16

Лондонская премьера «Романова и Джульетты» состоялась в театре Пикадилли. Пьеса сразу же завоевала успех. Даже Гарольд Хобсон посвятил ей непривычно много слов; хотя вынужден признать, что он гораздо больше внимания уделил успеху премьеры, нежели каким-либо положительным качествам самой пьесы. Придирчивые завсегдатаи галерки были на месте, но их разбавили учащиеся театральных школ и другие молодые люди. На этот раз никаких неприятностей не было, и я мог, наконец, с гордостью ощутить, что успех пришел ко мне не случайно.

Надо сказать несколько слов о вымышленной стране, в которой происходит действие этой пьесы. Поначалу у нее не было названия, но когда по пьесе делался сценарий, я дал ей имя — Конкордия. Помню, откуда взяла начало эта страна. Мне было лет восемь-девять, и я проходил мимо фермы, где женщина сворачивала шею цыпленку. Резкое окончание истеричного кудахтанья стало для меня первой встречей со смертью, и я вернулся домой,, в арендованный нами коттедж, совершенно разбитый увиденным.

Конечно, с этим ужасающим процессом полностью смириться может только сумасшедший. Даже названия меняют, чтобы пощадить наши чувства. Вы едите не корову, а говядину, не свинью, а ветчину, бекон, эскалоп. Вы едите не оленя, а дичь. Только хладнокровные рыбы и в смерти сохраняют свое имя.

Одна из причин вегетарианства — отвращение к зловещему циклу выживания через убийство, к бесконечному жертвоприношению слабых, чтобы сильные сделались еще сильнее.

Природа одновременно и величественна и ужасна, возвышенна в своем равновесии и отвратительна в деталях, и ребенку приходится каким-то образом примириться с тем, что надо воспитанно вести себя за столом, впиваясь зубами в куски добродушной твари, которая еще недавно мирно мычала на пастбище, имела имя и характер.

Существуют люди, которые безоговорочно осуждают этот процесс «поедания трупов», но все-таки не дрожат перед возмущенным взглядом лосося или абсурдным косоглазием камбалы. Однако самые брезгливые и от этого спрятаться не могут. Роальд Даль сознавал, что творит с нами, когда дал волю своей фантазии и описал, как салат издает мучительный крик, когда его поедают. Однако поскольку ни один ребенок не начинает жизнь с голодовки, к тому времени, когда в нас пробуждается отвращение, мы все уже неотвратимо отмечены греховностью природы. Проще говоря, голод — сильный аргумент.

К тому времени, как я столкнулся с моим первым придушенным цыпленком, я уже страдал от избытка воображения. Я старался не пить воды, когда меня кормили рыбой, потому что мне казалось, что рыба, даже пережеванная до состояния пасты, может чудесным образом ожить, если у меня в желудке окажется вода, и начнет там плавать, как в аквариуме. Однако цыпленок оказался самым жестоким ударом для городского ребенка, который прежде никогда не отождествлял ножку или крылышко на горке риса с живыми недоумками, которые выскакивают на дорогу перед автомобилем.

Оказалось, что из этого кошмара есть только один выход — я мог существовать в этом мерзком мире взрослых, только создав вымышленную страну. В первой статье ее конституции говорилось, что ни одной курице тут не свернут шею.

Со временем эта вымышленная страна росла и менялась, как растут и меняются люди. Она существует и посейчас, имеет свое географическое положение, свою философию и свои проблемы. Многочисленные проблемы. Это — не Утопия, не Едгин. Тайны этих стран были обнародованы. А как только начнешь делиться тайнами подобных мест, являются гости, и реальность вымысла уничтожается. Могу только сказать, что природные ресурсы и транспорт в моей стране национализированы, а свободное предпринимательство поощряется там, где работают человеческая изобретательность и смекалка. Что же до судьбы цыпленка... Увы, я уже много лет о нем не вспоминал. Боюсь, что беднягам там сворачивают шеи, как и везде.

Пока в Лондоне шла мой пьеса, я принял приглашение поиграть в теннис в Советском посольстве. Приглашение исходило от советника посольства мистера Романова, который сказал, что хочет со мной поквитаться за то, что я воспользовался его фамилией. Редкий такт и чувство юмора. Моим напарником был один член парламента от партии консерваторов, а напарником Романова был некий товарищ Корбут.

В тот день шел дождь, безнадежный проливной дождь без всяких передышек. Мне казалось, что мы играем в полотне пуантилиста.

— В такую погоду играть нельзя, — пробормотал член парламента.

— Разве они не рассчитывают услышать от нас именно это? — возразил я. Я настолько окоченел, что мне легко было изобразить британскую несгибаемость.

— Вы правы, клянусь небом! — воскликнул член парламента и отважно крикнул нашим противникам, что мы готовы начать игру.

— Мы еще не можем начать, — ответил мистер Романов, — потому что судья еще не приехал. Его задержал посол.

К моменту появления судьи нас можно было выжимать вместе с костюмами. Арбитром оказался мужчина со стальным взглядом, который встал у сетки и быстро стал таким же мокрым, как мы.

— Начинайте! — рявкнул он, словно приказывая взводу солдат привести приговор в исполнение.

Его присутствие настолько меня смутило, что я грубо испортил подачу.

— Ноль — пятнадцать! — заорал он.

Когда мы дошли до равного счета, мое волнение сменилось мрачной решимостью, и я сделал решающий удар.

— Ведет Великобритания! — крикнул судья.

Одержав победу, мы отправились под душ, и мистер Романов многообещающе погрозил мне пальцем.

— Сегодня; — сказал он, — выиграли вы. Но через год...

К тому времени Сталина осудили, но еще не полностью разоблачили, так что никто толком не знал, что с ним делать. Когда мы входили в здание посольства, я заметил на красной парчовой стене прямоугольное пятно в размер картины, более темное, чем остальная стена. Эта тайна разрешилась в душе, где мы обнаружили Сталина в. огромной позолоченной раме, благодушно улыбающегося в предбаннике обнаженным атлетам.

Казалось, он говорит: «Сегодня выиграли вы. Но через год...».

Во время матча я подпрыгнул, чтобы парировать высокий мяч, и неудачно приземлился. Два дня спустя я уже едва мог двигаться, и восемь недель мне пришлось пролежать на доске со смещением позвоночного диска. Я перестал играть в «Романове и Джульетте», а знаменитый врач сказал мне, что всю оставшуюся жизнь мне придется носить корсет, а играть в теннис мне нельзя будет очень долго.

Мерку для корсета снимал джентльмен в визитке, который вручил мне карточку, где значилось, что его фирма — «Изготовитель бандажей Его Величества покойного короля Георга Пятого».

У меня все еще хранится тот корсет — такой занял бы почетное место в гардеробе трансвестита с садомазохистскими склонностями. После первого возмутительного дня я отказался его носить. К счастью, у Сюзанны в Париже нашлась знакомая, румынка по фамилии Кодряну, обладавшая немалыми познаниями в области восточной культуры. Она прошлась по моему позвоночнику всем своим весом, затушив на каждом позвонке воображаемую сигарету. В результате я вырос на целый дюйм, так что пришлось потратить немало денег, чтобы удлинить все брюки, но я навечно ей благодарен: она меня вылечила! Понятно, что в теннис я играю при каждом удобном случае.

Перед тем, как начать играть в «Романове и Джульетте» в Америке, я снялся в фильме, который ставил в Париже грозный Анри-Жорж Клузо. Он славился огромным умом и утонченной жестокостью, но я не нашел подтверждений ни тому, ни другому. В нем чувствовалось желание быть жестоким, но ему явно не хватало на это пороху, а его ум проявлялся главным образом в том, что он очень часто менял свои решения. Он оправдывал себя, говоря, что пленка стоит не больше, чем бумага.

Чтобы подорвать мою веру в себя, он сказал, что на мою роль идеально подошел бы Гэри Купер. Я ответил, что Гэри Купера он никогда не смог бы себе позволить. Коньком Клузо была его нелепость. Она либо оправдывала себя, либо нет. В случае с этим фильмом она себя не оправдала.

Был случай, когда Клузо холодно посмотрел на меня и спросил:

— Почему мы с вами не ладим?

— Предположим, что мы оказались в какой-то далекой стране, — ответил я, — и я вызываю врача. Появляетесь вы и, не говоря ни слова, открываете свой чемоданчик и достаете оттуда самый что ни на есть угрожающий набор хирургических инструментов — пилы, иголки, скальпели, трубки. Тщательно выбираете самую острую и длинную иглу и стерилизуете ее в пламени. Потом с профессиональной решительностью вы наставляете ее мне в глаз. Когда я уже ощущаю жар иглы, вы впервые заговариваете со мной. «Кстати, а чем вы занимаетесь?» — осведомляетесь вы.— «Я врач», — отвечаю я.

Клузо повернулся и ушел. Он явно не ожидал услышать такой ответ.

После этой невротической фантазии я снялся в очень милой картине — истории о нехорошем адвокате из Нью-Йорка, который настолько жаден, что не может купить себе собаку и сам лает за дверью, чтобы избавиться от нежеланных посетителей. Естественно, он превращается в собаку. Эту басню со странным названием «Un Angel Volo Sobre Brooklyn» снял в Мадриде венгерский режиссер-эмигрант Ладислав Вайда.

Потом мы всей семьей отправились в Америку — мою пьесу должен был ставить Джордж Кауфманн, приспособив ее к местным вкусам.

Мы давали спектакли в течение всего сезона, а потом, после отдыха, начали гастрольные поездки.

Отдыхали мы на юге Франции. Однажды меня пригласили на коктейль на яхту, которая стояла в гавани Канн. Желая увидеться там с одним деловым знакомым, я принял приглашение, хотя не был знаком с хозяином яхты, североафриканским фабрикантом ковров, французом по происхождению и мексиканцем по гражданству.

Через час после прихода я купил эту яхту, 58-футовый стальной кеч, построенный в Амстердаме в 1929 году Де Врие Лентшем. Более элегантного и изящного судна себе и представить нельзя. Его прошлое очень романтично. Заказчиком был доктор Букар, который сделал состояние на рвотном средстве на молочной основе, называвшемся «Лактеол», — французские младенцы с этим лекарством хорошо знакомы. Так что первое имя этой шикарной гоночной яхты было... «Лактеол», конечно!

К тому времени, когда она попала ко мне в руки, ее называли «Кристина», что вело к бесконечным осложнениям, поскольку такое же имя было у плавучего дворца Онассиса. По ошибке я иногда получал таинственные послания, например: «Багдаду не время двадцать миллионов достаточно Каракристидис» или «Разрешите возврат восемнадцати танкеров оплата по доставке в Монровию Филемонопулос».

Было очень досадно, что нет возможности отреагировать на эти послания так, как мне хотелось бы, так что в конце концов я не без огорчения решил прекратить поток этой соблазнительной информации, переименовав яхту в «Ничего». Это русское слово имеет те же оттенки значения, что испанское «Quien Sabe?» или арабское «Иншаллах». Если аллаху не угодно было, чтобы я нажил состояние на танкерах, расшифровав эти послания, то я готов был удовлетвориться тем, что я имею «Ничего». Моя опрометчивая, бездумная покупка подарила мне много счастливых часов.

Будь я Полом Гетти или Онассисом, все равно не представляю себе большей роскоши, чем возможность прибыть в Стамбул, когда заблагорассудится, не уведомляя об этом ни одну авиакомпанию. Вид минаретов в розовой морской дымке, когда заходящее солнце в последний раз на секунду прикасается к золотым куполам, прежде чем утонуть в густом пурпуре позднего вечера, а месяц, хрупкий, как ноготок младенца, бледно светится над головой — такую красоту ощущаешь как глубоко личное достижение. Точно так же выращенная у себя в огороде фасоль имеет совсем не такой вкус, как купленная в магазине.

На старушке «Ничего» я встречался со штормами и даже со смертельной опасностью; но даже мгновения страха были радостью. Риск — неотъемлемая часть жизни, способ обострить чувства и самопонимание, и прежде мне его не хватало даже во время войны.

Море не только обостряет чувство прекрасного и опасного, но и чувство истории. Видишь те же картины, которые видели Цезарь и Ганнибал, не надо напрягать фантазию, чтобы убрать телевизионные антенны с крыш или заполнить провалы в Колизее. И среди греческих островов, и у волшебных берегов Турции, в тихих бухтах Далмации вновь узнаешь, каким был мир, когда он был пустым, когда само время было таким богатством, каким сегодня стала нефть, а радости были такими простыми, как пробуждение поутру.

Никакая рыба не сравнится вкусом с пойманной Своими руками, и каждый день полон открытий. «Ничего» дарило мне вдохновение в хорошие времена и спасало в дурные. Капитан, который перешел ко мне вместе с яхтой, Хосе Перес Хименес — это неотъемлемая часть судна, и мы вместе стареем. Его жена Кармен, блондинка с мягкой испанской красотой плавает с нами и готовит рыбу, которую мы ловим.

Сам Хосе обладает орлиной сдержанностью тореадора и внушил бы доверие любому мореплавателю золотого века. Его страстная любовь к морю держится в строгой тайне, подобно тому, как монах относится к своему Господу, а его сдержанный анархизм типичен для испанца. Этому анархизму как нельзя более подошел бы ответ, который Сальвадор Дали дал на вопрос, верит ли он в Бога.

— Soy Praticante ma non Creyente, — сказал он. — Я практикую, но не верю. — Каковое утверждение приветствовало священство Испании.

Занимаясь скучными повседневными делами, связанными с зарабатыванием денег на жизнь, очень утешительно знать, что в какой-нибудь далекой гавани меня ждет белая мирная жемчужина голландского кораблестроения, а на ее борту — двое милых друзей.

Проводя первый отпуск на море, я совершенно забыл об одном обязательстве, которое взял на себя в Нью-Йорке перед отъездом. Некий мистер Уикс из журнала «Атлантик Мансли» обратился ко мне с просьбой написать небольшую пьеску о русских и американцах на Луне. У меня это особого энтузиазма не вызвало, поскольку мне казалось, что в «Романове и Джульетте» я исчерпал тему русских и американцев. А еще было такое чувство, что на Луне не может произойти ничего такого, чего не могло бы с тем же — или большим — успехом произойти на Земле.

Я упомянул об этом предложении нескольким друзьям-американцам, и они сильно побледнели, услышав, что я намерен отказаться.

— Отказать «Атлантик Мансли»! — воскликнули они в один голос. — Да ведь некоторые всю жизнь бьются только для того, чтобы получить отказ от «Атлантик Мансли», и считают это огромным достижением!

Я почувствовал себя павлином — сплошь раскрашенные перья, а головенка пустая — ив минуту слабости согласился на предложение мистера Уикса. А потом, конечно, в новых радостях мореплавания совершенно забыл о задании на каникулы. Вернувшись в Нью-Йорк, я вдруг с ужасом вспомнил об этом, и тут же мне позвонил мистер Уикс, спрашивая, когда они получат материал. И тут же он сообщил, что номер закрывается через четыре дня. Я попытался отвертеться, но мистер Уикс был лаконичен и строг: «Мы оставили место, молодой человек, так что назад пути нет».

Я заперся в гостиничном номере и написал рассказ о том, как швейцарец высаживается на Луну. Прежде я никогда не писал рассказов и испытывал чувство полной безответственности, которое только усиливалось из-за голодных спазмов. Ведь я вернулся в Нью-Йорк и знал, что стоит мне заказать еду в номер, как официант — конечно же, безработный актер — усядется на кровать, чтобы обсудить возможность получения роли в какой-нибудь мыльной опере. Чтобы успеть вовремя, приходилось голодать.

Наконец я закончил рассказ, отправил его в Бостон и стал ждать неизбежного взрыва. Он произошел через несколько дней — и имел вид заявки на еще семь рассказов. Я не верил себе, но мистер Уикс — вскоре стал для меня Эдвардом, а спустя еще какое-то время Тедом — придал мне мужества войти в манящий мир нетеатральной литературы, где ужасные строгости драматургии ослабевают, где есть время перевести дух и выдать фразу, которая не абсолютно необходима для развития действия.

Я писал на гастролях — в Коламбусе, в Сент-Луисе, в Вашингтоне... Самым удачным из этих рассказов, который потом дал название всей книге, стал «Добавить щепотку жалости». Его я написал в гостинице в Милуоки.

«Щепотку жалости» рассказывает о моральном и физическом хаосе, который создают генералы, неосмотрительно публикуя свои мемуары после того, когда война уже давно закончена, вновь пробуждая сомнения, сожаления и боль в тех, кто либо участвовал в военных действиях, либо потерял там близких.

Спустя много лет я получил письмо от известного издателя, который обратился к адмиралу Честеру Нимитцу с просьбой написать мемуары. Адмирал отказался, заявив, что на его решение повлиял мой рассказ. Одному из самых незаметных рядовых тяжело знать, что он так повлиял на одного из величайших генералов той войны, и в то же время — я горжусь.

Год «Романова и Джульетты» закончился, и мы отправились в Голливуд, где мне предстояло играть в «Спартаке».

Этот фильм снимался так долго, что наш третий ребенок, дочь Андреа, родившаяся во время съемок, уже начала говорить и так ответила на вопрос любопытной подруги: «Что делает твой папа на работе?».

— «Спартака», — ответила Андреа.

Загрузка...