоролись на забастовку газет. Единственный раз в «Нью-Йорк Таймс» опубликовали восторженную рецензию на мою пьесу и именно тогда ее передавали из рук в руки, словно самиздат в Москве!

«Фотофиниш» появился одновременно с моим лучшим фильмом, «Билли Бадом». В этой картине, экранизации новеллы Германа Мелвилла, я получил великолепную поддержку от созвездия прекрасных характерных актеров из Британии, которые составляют костяк нашего театра. Роберт Райен согласился сыграть Клаггарта, воплощение зла, а роль Билли Бада — воплощение добра — я поручил неизвестному, робкому и неуверенному молодому актеру, которого звали Теренс Стамп. Капитана Вира, этакого Понтия Пилата, я сыграл сам — не потому, что считал эту роль особо для себя подходящей, а потому что за предложенный гонорар на нее не нашлось другого исполнителя. Старого Данскера, летописца, я доверил Мелвину Дугласу, который почти уже ушел на покой и случайно оказался на отдыхе в Испании.

С самого начала мы чувствовали дыхание удачи. Неприятности начались только после окончания съемок: актерская ассоциация настаивала на хэппи-энди. Я возражал.

— Неужели «Бен Гур» имел бы больше успеха, если бы Христа не распяли? — спрашивал я;

Аргумент подействовал, и компания отправила мне монтажера из Голливуда, который должен был показать, как сделать картину более коммерческой. Идеи, которые он выдвигал, были ужасными и совершенно неприемлемыми,и я отправился к киноцензору, Джону Тревельяну. Он восседал в своем кабинете под портретом королевы, словно это было консульство.

— Расскажите мне про ваш фильм, — сказал он. — В нем ведь, наверное, нет сцен насилия, ничего, что оправдало бы пометку «только для взрослых»?

— Есть порка плетью, — робко признался я.

— Порка? — Он удивленно поднял брови. — А вам нужна порка?

И он покачал головой, ожидая покладистого ответа.

— Да, нужна, — заявил я и объяснил, что Билли силком приводят на борт торгового судна, и он оказывается там как раз в тот момент, когда идет порка. Он встречается взглядом с жертвой...

— Конечно, — сказал Джон Тревельян. — Чтобы взгляд сохранил свою красноречивость, эта порка абсолютно необходима. Правильно. Ну, полагаю, что второй порки там нет.

— Есть, — прошептал я.

— Две порки в одном семейном фильме? Ну-ну, Питер, в это трудно поверить! — И он вздохнул: — Ну что ж, рассказывайте мне о второй порке.

Я объяснил, как Билли не дал убить Клаггарта, и как из-за его вмешательства должны выпороть несостоявшегося убийцу, и что Билли считает себя ответственным за происходящее.

— Ну, между этими двумя порками нет абсолютно никакого сходства, — уступил Джон Тревельян. — Обе прекрасно мотивированы и совершенно различны по характеру, несмотря на то, что неизбежно имеют некое визуальное сходство. Хорошо, мы оставим их обе. Надеюсь, вы не скажете мне, что там есть третья порка!

— Нет, — сказал я, но добавил: — Есть повешение.

— Повешение! — ахнул Тревельян. Опомнившись от изумления, он продолжил: — Однако я полагаю, что у вас хватило вкуса не показывать петлю на шее.

— Дело не во вкусе, — сказал я. — Последние слова Билли — «Бог да благословит вас, капитан Вир!» — знают все мало-мальски культурные люди. Как можно показать в фильме величайшую христианскую добродетель — прощение, если на шее Билли не будет петли?

— Нельзя, — тихо признал он. — Хорошо, можете оставить ваше повешение!

После нашего разговора Тревельян посмотрел фильм со своим другом, Фредом Томасом из «Рэнк Организейшн». Мистер Томас признал, что наша картина произвела на него сильное впечатление, и заявил, что его компания будет прокатывать ее в Англии при условии, что прежний дистрибьютер отдаст ее без лишнего шума.

Джон Тревельян озорно сверкнул черными глазами:

— Вот тут на сцену выхожу я. И объявляю, что этот фильм должен иметь пометку «только для взрослых».

Мы с Томасом принялись возражать, но Джон поднял руку, призывая замолчать.

— Прокатная фирма мгновенно откажется от этого фильма.

— И что тогда? — спросили мы оба.

— Тогда вы пойдете на ужасную, но неизбежную жертву, и из каждой порки будет вырезано по одному удару—все равно по какому. И после этого ваш фильм можно будет показывать зрителям любого возраста.

Премьера «Билли Бада» прошла на Лейстер-сквер, и фильм имел большой успех у критиков. В Нью-Йорке его приняли не менее сердечно. Но идиоты еще не сказали своего последнего слова. Когда я получил великолепную рецензию в самом влиятельном журнале «Тайм», я показал ее директору по рекламе. Он вынул изо рта сигару и прошепелявил, изображая утомленного мудреца:

— О Господи, только не говорите мне, что мы получили хороший отзыв в «Тайме». Это же смертный приговор!

Загрузка...