Никому не дано выбирать себе родителей, но если бы мне был дан выбор, я без раздумья схватил бы эту пару.
Несчастлив тот ребенок, чьи родители умерли прежде, чем он сумел понять, какими они были, а не какими казались. Мне повезло. И сколько бы я ни опасался последствий этой книги, написанной с любовью, но вызывающей на размышления,— все равно я считаю, что мне повезло.
«Бедный человек,— размышляла моя матушка через несколько минут после моего рождения.— Что я наделала! Выпустила тебя в этот страшный, жестокий мир! Простишь ли ты меня когда-либо за это?»
Мне не только не за что ее прощать,— я не знал бы, что делать без нее... без них обоих.
Когда в 1957 году мы поселились на пенсионное житье в сельской местности, я надеялась, что Клоп засядет за мемуары. Я считала, что занятия такого рода дадут пищу его уму и поддержат в нем жизнь. Но по всей вероятности, он уже чувствовал себя не очень хорошо. Не мог сосредоточиться, то и дело находил предлоги, чтобы не писать. Я в шутку грозила, что сама засяду за мемуары, если он так ничего и не напишет. Но даже эта угроза не помогала. Он возражал, что не может писать о волнующих событиях, ну а остальное... кому, черт побери, интересно о нем читать?
Он человек незаметный. Клоп часто повторял это, а я лишь смеялась, так как во многих отношениях он производил обратное впечатление. И вот теперь, к сожалению, мне предстоит выполнить угрозу. Клоп написал бы эти мемуары куда лучше. Но надеюсь, что сумею нарисовать верный его портрет и воздать ему должное. Не могу сказать, что это будет легко. Его умонастроения резко и неожиданно менялись, а реакции и идеи были далеко не ординарны, хотя по многим вопросам он держался условностей и традиций. Клоп был во многом олицетворением парадоксальности, хотя считал себя простейшим из людей.
Однако друзья были о нем совсем другого мнения. Они считали, что у него чрезвычайно занимательный, и оригинальный склад ума, что он человек широкой души, гостеприимный хозяин и великий рассказчик.
Как-то раз я включила телевизор, вспомнив, что намеревалась посмотреть «Панораму», и увидела интервью с Ребеккой Уэст. Передача была посвящена английскому премьер-министру Макмиллану. Ребекка Уэст как раз говорила: «Макмиллан, конечно, замечательный и блестящий рассказчик, второго такого я не встречала». И я, подумав, добавила: «За исключением отца Питера Устинова».
Мне захотелось вскочить, побежать к Клопу и передать эти слова, но я вспомнила, что его уже нет с нами.
В 1932 году П.М. Устинов, родственник Клопа, живший в Нью-Йорке, прислал ему генеалогическое древо семьи Устиновых, созданное на основе исследований, проведенных Союзом русского дворянства в Париже, и напечатанное неким Николаем Иконниковым.
Мягко говоря, Клопа никогда не интересовали живые родственники, но он не возражал получше узнать покойных. Он просмотрел все имена и среди них обнаружил кое-кого из тех, о ком ему рассказывал отец. Затем снова вложил странички в конверт и убрал подальше — больше он туда ни разу не заглядывал. Я недавно обнаружила их в стенном шкафу в нашем коттедже — они лежали вместе с другими документами в коробке из-под шляп. Бумаги были в ужасном состоянии — мокрые, заплесневелые, кишащие тлей. Потребовалась не одна неделя, чтобы их высушить, но, по счастью, удалось разобрать то, что на них написано.
Я не стану воспроизводить здесь всю генеалогию, со всеми ответвлениями. Займусь лишь линией, ведущей прямо к Клопу.
О происхождении семьи Устиновых мало что известно. Был такой Иван Устинов, архитектор (1672—1725), которого Петр Великий послал учиться за границу; потом был Петр Устинов, числившийся дворянином в Москве в 1777 году.
Вполне возможно, что Устиновы, как многие дворянские семьи, вынуждены были отказаться от своего статуса согласно существовавшему в восемнадцатом веке закону, который был принят при Екатерине Великой (1729—1796) и запрещал людям благородного звания заниматься ремеслами.
Известно, что в это время Адриан Михайлович Устинов имел соляные копи в Сибири, поэтому лишь его сыновья были восстановлены в дворянском звании, а соляной пресс был включен в их герб.
Один из сыновей, Михаил Адрианович, вернулся в Европейскую часть России и обосновался в Саратовской губернии. Воспользовавшись декретом, по которому Екатерина Великая обещала два с половиной гектара земли за каждую выращенную овцу, он вырастил столько овец, что за короткое время стал владельцем большого поместья под Саратовым. Новиков упоминает его в качестве своего подписчика в 1790 году, числится же он как торговец из Санкт-Петербурга, живущий в Саратове. В ту пору он уже был известен как человек, ворочавший большими делами. Умер он в 1838 году в возрасте 113 лет, оставив своим детям 60 000 гектаров земли. И 6 000 крепостных. Он был глубоко верующим человеком, построил шестнадцать церквей и был погребен в одной из них — в главной церкви Саратовского монастыря.
Таким был прадед Клопа.
Дед Клопа, Григорий Михайлович, родившийся в 1804 году, унаследовал два больших имения — «Алмазово» под Саратовым и «Троицкое» под Москвой, а также половину внушительного состояния отца, но не унаследовал ни его серьезности, ни стремления к наживе. Женился он на красавице дочке Д.Ф.Панкина, калужского землевладельца.
У Григория Михайловича и его жены Марии Ивановны было четверо детей — Михаил, Григорий, Лидия и Платон, но брак их не был счастливым, и они расстались, когда дети были еще совсем маленькими.
Отец Клопа Платон, самый младший из детей, родился в 1840 году и часто рассказывал подробности своего детства, которые не давали ему покоя даже в преклонные годы. Клоп еще ребенком слушал эти рассказы, и они, видимо, оставили в нем глубокий след.
Оказывается, когда Григорий Михайлович и Мария Ивановна расстались, у каждого из них было по просторному дому на одной и той же улице в Санкт-Петербурге. Дети жили с матерью, но каждое утро должны были ходить здороваться к отцу в его дом, находившийся напротив.
Мать несколько лет протомилась в своем большом роскошном доме и умерла совсем молодой от разбитого сердца, как утверждал — и верил в это — отец Клопа. Он был также твердо уверен, что отец повинен в ее смерти, а потому ненавидел его и все, что с ним связано.
Григорий Михайлович ночи напролет пил и играл в карты в модном тогда Английском клубе, и когда утром дети в сопровождении гувернантки являлись выразить ему свое почтение и поцеловать руку, он встречал их в халате. Он ходил вокруг стола, уставленного блюдами с разной снедью — копченой семгой, икрой, молочным поросенком, маринованными грибами, ветчиной, телятиной, солеными огурцами, крутыми яйцами с анчоусами и цыплятами — и пробовал то одно, то другое, запивая водкой или каким-либо вином, какое было ему в то утро по вкусу.
В коридоре, который вел к этой комнате и по которому шли дети, стояло с десяток крепостных девок из одной из его деревень. Обычно это были прехорошенькие девчонки не старше пятнадцати-шестнадцати лет. И вот Григорий Михайлович, утолив голод и нагуляв другого рода аппетит, открывал дверь в коридор и выходил выбирать себе добычу на утро. Иногда он выбирал какую-нибудь одну девушку, но чаще уводил к себе в комнату сразу несколько. Остальные ждали, не соблаговолит ли он еще поразвлечься, и уходили на половину прислуги, лишь когда было ясно, что их господин и хозяин полностью ублаготворен и спит.
Неудивительно, что Григорий Михайлович не прожил столько, сколько его отец, и скончался в 1860 году в возрасте пятидесяти шести лет.
Неудивительно и то, что его младший сын, отец Клопа, Платон Григорьевич, с детских лет наблюдавший разгульную жизнь отца и страдания своей обожаемой матери, стал очень серьезным молодым человеком, который держался строгих моральных принципов и был глубоко убежден в святости брака и необходимости соблюдать непорочность до него. В качестве примера Клоп рассказывал следующую историю.
Платон еще постигал науки в Кавалерийском училище, а его старший брат Михаил уже был офицером в гусарском полку. Однажды утром, проходя мимо спальни Михаила, Платон заметил, что в коридоре рядом с сапогами брата стоят дамские туфли. Он был так шокирован и возмущен, ему стало так противно, что с того момента он никогда больше не разговаривал с братом. Платон до конца жизни игнорировал брата, словно его не существовало на свете.
По-моему, Клопу нравилась эта история и по другой причине. Он видел в ней объяснение и оправдание своего отношения к клану, а также отсутствие тесных контактов даже с теми членами семьи, которых любил.
А вот отец часто озадачивал Клопа — его поведение порой возмущало и даже злило сына, но одновременно — и гораздо чаще — поражало и восхищало, и Клопу приятно было подмечать в себе черты отца.
Клоп часто говорил, что считает отца одним из самых умных среди известных людей. Однажды он внезапно умолк посреди фразы, подумал и поправился. «Нет,— сказал он,— отец был самым умным из всех, кого я знал».
Познания Платона были почти всеохватны, а память безупречна. Он мог читать и писать на семи или восьми древних языках помимо латыни и греческого, в том числе на арамейском, санскрите, арабском и иврите. Он был также очень музыкален и хорошо играл на рояле. Клоп рассказывал, что в возрасте четырех лет Платон исполнил перед гостями матери «Аппассионату» Бетховена.
Музыка напомнила мне еще об одном эпизоде, о котором любил рассказывать Клоп. Платон находился в том романтическом возрасте, когда молодые люди молча вздыхают друг о друге, не смея признаться в любви. Платону было около семнадцати, когда он влюбился в двух прелестных сестер Нотбек, немецких аристократок из Прибалтии. Платон никак не мог определить, которую из двух сестер больше любит. И вот он решил положиться на волю судьбы и сделать предложение той, которую встретит первой.
Приехал к сестрам с визитом и в ожидании их появления сел в гостиной за рояль и стал играть «Лунную сонату». Появилась одна из сестер и подошла к роялю послушать. Не прекращая игры, Платон признался ей в любви и сделал предложение. Девушка медленно, печально покачала головой и сказала, что брак между ними невозможен, поскольку Платон православный, а она протестантка. Платон страшно побледнел, руки его соскользнули с клавиш, и он упал на пол в глубоком обмороке.
— Я знаю, что это правда,— говорил Клоп,— так как отец неспособен был ни придумать, ни соврать. Но понять это я все-таки не могу...
В вопросе о любви Клоп не разделял взглядов отца, говорившего, что «любить, значить страдать». Он держался как раз противоположной точки зрения.
Платон был блестящим учеником, лучшим в знаменитом Кавалерийском училище Санкт-Петербурга. Преподаватели прочили ему блестящую военную карьеру. Он окончил училище с похвальной грамотой семнадцати лет в 1857 году и стал офицером гвардейского уланского полка. Отец подарил ему за успехи великолепного чистокровного жеребца. Так Платон завершил первый этап своей будущей карьеры — молодой, полный надежд и амбициозных планов.
На первых же ночных маневрах под Петербургом жеребец упал и подмял под себя Платона, при этом Платон серьезно повредил спину. Карьере пришел конец. Он был парализован, не один месяц пролежал на спине и лишь через несколько лет смог вернуться к более или менее нормальной жизни.
За этот долгий, казалось, нескончаемый период бездействия да и во время затянувшегося выздоровления Платон много читал и многое продумал.
Я уверена, что немалую роль тут сыграла история с девицами Норбек, которая произошла незадолго до несчастного случая — приблизительно за месяц или за два.
Платон прочел все, что удалось найти о протестантстве. В этом ему очень помог управляющий имением, немец и протестант; он доставал Платону книги, давал пояснения и советы. Они общались — настолько, насколько мог с кем-либо сблизиться Платон, человек крайне замкнутый. Они подолгу беседовали и дискутировали, и под конец Платон пришел ^выводу, что протестантство — единственная настоящая религия. Помпезность и лицедейство обрядов православной церкви всегда смущали его, и он исподволь критиковал ее за это.
Будучи фаталистом, Платон, очевидно, усмотрел в своем падении и последующей болезни руку Господа и решил, что Господь подверг его испытанию, чтобы он нашел верный путь. Никогда прежде у него не было времени задуматься над проблемами религии, которые, как он теперь обнаружил, были для него крайне важны. И вот он решил стать протестантом, ни на секунду не подумав о последствиях такого шага.
А ведь православие было государственной религией, и никому, родившемуся православным, не разрешалось менять веру. Человек, пошедший на это, мог быть серьезно наказан — у него могли отнять земли, а самого сослать в Сибирь,
Какое-то время, пока никто ничего не знал, все шло хорошо. А затем Платону пришлось поехать на собрание местного дворянства в Саратов, где обычно происходили выборы администрации и обсуждались разные проблемы. До начала собрания все присутствующие должны были принести присягу царю, отечеству и православной церкви.
Когда подошла очередь Платона, он заявил собранию, что готов присягнуть царю и отечеству, но не православной церкви, так как стал протестантом. Собрание встретило это заявление возмущенным гулом. Скандал разрастался^ бедняге Платону грозила страшная кара. И избежать ее, казалось, было нельзя.
По счастью, дядя Платона Михаил Михайлович Устинов, русский посол в Турции и друг царя Александра II, находился в это время в России — судя по всему, был в отпуске. Он сумел за карточной игрой уговорить царя подписать бумагу, разрешавшую Платону продать свои имения и выехать за границу.
В 1937 году Клоп купил у антиквара в Ницце прелестный рисунок — женскую головку работы Латур-де-Сен-Кентэна. Хозяин магазина, увидев его подпись на чеке, удивленно приподнял брови и сказал:
— О-о! А вы знаете, у нас тут рядом, за углом живет пожилая дама под такой же фамилией!
Клоп слышал, что в Ницце, живут его родственники, и из любопытства взял адрес и отправился к даме.
Это оказалась очень пожилая, благородного вида дама, худенькая и совсем слепая. Услышав фамилию Клопа, она провела старческими тонкими пальцами по его лицу и голове и взволнованно, дрожащим голосом произнесла:
— Ah, oui, c’est le front Oustinoff! (О да, это действительно устиновский лоб!)
Она была вдовой Григория, брата Платона и дяди Клопа.
Завязалась беседа. Клоп о многом ее расспрашивал.
—Я отлично помню вашего батюшку,—сказала она, — хотя не видела его с тех пор, как он уехал из России, а это было лет семьдесят пять или семьдесят шесть тому назад. В ту пору он был еще совсем молоденький. Я присутствовала при его отъезде и никогда этого не забуду. Я непременно должна вам о нем рассказать, чтобы вы знали, какой это был удивительный человек. Все это стоит у меня перед глазами, будто происходит сейчас...
К его отъезду все было готово. Запряженная лошадьми карета ждала у дома. Вся прислуга и мы, несколько членов семьи, собрались в прихожей. Платон был уже в пальто.
Он продал свои владения соседу, некоему Аплечееву, и положил деньги в карман.
Мы только собрались прощаться, как дверь распахнулась и в прихожую влетел господин Аплечеев. Он был красный, от волнения задыхался и размахивал сложенной бумагой.
— Платон Григорьевич! — воскликнул он.— Платон Григорьевич! До чего же я рад, что застал вас! Друг мой, вы знаете, мы забыли про лес! — И он развернул бумагу. Это оказалась карта поместья. Он обвел пальцем участок, где расположен лес.— Вот видите! Я обязан вам еще сто тысяч рублей! Вот они, денежки!
И он сунул руку в карман. Но Платон остановил его.
— Стойте! — сказал он.— Все в порядке: вы честный человек, господин Аплечеев, оставьте деньги себе!
Мы стояли, оцепенев, потрясенные этим благородным жестом, а Платон сел в карету и уехал.
Клоп обожал эту историю и часто ее рассказывал.
Платон Григорьевич отправился в Германию и ненадолго остановился в Вюртемберге. В то время правительницей Вюртемберга была русская княгиня Ольга. Она проявила доброту и с сочувствием отнеслась к Платону. Ему порекомендовали дать денег на больницу; в результате этого жеста, а также благодаря заступничеству Ольги он получил вюртембергское гражданство и дворянское звание и стал герром Плато фон Устинов.
Тем временем управляющий его имениями в России, тоже вюртембергский подданный, вернулся к себе на родину вместе с красавицей дочерью Марией. Платон женился на Марии и молодые отправились на медовый месяц в Италию.
Из этого брака ничего не вышло. Платон, к своему великому огорчению, обнаружил, что прелестная и с виду целомудренная Мария, несмотря на молодость, оказалась не девственницей. Она призналась, что у нее был бурный роман с двоюродным братом, соблазнившим ее в несовершеннолетнем возрасте.
Браку Платона пришел конец. Он не желал иметь ничего общего с Марией, но при своих взглядах не мог развестись с ней, ибо считал: человек не может расстроить союз, освященный Богом.
Что было дальше — неясно. Платон продолжал путешествовать, но отправил ли он Марию к отцу или же она путешествала с ним — неизвестно.
Он переезжал с места на место в поисках края, который пришелся бы ему по душе и подходил бы по климату для его слабого здоровья. Он проехал всю Италию, побывал на юге Франции и в Швейцарии, но нигде не мог осесть и пустить корни.
Его влекла к себе Святая Земля. Будучи человеком религиозным, он мечтал ступить на землю, по которой ходил Иисус Христос, и увидеть дорогие ему и такие знакомые по Писанию места. Мгновенно покоренный красотою пейзажа и истинно библейской атмосферой Палестины, он наконец-то почувствовал, что сможет здесь осесть.
Приобрел участок земли в Яффе, построил там дом и разбил сад. Дом был сооружен из белого мрамора, с большой верандой и бассейном с проточной водой. В саду были высажены пальмы и экзотические растения, цветущие кусты и душистые травы. Деревья и растения Платон выписал из разных ботанических садов, главным образом, по-моему, из Марселя.
Клоп всегда с ностальгией вспоминал этот сад, который ко времени его рождения, должно быть, превратился в прелестный тенистый оазис, полный попугаев и обезьян, которых держал Платон.
Под деревьями там всегда было сыро, пахло влажной нагретой землей, тмином, мятой и эвкалиптом.
Однажды на юге Франции мы отправились в гости, и сад при доме до того напомнил Клопу отцовский сад в Яффе, что он расчувствовался. Бедняжка Клоп — он так жалел, что я всего этого не видела.
Платон жил один, отказывая Марии в многократных просьбах о разводе. Бедная женщина, наверно, была доведена до полного отчаяния его упрямством.
Шли годы. Платон стал известной, уважаемой персоной в Яффе. Там жило много русских во главе с консулом, а также католические монахи, бенедиктинцы, с которыми Платон любил обсуждать античные скульптуры, надписи и медали, которые он в ту пору стал собирать; кроме того в Яффе была большая колония немцев, которые величали Платона Бароном. Была среди них некая маленькая фрау Халь, жена миссионера-протестанта в Африке. Наполовину португалка, наполовину абиссинка, она была женщина мудрая, с характером, мать многочисленного семейства. Платон с уважением относился к ней, восхищался ею и часто с ней советовался, но даже она не могла уговорить его дать Марии развод. А затем произошло следующее.
В округе было много воров и бандитов, и Платон всегда спал с револьвером под подушкой.
Однажды вечером, ложась в постель, он по обыкновению проверил оружие и обнаружил, что кто-то забил свинцом дуло. Платон поднял по тревоге всю прислугу и довольно скоро все выяснил.
Оказалось, что бандиты подкупили садовника, но тот, будучи человеком совестливым и отнюдь не преступником, тотчас сознался и всех выдал. На свет выплыл омерзительный заговор, задуманный с целью убить Платона, и во главе его стояла Мария.
Платон, ненавидевший скандалы, не дал распространиться слухам, но немедленно согласился на развод с Марией. В то время ему было около сорока лет.
Я не знаю, сколько тогда требовалось времени на развод, но даже если брак был аннулирован — а скорее всего так оно и было — сама процедура могла занять года два, а то и больше. Так или иначе, женился снова Платон Григорьевич в сорок восемь лет.
Как я уже говорила, он был очень дружен с фрау Халь, женой миссионера. Она сочувствовала Платону и очень помогала, и он проводил в ее обществе много времени. В 1888 году ее старшая дочь Магдалена стала женой Платона. Это была красивая девушка лет двадцати, с большими миндалевидными янтарно-карими глазами, тонким лицом и густой копной каштановых волос. Не знаю, как это случилось, но обручились они в Венеции, когда стояли на крыше собора святого Марка и любовались открывающимся оттуда видом.
На сей раз брак оказался удачным. Магдалена была воспитана своей мудрой матерью в строгости и верности религиозным канонам.
Об ее отце я мало что знаю. Это был сильный духом, молчаливый человек, не слишком распространявшийся о себе. Он вообще всегда держался в тени.
Через четыре года после женитьбы Платона на Магдалене, в 1892 году, у них родился первый ребенок, мальчик. Это был Клоп. Его окрестили и нарекли Ионой. И Платон и его жена, оба люди крайне религиозные, хорошо знавшие Библию, считали имя Иона наиболее подходящим для мальчика, родившегося в Яффе — месте, где Господь велел рыбе выбросить на берег пророка после трехдневного пребывания у нее в животе.
Этот жест эрудитов-родителей был раскритикован возмущенным Ююпом, когда он пошел в школу и соученики стали дразнить его за необычное имя. Это он не мог простить родителям. Он так ненавидел свое имя, что когда мы поженились и я прозвала его Клоп, он чуть ли не с радостной благодарностью принял это прозвище, и оно навсегда прилипло к нему.
Его появление на свет было великим событием для родителей, которые уже почти отчаялись иметь детей.
Ребенок родился маленький и хрупкий, что было предметом большой тревоги родителей. Когда ему было всего два-три месяца, он чуть не умер от инфлуэнцы. Потом он перенес несколько приступов малярии.С каждой болезнью любовь родителей к мальчику все возрастала, и он — что неудивительно — постепенно превращался в маленького тирана, которому ни в чем не было отказа.
Магдалена рассказывала мне, что кормила Клопа грудью до двух лет и даже больше. Стоило мальчику увидеть ее у кровати или у дивана, он властным жестом приказывал ей лечь, что она беспрекословно выполняла, затем залезал к ней под бок и насыщался. Так продолжалось бы до бесконечности, если бы она не стала носить второго ребенка.
У Платона и Магдалены было пятеро детей — четыре мальчика и девочка,— но любимым сыном по-прежнему был Иона, их первенец, самый лучший, самый умный, необыкновенный ребенок. Он никогда не мог сделать ничего плохого.
Единственным ребенком помимо Клопа, который пользовался особым вниманием родителей, была, естественно, их единственная дочь, прелестная белокурая Табита, или Бита, как ее обычно звали. Платон считал, что она похожа на Екатерину Великую, и обожал дочку.
А Клоп, по его словам, никогда не любил сестру, так как, говорил он, она была слишком похожа на него — и внешностью и манерами. Не объяснялось ли это подсознательной детской ревностью?
Когда они оба были детьми, он любил поддразнивать ее и пугать и успокаивался и радовался, лишь когда ему удавалось довести девочку до слез. В качестве примера своих садистских развлечений Клоп любил рассказывать следующую историю.
Бите было два года, а Клопу десять, когда это произошло. Он обнаружил в саду кусок трубы, торчавший из земли. Позвав Биту, он сказал ей, что в трубу закатился маленький мячик, но он не может его достать — рука у него слишком большая. И попросил Биту сунуть в трубу руку. Еще раньше Клоп вставил с другого конца в трубу острую палку так, что она была не видна. И когда Бита сунула ручку в трубу, он двинул палкой и уколол ее. Она вскрикнула и выдернула руку.
— Больно? — спросил Клоп.— Наверно, тебя укусила ядовитая змея. Они часто прячутся в трубах.
Бита закричала как резаная, Клоп был в восторге.
Мне никогда не нравилась эта история, и я не могла понять, почему Клоп с таким смаком ее рассказывает. А он считал эту историю презабавной, и мое возмущение лишь увеличивало его удовольствие.
Клоп приоткрывал для меня много счастливых и забавных минут, иногда описывал целые сценки, почему-либо запечатлевшиеся в его памяти, но я так и не услышала полного, всеобъемлющего рассказа о его детстве. Поэтому у меня лишь весьма обрывочное о нем впечатление. Однако в моем представлении это было весьма своеобразное семейство, в котором никто, кроме слуг, не был подданным страны, где они жили, в доме говорили на нескольких языках и царила смесь разнородных обычаев. Уже сами родители — Платон, ставший германским подданным, но никогда не терявший любви к России, и Магдалена, женщина без родины, дочь австрийского миссионера в Африке и матери, которая была наполовину абиссинкой, наполовину португалкой, представляли собой весьма своеобразную пару. Няни у детей были русскими, остальные слуги — арабы, друзья у Платона были французы или русские; друзья его жены — немцы и англичане.
И тем не менее в доме царил патриархальный уклад. Платон Григорьевич был бесспорным главой семьи, что в известной мере объяснялось его возрастом: ведь он вполне мог быть отцом своей жены и дедом своих детей. Кроме того это был весьма эксцентричный человек, оригинал из оригиналов. И в то же время это был человек суровый, замкнутый, внушавший уважение и одновременно страх.
Жил он сообразно своим интересам: читал, постигал новое в науках, приумножал свою археологическую коллекцию и играл на рояле — иногда целые оперы.
Утром за завтраком он обычно сидел во главе стола с газетой в одной руке и с вязальной спицей в другой. Спицей он водил по строчкам, когда читал что-либо семейству.
Занимался он этим чрезвычайно добросовестно и методично. Прочтет, остановится и объяснит отрывок, слишком трудный для восприятия детей.
— Отец никогда не смеялся, — рассказывал мне Клоп. — Бывало я сострю, он только скривится, что-то буркнет и отведет глаза. Но когда он читал нам «Мертвые души» Гоголя, то смеялся от души, так что даже слезы текли по щекам, и ему приходилось то и дело вытирать глаза.
Разговаривая наедине с Клопом, даже когда тот был совсем маленьким, Платон держался с сыном на равных и говорил ему то, чего взрослые обычно не говорят детям. Например, когда Клопу было всего четыре года, отец вполне серьезно посоветовал ему выбрать себе в жены итальянку, потому что, сказал он, итальянки славятся страстностью. Не думаю, чтобы Клоп в ту пору, это понял, но совет отца застрял у него в голове и он на всю жизнь его запомнил. И тем не менее, когда пришло время, женился на русской. Правда, у этой русской бабушка была итальянка!
Отец его был совершенно удивительным человеком. Например, в путешествии никогда ничего не ел и не пил, сколько бы оно ни длилось. Всю дорогу сидел прямо и неподвижно.
Он вообще очень мало ел и далеко не все. Пил теплое молоко большими кружками, ел плитки шоколада и французские батоны. Не прикасался к мясу, но любил мозги, со шпинатом.
В очень жаркую погоду он любил выпивать большие стаканы выжатого лимона с сахаром, а когда болел инфлуэнцией, как называли тогда грипп, ложился в постель и выпивал целую бутылку шампанского прямо из горлышка. Лицо его начинало пылать. Он накрывался медвежьей шкурой и потел. Никаких лекарств при этом не принимал.
Клоп любил рассказывать мне об отце все, что помнил. И в голосе его при этом всегда звучало удивление. Платон оставался загадкой для своего сына. Даже внешний вид его вызывал недоумение — начиная с широкополой шляпы «борсолино», он всегда был весь в белом, с головы до ног.
Подобная одежда была к месту в Яффе, но когда он зимой поехал в таком виде в Англию, Клоп чувствовал себя рядом с ним весьма неуютно, даже стыдился отца. Потребовалось немало уговоров, чтобы убедить Платона одеваться менее эксцентрично. Но все равно он оставался заметной фигурой, ибо ходил, как в юности, с длинными седыми волосами и еще более длинной шелковистой седой бородой, закрывавшей всю грудь. Пророк да и только.
Он был маленький, широкоплечий, держался очень прямо, с военной выправкой, и голос у него был громкий и пронзительный — как у сержанта. Это Клопу не нравилось. Думается, поэтому в более взрослом возрасте у Клопа появилась неприязнь ко всему показному или необычному во внешнем виде и манерах, а также нескрываемое отвращение к громким резким голосам.
Помимо всего прочего, отец его презирал деньги и был очень привередлив в отношении мелочи, которую старательно мыл щеткой с мылом, прежде чем взять в руки.
Платон исповедовал полнейшую честность и ни при каких условиях не стал бы лгать, даже чтобы смягчить истину из желания сделать ее менее жестокой. В качестве примера Клоп рассказал мне следующее. Одна дама привела как-то с собой маленького сынишку показать Магдалене. Платон посмотрел на мальчика и своим безапелляционным, категорическим тоном заявил: «У этого мальчика вместо мозгов вода в голове». И вышел из комнаты.
Клопа озадачивало также, что отец нимало не заботился о благопристойности. Исповедовал высокие моральные принципы и был крайне щепетилен, но запросто разгуливал голышом по пляжу, когда они устраивали пикник или купались в море под Яффой. Он был напрочь лишен стеснительности и не думал о том, какое производит впечатление.
Я полагаю, это не интересовало Платона Григорьевича — большинство людей для него просто не существовало. Когда его жена принимала гостей, он запирался у себя и появлялся лишь после их ухода. А любил общаться только с бенедектинскими монахами и людьми вроде них, подолгу беседуя на любимые темы.
Клоп очень мало рассказывал мне о матери, наверное, потому, что я знала ее и сама могла составить о ней мнение. Она была женщина сентиментальная, и на ее большие красивые глаза легко навертывались слезы. Клоп всегда любил поесть, и мать с полными слез глазами часто корила его: «Ах, Иона, Иона, ты делаешь божество из своего желудка!» И вздохнув, принималась читать молитвы.
Я познакомилась с ней, когда она была уже немолода. Это была довольно грузная и апатичная дама, но в молодости наверняка была деятельной и хорошей Hausfrau. Клоп очень высоко отзывался об ее стряпне. Он рассказывал о чудесных варениях и джемах, которые она делала, о том, как она неустанно трудилась.
Когда Платон Григорьевич женился на ней, она была не слишком образованна, но будучи человеком одаренным, быстро набралась знаний, много читала и свободно изъяснялась на нескольких языках. И тем не менее в большой степени сохранила наивное отношение к жизни. Меня это отчасти раздражало, а отчасти забавляло. Клоп, правда очень-очень редко, проявлял подобную наивность, когда я пыталась его провести. Но у него это выглядело очень мило.
Итак, семья фон Устинов жила мирно и счастливо в своем мраморном дворце в Яффе, а зимой — в Иерусалиме, где они со временем приобрели дом.
Дети появлялись на свет с интервалом в три—пять лет и обучались в школе немецкой колонии.
Жили комфортно, на широкую ногу, безответственно тратя деньги.
Когда Клоп был совсем мальчиком, отец подарил ему красавца арабского скакуна, он им очень гордился и скоро научился хорошо ездить. Любил пускать пыль в глаза и пугать людей — мчался наперегонки с поездом и проскакивал через полотно перед самым паровозом, иногда на всем скаку врезался в толпу — люди разбегались в разные стороны, некоторые просто летели в канаву.
Но больше всего Клоп любил рассказывать мне о своих любовных похождениях. Он рано начал интересоваться противоположным полом. Вечерами часто залезал на дерево в саду и подглядывал, как девочки в доме напротив раздеваются и ложатся спать.
Не подозревая о пробудившемся у сына любопытстве, Магдалена нанимала молоденьких девушек, арабок или русских, помогать по дому. Клопа неудержимо влекло к ним. Однажды на Пасху ему разрешили пойти в Иерусалиме на ночную службу с прелестной русской девушкой, у которой были косы до поясницы, и какое он получил удовольствие, когда стоял несколько часов, прижавшись к ней в тесной церкви. Он не слышал ни слова службы — только чувствовал ее жаркое молодое тело. По его словам, он мог бы простоять так до бесконечности, не замечая ни жары, ни духоты от множества людей, горящих свечей и ладана.
Вечером он иногда заходил к девушке в комнату, садился к ней на постель, целовал и ласкал ее — «вполне невинно», говорил он, так как до девятнадцати лет был девственником.
Однажды во время таких занятий он услышал, как открылась дверь и вдалеке раздались шаги. Он быстро выскользнул из комнаты девушки и к своему ужасу увидел в дальнем конце длинного и широкого коридора фигуру отца в ночной рубашке с зажженной свечой в руке. Клоп тотчас смекнул, что надо делать. Закрыл глаза, вытянул руки и пошел к отцу. Сквозь ресницы он увидел, что отец осторожно поставил свечу на пол и медленно, бесшумно двинулся к нему. Подойдя к сыну, он нежно взял его за плечи, отвел к себе в комнату и уложил в постель, сам сел у кровати и просидел так всю ночь. Потом Клоп, конечно, заснул, и перед утром его, должно быть, отнесли к нему в комнату. На другой день никто не сказал ему ни слова. Только много позже, когда Платона уже не было в живых, Магдалена сказала сыну: «Отец не разрешал мне говорить тебе об этом, но теперь, ты уже не ребенок (Клопу в то время было двадцать семь лет), тебе следует знать: в детстве ты был сомнамбулой».
Клоп начал свое образование в школе немецкой колонии в Палестине. Учился он легко и хорошо — единственным предметом, не вызывавшим у него восторга, была математика. Когда ему никак не удавалось справиться с домашним заданием, он обращался за помощью к отцу. Платон, как и во всем, держался нетрадиционных методов. Он не пользовался разработанными формулами или логарифмами, а шел к решению долгим путем и после бесконечных и сложных вычислений всегда получал правильный результат. Клоп все это время сидел рядом, доведенный этой нудотой чуть не до слез, а в конце восхищался долготерпением и способностью отца решить задачу, но так и не понимал, как он этого достиг.
Со временем Клоп пришел к выводу, что помощь отца приносит одни мучения, особенно в музыке.
Ююп, как и отец, был очень музыкален и рано стал учиться играть. Однако у него была такая хорошая память и он настолько легко мог подобрать по слуху любую мелодию, что так и остался на уровне любителя. Он склонен был, как многие непрофессионалы, исказить ту или иную мелодию, наигрывая ее в произвольном ритме. Платон, прошедший хорошую школу и всегда стремившийся к совершенству, не выносил такого небрежного отношения к музыке. Он садился рядом с сыном и объяснял, как следует играть данную пьесу и почему нельзя иначе. А потом заставлял повторять снова и снова, то и дело останавливая и поправляя сына.
Клопу было лет тринадцать или четырнадцать, когда домашние решили, что школа маленькой немецкой колонии не годится для умного Ионы, и его отправили в Германию, в Дюссельдорф.
Поселился он в доме отставного и почтенного армейского капитана. Фрау капитанша готовила сытные, вкусные обеды, а ее супруг весь день дымил трубкой, пил пиво и любовался своим аквариумом. В доме, типичном для немецкой буржуазии того времени, господствовали темные цвета, стояла тяжелая, громоздкая мебель, на столах и стульях лежали салфеточки, а на подоконниках стояла герань. Стены украшали пистоли и сабли вперемежку с текстами из Библии и сентиментальными картинками. Всюду царили безупречная чистота и порядок.
Некоторое время все шло хорошо. Каждый день, возвращаясь из школы, Клоп проходил через гостиную, где сидел капитан перед аквариумом с рыбками. Потом Клоп заметил, что тот разговаривает с рыбками. Это показалось ему странным, но ведь люди, оставшись наедине, разговаривают сами с собой, так почему бы им не разговаривать с рыбками? Капитан был давно женат, с женой ему особенно не о чем было разговаривать, а поведать свои мысли кому-то, наверное, хотелось. Рыбки же—хорошие слушательницы. Поэтому Клоп не придал этому значения, пока однажды не увидел, что необычно возбужденный капитан громко произносит какие-то слова и трясет пальцем перед рыбками.
Когда Клоп проходил мимо, старик остановил его.
— Понимаешь,— сказал он,— это нехорошие рыбки, но не такие уж и плохие — умеют себя вести. Вот только есть среди них одна, настоящая заводила, сущий дьявол, Мефистофель! Я покажу ее тебе — постой, постой, не уходи! Видишь, как бедняги боятся ее, мечутся в панике туда-сюда — и все из-за Мефистофеля, он, видно, где-то прячется, я не вижу его, но постой, постой, сейчас он появится, не уходи! Я покажу тебе эту рыбку, этого дьявола!
И схватив Клопа за плечо, капитан уставился на мальчика. Внезапно лицо его перекосилось, глаза чуть не вылезли из орбит, он вскочил, подбежал к стене, снял саблю и, размахивая ею, двинулся на Клопа.
— Это же ты Мефистофель! — рявкнул он. — Теперь ты от меня не уйдешь!
Началась бесконечная погоня — сначала вокруг стола, затем по коридору на кухню и обратно. Трудно сказать, сколько длился этот кошмар. Фрау капитанши не было дома, и до смерти напуганный Клоп был наедине с безумцем.
Наконец, то ли жена вернулась и сумела утихомирить мужа, то ли он устал гоняться за мальчиком, только Клоп сумел укрыться в своей комнате и запереться. Беднягу признали душевнобольным и увезли в сумасшедший дом. Жена сначала была страшно расстроена, но потом привыкла, и Клоп продолжал у нее жить, будто ничего и не было.
Через некоторое время из сумасшедшего дома стали поступать обнадеживающие вести: капитан успокоился и шел на поправку. Старушка каждую неделю навещала мужа, носила ему пироги разные специально для него приготовленные вкусности. Как-то раз она занемогла и попросила Клопа навестить вместо нее мужа. Он долго шел по длинному коридору, подошел к обитой войлоком двери, санитар отпер ее, и, когда Клоп вошел, дверь за ним захлопнулась, и он услышал, как повернулся ключ. Клоп страдал клаустрофобией — он был в ужасе, его прошиб холодный пот.
Тут он увидел, что перед ним в кресле сидит капитан, спокойный и печальный. Клоп, постаравшись взять себя в руки, вручил пакет и передал на словах то, что просила сказать жена. Капитан выслушал его. Казалось, он был даже рад видеть мальчика. Но довольно скоро в глазах его появился блеск, он стал всматриваться в Клона, словно что-то припоминая, и вдруг вскочил, закричал: «Ты — Мефистофель! Я тебя знаю!» И железной хваткой вцепился Клопу в плечи. Тот был в ужасе — бежать некуда, он наедине с безумцем, и дверь заперта. Вдруг дверь распахнулась, и в комнату вбежало несколько санитаров — Клоп был спасен. Это длилось всего мгновение, но Клопу показалось, что прошла вечность. Его трясло как в лихорадке.
Это был единственный волнующий и потому запомнившийся случай за время пребывания Клопа в Дюссельдорфе, если це считать его блестящего окончания школы. Как лучший ученик, он должен был выступить с докладом на французском языке о жизни и творчестве Жан-Жака Руссо. Доклад был рассчитан на два часа. Клоп выучил его наизусть и произнес без запинки. Клоп не раз говорил мне, что никогда потом не отличался такими способностями, как в дюссельдорфской школе.
За время обучения в Дюссельдорфе Клоп несколько раз ездил в Яффу на каникулы — он рассказывал мне, как флиртовал на корабле с гречанками, аргентинками и другими «прелестницами», как восхищался необычайной красотой ливанок, которых встречал во время своих путешествий.
С восемнадцати и до двадцати лет Клоп учился в Гренобльском университете, а до этого — в Швейцарии, в Ивердоне, где изучал французский. Он мало рассказывал мне о самих занятиях — по обыкновению его интересовали главным образом девушки.
К примеру, в Ивердоне он с товарищами ходил в кафе, которое любили посещать прелестницы из пансиона для молодых девиц, приходившие полакомиться пирожными. Клопу приглянулась одна девица с рыжей косой и прелестным цветом лица, и он влюбился в нее. Он, казалось, тоже ей нравился. Они не разговаривали — лишь переглядывались да улыбались.
Клопу надоело такое молчаливое ухаживание, и, набравшись храбрости, он написал девице записку и передал через официанта. Это был для него очень волнующий момент: ведь он видел, как она читала записку и как улыбнулась в ответ. Затем принялась ему писать, и вскоре между ними завязалась оживленная переписка. Так продолжалось несколько недель. Затем наступил день, когда Клоп заметил, что девица чем-то крайне взволнована, и когда официантка принесла ему записочки, понял, в чем дело. Девица писала, что заболела ее мать и она утром улетает из Швейцарии к себе в Шотландию. Она пригласила Клопа зайти к ней вечером в пансион, чтобы попрощаться, и описала, как ее найти. Он, конечно, согласился.
Вечером он припарадился, надел свой лучший костюм, с головы до ног опрыскал себя духами и, преисполненный радужных надежд, отправился в пансион.
Подойдя к пансиону, а он никогда прежде там не бывал, Клоп в раздумье остановился, увидев препятствие на пути к любимой: сад был окружен высокой стеной. Однако Клоп был молод, ловок, предприимчив. В мгновение ока он взобрался на стену, но — о ужас! — она была покрыта толстым слоем битого стекла в назидание грабителям и молодым Казановам. Клоп еще не успел осознать всей опасности, как брюки его уже были порваны, а кожа изрезана и кровоточила. В темноте урон не был виден, а пыл у Клопа не погас. Он спрыгнул в сад и попал прямо в объятия девицы. И они прильнули друг к другу страстным поцелуем.
Они провели в страстных прощаниях целых два часа. Затем она тихонько выпустила его через калитку — через нее же он должен был и войти! И Клоп вернулся домой весь в крови, изодранный и вымазанный.
Лет двадцать пять спустя, став журналистом, он присутствовал на официальном обеде в Лондоне, в Гилдхолле. Среди сидевших за столом его внимание приковал к себе очень красивый, почтительного вида джентльмен, и Клоп спросил соседа, кто это. И услышал шотландскую фамилию предмета своей любви в Ивердоне. Рядом сидела немолодая, но все еще прелестная женщина, и ему сказали, что это дочь пожилого господина. Дочь была незамужем; после смерти матери она всецело посвятила себя отцу и всюду сопровождала его. Сомнений быть не могло — это была она! Клоп не подошел к ней и не заговорил. Он всегда боялся встречаться с людьми после большого перерыва. В данном случае это, пожалуй, объяснимо. Его подруга сильно постарела, и ему не хотелось при встрече, быть может невольно, дать ей почувствовать, как жестоко обошлось с ней время.
Вернувшись вечером домой, он рассказал мне о своей встрече. Она взволновала его и опечалила.
У Клопа было много таких случайных встреч. Он обладал хорошей памятью на лица и узнавал людей через много лет. Одну историю такого рода я хорошо помню.
Среди его соучеников был итальянский граф по имени Тино. Однажды, проходя по улице, Клоп увидел на террасе кафе Тино с красавицей блондинкой, явно англичанкой. Клоп помахал Тино жестом и мимикой дав понять, что считает его счастливчиком: надо же подцепить такую красотку. Помахал — и пошел дальше; этой девушки он больше не видел.
Лет двадцать или тридцать спустя Клоп заметил на коктейле в Лондоне прелестную блондинку. Она стояла у стола и накладывала себе на тарелку сандвичи. Клоп мгновенно вспомнил террасу, Тино и всю ситуацию. Перед ним явно была та самая молодая особа, которая вызвала у него такое восхищение.
Клоп подошел к ней и в расчете озадачить спросил: — Какие новости о Тино?
Она оглянулась и небрежно бросила:
— Я получила сегодня от него открытку.
Тут уж удивился Клоп. Он никак не предполагал, что она все еще помнит Тино. «Как это может быть? — думал он.— После стольких лет...»
Им не удалось продолжить разговор. К столам прихлынули гости и Клоп потерял молодую женщину, ее поглотила толпа.
— Как такое возможно,— недоумевал он, рассказывая мне об этой встрече,— она ничуть не удивилась, когда я спросил про Тино!
— Ну может быть,— сказала я,— она вышла замуж за Тино, и твой вопрос показался ей вполне естественным. Откуда знать?
— Да,— сказал Клоп,— это, конечно, возможно. Я об этом не подумал.
Итак, за Ивердоном последовал Гренобль. Здесь Клоп провел два года своей жизни — два года, полных приключений.
Он поселился в доме обедневшей аристократки, которая сдавала комнаты студентам. Ее прелестная девятнадцатилетняя дочь Ивонна помогала матери вести хозяйство и обслуживать постояльцев. Все складывалось идеально для Клопа: уютная чистая комната в почтенном доме и хорошенькая дочка.
Сначала, однако, дело ограничивалось обычным обменом многозначительными взглядами, шуточками и комплиментами, порой двусмысленными, смехом и болтовней.
Клоп познавал много нового. Он был в чужой стране и чувствовал себя взрослым и независимым. Родители снабжали его деньгами больше, чем требовалось, и он заказывал себе шикарные костюмы, шелковые рубашки и пижамы, белье, перчатки, носки, элегантную обувь и все, что требуется моднику мужчине.
Он всегда любил духи, и теперь, во Франции, это превратилось в полную манию. Он заботился о прическе и делал маникюр,— словом, развил в себе настоящий культ внешности и превратился в дэнди.
Клоп был маленький и широкоплечий, но в хорошо сшитых дорогих костюмах выглядел вполне презентабельно.
Из чистого тщеславия он стал носить монокль. Уже в пору нашего супружества ему снова захотелось его носить, но я так хохотала, когда он вставлял в глаз монокль, что он отказался от этой идеи. К тому же я считала вредным носить монокль при хороших глазах. А Клопу нравились монокли, он считал это шиком. Он даже пытался убедить меня носить монокль, но безуспешно.
Клоп рассказывал забавные истории о своих знакомых, которые учились тогда в Гренобле.
Например, об одном студенте, искавшем жилье. Посмотрев предлагаемую комнату, он говорит хозяйке:
— Эта комната мне вполне подходит, и я хотел бы ее снять, но должен вас предупредить и надеюсь, вы не станете возражать — у меня есть мандолина.
Хозяйка ответила с понимающей улыбкой:
— О, это не имеет значения, мсье. Никаких проблем. Я поставлю вам вторую кровать.
Среди студентов его больше всего интересовали девушки. В Гренобле были две русские сестры с юга России — если не ошибаюсь, из Ростова,— и он проводил с ними немало приятных и целомудренных часов. Они любили поэзию, и одна из сестер была крайне сентиментальна. Обе были очень серьезные.
Затем была итальяночка, которая очень нравилась Клопу. Пофлиртовав с ней, он решил, что почва достаточно подготовлена, и предложил отправиться на Шартрез, чтобы полюбоваться с вершины горы восходом солнца. Сам же договорился с пастухом, чтобы тот уступил ему на ночь хижину. Клоп с итальяночкой подготовились к восхождению — уложили рюкзаки, еду для пикника и отправились на гору. Шли они несколько часов. И когда добрались до пастушьей хижины, совсем выдохлись. Вечер был чудесный, и Клоп, несмотря на утомительный подъем, был исполнен восторженного ожидания.
Девушка остановилась, глядя на великолепный вид — горы и озеро в вечернем свете. После долгого молчания она произнесла:
— La montagne te dice — sei grande... e il Iago — sei puro!.. Гора говорит тебе — будь большим... и озеро — будь чистым!
Клопа словно обдали холодной водой. «Ну, если она так считает...» — подумал он и, признавая свое поражение, произнес:
— А теперь пошли домой, по-моему, ночевать здесь будет слишком холодно.
И они двинулись вниз.
Года три тому назад — иными словами, почти через пятьдесят лет после того случая — Клоп рассказал эту историю одной итальянской девушке здесь, в Англии. Дослушав до конца, она воскликнула:
— Ну и дура вам попалась!
Клоп так и просиял.
Был у него флирт и с одной болгарочкой, тоже студенткой. Ничего серьезного между ними, по-моему, не произошло. Она лишь научила его говорить по-болгарски “я люблю тебя”. Но много лет спустя, в 1955 или 1956 году, на приеме, где был и наш сын Питер, нам представили дипломата из Болгарского посольства в Лондоне, и Клоп мгновенно завязал с ним разговор:
— Вы — второй болгарин, какого я встречаю в жизни.
— В самом деле? — сказал он.— Кто же был первым?
— Когда я учился в Гренобле, я был хорошо знаком с прелестной болгарской студенткой, ее звали Любовь — это была очаровательная девушка.
Дипломат заинтересовался.
— Она научила меня говорить «az te obicham» — вы, конечно, знаете, что это значит?
— Да,— сказал дипломат,— это значит: «Я люблю тебя». Скажите, в каком это было году? — спросил он.
— В девятьсот десятом или одиннадцатом,— ответил Клоп.
— Хм-м,— произнес болгарин,— а как была фамилия девушки?
— Ну, это было так давно — не думаю, что наврежу ей, если скажу.— И Клоп назвал фамилию.
— Хм-м,— снова произнес дипломат и медленно добавил: — Это была моя мать!..
Питер, стоявший рядом, повернулся к Клопу и sotto voce[1] заметил:
— Не хочешь же ты сказать, что у меня есть брат!
Через некоторое время легкий флирт со всеми этими девицами отошел на задний план — главным стали стремительно развивавшиеся отношения с Ивонной. Это было вполне естественно, поскольку они жили под одной крышей, и уже одно это делало их отношения более интимными, и их взаимопонимание все возрастало. Они вместе проводили вечера, гуляя по освещенным улицам Гренобля, сидели на скамейках в тени деревьев.
Ивонна была, конечно, многоопытнее всех остальных девиц да и самого Клопа тоже. Она медленно, но уверенно вела его к конечной цели.
Однажды вечером, когда они сидели под деревьями на авеню Ледигьер, над головой их ухнула сова. Ивонна прижалась к Клопу и прошептала:
— Это плохой знак: говорят, если услышал крик совы, значит, кто-то умрет... Я боюсь, обними меня крепче!
На другое утро мать Ивонны слегла, заболев рожей. Все квартиранты, испугавшись заразной болезни, тотчас съехали. Остался только Клоп. Однажды ночью он проснулся от стука в дверь. Это была Ивонна: Она была в ночной рубашке и вся дрожала.
— Мама умирает! — сказала она.— Я боюсь. Пожалуйста, пойдем, побудь со мной!
Клоп пошел с ней в комнату больной. Они сели рядом на кровать Ивонны. Ее кровать стояла в одном конце комнаты, а кровать матери — напротив. Комната была большая. Возле кровати матери горел ночник. Пожилая дама лежала на спине, ее внушительный профиль с прямым носом отчетливо вырисовывался на стене. Она была очень бледна. Клоп не мог оторвать от нее глаз. Через какое-то время он понял, что ее бледность объясняется тем, что она сильно напудрена. Слой пудры в нескольких местах потрескался, и образовались глубокие прощелины, придававшие лицу страшное выражение. Глаза были закрыты, и она тяжело дышала, время от времени открывая рот и издавая щелкающие звуки.
Ивонна сказала Клопу, что, по мнению доктора, мать не переживет эту ночь. Надежды никакой. Уже приходил священник и совершил соборование. В комнате все еще стоял слабый запах ладана. Молодые люди сидели молча, глядя на умирающую. Время шло. Внезапно Ивонна вздрогнула.
— Боже, до чего же я замерзла! — произнесла она. И легла под одеяло.
А Клоп продолжал сидеть. Он тоже замерз, но боялся пошевелиться, завороженный видом умирающей женщины и ее хриплым дыханием.
— Тебе не холодно? — через какое-то время спросила Ивонна.
— Холодно,— сказал Клоп.
— Иди ко мне в постель, мы согреем друг друга.
И Клоп залез в постель. Там было тепло, мягко и не было видно пожилой дамы. Даже щелкающие звуки при ее дыхании не были слышны. Было так хорошо. Они лежали неподвижно.
Постепенно Клоп начал чувствовать тело Ивонны. Он обнял ее, и губы их слились в долгом, очень долгом . поцелуе. Ее руки забегали по его телу. Он не понимал, что происходит. Никогда прежде он не испытывал ничего подобного. Он бросил взгляд туда, где лежала больная, но с ним не переставало что-то происходить. Это было безумие. Он терял голову. Ощущение нарастало, он весь горел... и потом вдруг пронзительно вскрикнул. И задохнулся. Это Ивонна, схватив подушку, накрыла ему лицо. Последовала короткая борьба, и они успокоились в объятиях друг друга.
— Так я потерял невинность,— говорил потом Клоп.— В общем-то препротивно... если задуматься.
На другой день пришел доктор, осмотрел больную и, повернувшись к Ивонне, сказал:
— Случилось чудо! Ваша матушка спасена! Я просто понять не могу...
— Знаете,— говорил обычно Клоп в заключение этой истории,— я уверен, что могучее проявление жизни вблизи умирающей вытащило ее из пасти смерти!
И Клоп этому верил. Да и мне это объяснение кажется вполне убедительным.
Вскоре мать Ивонны уже чувствовала себя хорошо, постояльцы вернулись, и жизнь возобновила свое нормальное течение.
— Зато Ивонна,— говорил Клоп,— весь следующий год любовалась главным образом потолком.
Это был невероятно пылкий роман. Клоп был влюблен по уши. Его переполняло счастье, и ему в голову не приходило, что этому может прийти конец. Но судьба решила иначе.
Приблизительно год спустя Клоп пришел вечером домой из университета и обнаружил, что Ивонны нет. Мать сказала, что она ушла с одним студентом, итальянским графом, и вернется поздно. Клоп был потрясен — он и подумать не мог, что такое возможно. Он прошел к себе и решил дождаться Ивонны. Будучи по натуре оптимистом, он был уверен, что она как-то это объяснит и все будет по-прежнему хорошо. Ждать пришлось долго; дом уже спал, когда Клоп услышал, как открылась входная дверь и раздались осторожные шаги по коридору, а затем в гостиной, которая находилась рядом с его комнатой. Он замер, прислушиваясь. И услышал шепот, перемежавшийся долгим молчанием, потом легкий хохоток, снова шепот и скрип кресла. В гостиной было несколько качалок, производивших такой звук, когда на них садились. Затем долгое время он не слышал ничего, кроме поскрипыванья, прерывистого дыхания и вздохов... Воображение Клопа лихорадочно, заработало: он увидел Ивонну в объятиях итальянского графа, увидел, как тот целует ее, как она сдается, он видел ее лицо, все ее такие знакомые жесты и... не выдержал — рухнул на постель и, уткнувшись лицом в подушку, горько зарыдал.
Через какое-то время он успокоился. Но рана была смертельной. Что-то в нем умерло. Вера в людей была поколеблена. И он пришел к решению, что выход только один: уехать немедленно, никогда больше не встречаться с Ивонной, чтобы она не видела, как он жалок. Клоп упаковал чемоданы, оставил для хозяйки записку вместе с деньгами и, покинув с первыми проблесками зари дом, отправился на станцию и уехал в Марсель.
Там он провел неделю или две, сидя в кафе и наблюдая жизнь. Солнце сияло, над головой расстилалось голубое небо, и было тепло. И неожиданно Клоп понял, что жизнь по-прежнему прекрасна и жить стоит и что он правильно поступил, мгновенно и решительно отсекши себя от своего наваждения.
Все это произошло незадолго до Рождества, так что его пребывание в Марселе было вполне логично: ему все равно оттуда предстояло плыть в Яффу. Там на него порой нападала тоска, но в целом он приятно провел у родителей время.
Много позже, уже после смерти отца, мать спросила Клопа:
— Помнишь то Рождество двенадцатого года, когда ты приезжал к нам из Гренобля? Я была тогда очень расстроена.
— Нет, не помню. Чем же ты была расстроена? — спросил Клоп.
— Как раз перед твоим приездом отец получил письмо от некой девицы по имени Ивонна, которое страшно нас огорчило. Она писала, что ты обручился с ней, повел себя совершенно безобразно. Поиграл, как ребенок с куклой, опозорил и бросил ради другой женщины. Она писала, что тем не менее по-прежнему любит тебя. Письмо было длинное, я всего не запомнила.— И Магдалена впилась взглядом в Клопа.
— Да, и что дальше? — спросил он.
— Твой отец, прочитав письмо, сказал: «Мой сын не способен так поступить. Эта девица шантажистка. Иона завтра приезжает домой. Я запрещаю вам говорить ему об этом письме».— И Магдалена снова посмотрела на Клопа.— Ты знал девицу по имени Ивонна?
— Да,— сказал Клоп.
Она взяла его за плечи, заглянула в глаза и, огорченно вздохнув, спросила своего почти тридцатилетнего сына:
— Скажи мне, Иона, ты целовался с ней?
Глаза у него озорно блестели, когда он мне об этом рассказывал.
Роман с Ивонной, первой настоящей любовью Клопа, такой бурный поначалу и так жестоко и внезапно оборвавшийся, не прошел для него бесследно. Он стал осторожен и с недоверием относился к женщинам. Не позволял себе увлекаться и окружил себя для безопасности защитной броней.
Когда мы говорили на эту тему, я выразила опасение, что из-за этой брони он, возможно, упустил многое из того, что могла дать ему любовь. Но он заявил, что это все глупости и что он был вполне счастлив. И добавил, что с его точки зрения, люди придают слишком большое значение любви. Совсем другое дело физическое наслаждение, приправленное легкой болтовней и слегка сдобренное романтикой. Он всегда считал, что не следует слишком серьезно относиться к себе.
Но что бы он ни говорил — а это всегда зависело от обстоятельств — Клоп считал любовь чудесным даром свыше, стержнем и смыслом. И был благодарен за этот дар Создателю.
Помню, как он шокировал одного глубоко религиозного человека, сказав, что молится, только когда хочет за что-то поблагодарить Господа, и в качестве примера рассказал такую историю.
— Однажды много лет тому назад,— сказал он и тактично добавил, бросив взгляд на меня, что это было задолго до женитьбы, — я совсем уже потерял надежду добиться свидания с одной прелестной девушкой, в которую был влюблен, как вдруг она явилась ко мне в спальню и была крайне мила. Оставшись один, я опустился на колени и возблагодарил Господа за то, что он послал мне такое счастье.
Отец хотел, чтобы после Гренобля Клоп посвятил себя изучению археологии. Со временем Клоп пожалел, что не последовал его совету, но в ту пору он был молод и его интересы были связаны с сегодняшним днем. Он считал жизнь ученого в известной мере монастырской, а вот в дипломатической карьере были блеск и шик — путешествия, жизнь за границей, встречи с важными и интересными людьми, светские приемы, роскошь, веселье и перспектива — кто знает? — стать когда-нибудь послом.
Он решил изучать право и отправился в Берлинский университет, где занимался также классическим арабским. В Берлине он пробыл недолго — ровно столько, сколько, потребовалось для того, чтобы вызубрить первую суру Корана. Ему нравились многие города Германии, но столица оставила его равнодушным. По сравнению с Дюссельдорфом, Мюнхеном, Дрезденом, Ульмом и многими другими городами Берлин казался ему слишком новым и вульгарным, а диалект, на котором там говорили,— грубым и некрасивым.
Юриспруденция тоже оказалась не таким уж увлекательным предметом, а судебная медицина вызывала отвращение. Реакция была настолько сильной, что Клоп сохранил это отвращение на всю жизнь. Он часто рассказывал — всегда страшно морщась — о вскрытиях, на которых ему пришлось присутствовать, и об отвратительных частях человеческого тела и внутренностях животных, которые профессор с непонятным удовольствием приносил для демонстрации студентам. Клоп всегда терпеть не мог разговоров о болезнях, лекарствах, операциях, больницах и тому подобном, считая их дурным вкусом, гнетущими и даже опасными для здоровья как тела, так и души.
Тем временем в Яффе Платон Григорьевич покупал земли, строил дома и разбивал дорогостоящие сады, путешествовал, собирал антиквариат, платил за обучение детей — не только собственных, но и детей многочисленных сестер и братьев своей жены.
В результате деньги почти исчезли, и для спасения ситуации решено было упаковать коллекцию Платона, так называемый “музей”, отправить в Европу и выставить на продажу. Это было в 1913 году, когда Клопу был двадцать один год. Все семейство отправилось в Лондон, сняло дом и оставалось там до начала первой мировой войны.
Время от времени Клопа посылали продавать коллекцию. Для начала он пошел в Британский музей, затем ездил в Париж и Берлин. Но это ничего не дало.
Тем временем Платон, оставшийся рьяным патриотом, внезапно почувствовал, что хочет видеть свою коллекцию в русском музее.
С помощью российского посла в Лондоне Платон написал письмо царю Николаю II, прося разрешения вернуться в Россию. Письмо заканчивалось, как положено, словами: “Ваш покорный слуга Платон Устинов”, что произвело странное впечатление на Клопа и глубоко возмутило меня, когда он мне об этом рассказал. В положенный срок «слуга» получил разрешение вернуться на родину. «Музей» был упакован и отправлен в Россию.
Все это происходило перед самым началом войны. Семейство еще находилось в Лондоне, когда между Россией и Германией начались военные действия. Два старших сына, Клоп и Петр, будучи германскими подданными, сочли своим долгом отправиться в Германию и вступить в армию. Отец не возражал, и Клоп с Петром сели на последний германский корабль, отплывавший из Англии.
А Платон поехал в Россию. Его жена и дочь Бита присоединились к нему, когда покончили с необходимыми формальностями по устройству двух младших сыновей, одиннадцатилетнего Платона-младшего и семилетнего Григория, в школу-пансион в Форрест-Хилле.
Итак, семья разделилась на три части. Прибыв в Германию, Клоп с братом записались в армию.
Немцы искоса, с подозрением смотрели на них. Что это за юноши с русскими именами, прибывшие из Англии, утверждающие, что они немцы, хотя, судя по внешности и манерам, это совсем не так.
От них потребовали доказать, свою лояльность.
Клоп в качестве поручительницы назвал свою крестную, графиню фон дер Буше. Услышав титул и фамилию дамы, немцы, даже не наводя справок, сразу изменили отношения к братьям. Насупленные брови сменились доброжелательной улыбкой, и их зачислили рядовыми в Вюртембергский пехотный полк.
Пройдя положенную подготовку, они были вскоре направлены на фронт.
Обычно все высоко отзываются о чистоте и удобстве немецких окопов, но в начале 1914 года они были такие же грязные, как и у всех остальных. Клоп, отличавшийся крайней чистоплотностью и привыкший ежедневно принимать ванну, очень от этого страдал. Он по нескольку дней не имел возможности побриться и вскоре к своему ужасу обнаружил, что зарастает рыжей бородой.
Нечего и говорить, что ему были омерзительны и все другие аспекты войны — рвущиеся снаряды, обстрел из пулеметов, атаки, вид раненых и умирающих, жуткий запах, вши, отсутствие уединения.Клоп был глубоко несчастен, но старался не терять чувства юмора. Он вспоминает, например, как один солдат из Саксонии, впервые оказавшись на фронте и попав под обстрел, заметил, вытаращив глаза:
— Господи, да при такой стрельбе и до беды недалеко!
Братьям повезло, им вскоре дали нашивки, а затем решили послать в Ульм учиться на офицеров.
После окопов жизнь в городе казалась раем. Клоп говорил, что во время войны на человека в форме смотрели в Германии как на бога — он мог без труда иметь любую женщину, какая приглянется.
По окончании обучения братьев снова направили на фронт, только уже не в окопы и в качестве офицеров. Жили они в частных домах, и время от времени их эскадрилью перебрасывали с места на место, то в Бельгию, то во Францию.
Довольно скоро квартирмейстер понял, чего хочет Клоп, и всегда старался устроить его в каком-нибудь замке, в комнате с ванной и чтобы в доме была хотя бы одна молоденькая и хорошенькая девушка. Клоп снова расцвел. Он был счастлив. Наконец-то он снова мог мыться и быть элегантным. В авиации допускалась некоторая свобода в одежде — зимой можно было носить короткую куртку с меховым воротником, узкую в талии и достаточно элегантную. А еще Клоп мог снова носить монокль!
Он был чрезвычайно популярен — как среди начальства, так и среди подчиненных. Остроумный, веселый, он играл на рояле и пел разными женскими голосами к вящему веселью окружающих модные песенки того времени по-английски и по-французски. Он даже играл в бридж, чтобы ублажить начальство, хотя терпеть не мог этой игры. Столовая была хорошо снабжена винами, и еда была неплохая — вообще, по словам Клопа, о летчиках очень хорошо заботились.
Однажды утром, в июле 1917 года, Клоп проснулся и увидел, что на его кровати сидит Петя и смотрит на него.
— Что ты тут делаешь? — спросил Клоп.
— Ничего,— ответил Петя,— просто зашел попрощаться. Ты же знаешь, я сегодня везу почту.
И Клоп вспомнил, что в тот день была очередь Пети сбросить за линией фронта почту военнопленным.
— Ах да, конечно,— произнес Клоп.— Что ж, счастливого пути и возвращайся скорее!
— Да,— сказал Петя,— я не намерен долго болтаться. Что-то я ужасно устал — не знаю почему. Как только вернусь, тут же лягу и буду спать, спать, спать. Спать без оглядки.
С этими словами он вышел из комнаты.
Больше Клоп его не видел: самолет, на котором летел Петя, был сбит.
Гибель брата была самым страшным ударом для бедного Клопа — ни до, ни после он такого не переживал. Судя по тому, что я слышала о Пете, это был обаятельный, весёлый и добрый молодой человек.
Клоп остался совсем один — у него тяжело было на душе, а обратиться за поддержкой не к кому. Боясь рухнуть, если его начнут жалеть, он нацепил маску спокойного безразличия, что стоило ему больших усилий, но помогло справиться с горем, вернуть себе равновесие и примириться с дальнейшей жизнью и войной.
Он хорошо нес службу, его часто упоминали в приказах и награждали.
— Сам не знаю за что,— говорил он мне потом.— Я уверен, что ни разу никого не убил и ничего не разбомбил,— моей основной обязанностью было фотографировать и сообщать обо всем необычном, что я видел за вражеской линией фронта.
К моему ужасу, он говорил, что получал удовольствие от войны. Хотя, конечно, имелись в виду многочисленные любовные романы, помогавшие переносить тяжелые условия и вечный страх и потому, наверно, особенно возбуждавшие.
Война и патриотизм — это прекрасно, но любовь все-таки лучше.
Клопа всегда размещали в роскошных замках или в лучших городских домах, а его вежливость и добродушие неизменно действовали разоружающе, уничтожая враждебность и у глав семейств, и, особенно у дочек, которые, по словам Клопа, охотно шли навстречу его желаниям. Немалую роль в этом наверняка играло то, что Клоп прекрасно говорил по-французски. Принадлежность к разным воюющим сторонам, преданность родине — все это отступало на задний план и мгновенно устанавливалась идиллическая атмосфера.
Помимо того, что на каждом постое Клоп заводил себе постоянную девицу, возникали у него и побочные интрижки, порой довольно странные.
Так, у него установилась нежная дружба с двумя сестрами, которые спали в одной постели в комнате матери. Пока он занимался любовью с одной из девиц, другая дежурила возле матери. Затем они менялись местами.
Другой эпизод относится ко времени, когда Петя был еще жив, и они оба квартировали в маленьком бельгийском городке. Однажды, выглянув во двор, Клоп заметил в окне напротив прелестную девушку, которая улыбнулась ему, но не пожелала «иметь с ним дело». Когда Клоп рассказал об этом Пете; брат так и расхохотался.
— Вот дурачок! Почему ты мне ничего не сказал? Это же моя девушка, и я охотно одолжил бы ее тебе! Она просто не хотела обманывать меня, но мы с тобой ведь братья — так почему мы не можем поделить девушку?
Клоп от удивления вытаращил глаза. Ему это в голову не приходило. Он предложил Пете в обмен свою девушку, и они теперь то и дело менялись партнершами. Клоп уверял меня, что это было очень весело.
Когда в 1918 году начался разгром немцев и в Германии вспыхнула революция, Клоп, почувствовав опасность, перебрался в Берлин, где у него было много знакомых. Надел гражданский костюм и отправился к коммерсанту Бошу, влиятельному пожилому господину, который, Клоп был уверен, сумеет помочь ему найти место.
И не ошибся. Старик шепнул нужные слова в нужные уши, и Клопу было быстро предложено несколько мест. Первое предложение пришло от Бюро Вольфа — агентства, аналогичного Рейтеру. Учитывая знание языков и опыт работы в штабе, Клоп как нельзя больше подходил для такой работы. Его приняли с распростертыми объятиями и направили корреспондентом в Амстердам, пообещав, как только разрешит Англия, послать в Лондон.
Клоп быстро и без труда освоил голландский. Он должен был читать местные газеты как голландские, так и английские, переводить наиболее важные статьи и передавать их по телефону в главную контору в Берлине.
Клоп все еще был корреспондентом в Амстердаме, когда в 1920 году он услышал, что в Россию уходит пароход с русскими военнопленными, бежавшими в Голландию и жившими и работавшими там на фабриках.
В течение всей войны Клоп получал из России весточки от родителей. Тетя Катя, младшая сестра Магдалены, которая в то время жила в Болгарии, пересылала через друзей, живших в нейтральных странах — Швеции и Швейцарии, письма Устиновым в Россию и от них. Но после того как в России в 1917 году произошла революция, Клоп полностью потерял связь с родителями и ничего о них не знал.
Поэтому, услышав о пароходе, он решил, что такую возможность нельзя упустить. Клоп не думал о трудностях и смертельной опасности, какою, грозила подобная затея, его неудержимо тянуло в Россию, а кроме того он горел желанием найти родителей.
Германский посол в Гааге Розен выдал Клопу особый паспорт, где перед фамилией было опущено «фон»,«Устинов» было написано по-французски, а профессия не была указана вовсе.
Учитывая, что в России голод, Клоп набил сумку мясными консервами и плитками шоколада, оставив лишь немного места для личных вещей. Он не намеревался долго оставаться в России и на всякий случай решил путешествовать налегке. На дворе стояла весна, конец апреля, было тепло, и, следовательно, ему не требовалось пальто. Надел твидовый костюм с бриджами, новые сапоги желтой кожи на шнуровке до колен и темно-зеленый фетровый котелок. Выглядел он весьма живописно и где угодно был бы принят за иностранца.
Он столь стремительно принял решение поехать в Россию и так скоро собрался, что у него не было времени придумать, за кого и как себя выдавать. А теперь было уже поздно, и он решил положиться на свои инстинкты в том, что надо делать и говорить. В этом, думаю, и было его спасение, так как ни один заранее разработанный и строго проводимый в жизнь план не мог сравниться с решением вести себя гибко, в зависимости от обстоятельств.
Когда пассажиры стали проявлять к нему интерес и задавать вопросы, Клоп, отвечая, постепенно создал себе вполне правдоподобную биографию — будто он человек необразованный, простой и довольно беспомощный. Он говорил, что является сыном русского революционера, который был выслан из России и более чем скромно жил в Германии, что сам он ходил в немецкую школу и потому, к великому сожалению, не говорит по-русски. (Хотя Клоп хорошо понимал русскую речь и вполне мог при желании объясниться, он решил, что будет правильнее делать вид, будто совсем не знает языка.)
Среди тех, кто приставал к нему с расспросами, был русский еврей, социал-революционер с длинным лицом фанатика и копной вьющихся, седеющих волос. Этот полный надежд и ожиданий идеалист стремился в Россию, как в страну обетованную, где ликвидировано социальное неравенство и должно начаться строительство новой жизни. Он обещал Клопу помочь найти работу, выучить русский и вообще получить образование. Это был интеллигентный человек с хорошей речью, явно достаточно эрудированный. Он понравился Клопу, восхищавшемуся его оптимизмом. Фамилия его была Гудей — не знаю, правильно ли я ее написала. Еще Клопом заинтересовался один немецкий революционер-теоретик, человек самодовольный и напыщенный. Он с жалостью смотрел на Клопа, но тем не менее признал, что Клоп не полный идиот и, пожалуй, может быть использован в качестве клерка... после, конечно, хорошей подготовки, которую он обещал обеспечить.
На борту было еще несколько случайных пассажиров, воспользовавшихся возможностью попасть в Россию и поучаствовать в революции, но большинство составляли русские солдаты.
Они с нетерпением ждали прибытия на родину, манившую их недавно обретенной свободой и непредсказуемыми возможностями. Они хорошо, заработали в Голландии, почти все везли по одному, а то и по два велосипеда, и по нескольку новых костюмов в сундучках. Это были счастливые, отнюдь не нищие люди. Они сумели кое-чего достичь и верили, что на возродившейся родине их ждет приятная и легкая жизнь. Весело, спокойно и уверенно смотрели они в будущее.
Путешествие длилось несколько дней. В Копенгагене была остановка; на борт взошел Литвинов со своей женой-англичанкой в дорогой меховой шубе и обратился к солдатам с пламенной речью, насыщенной лозунгами и радужными перспективами.. Солдаты кричали «ура», обменивались рукопожатиями, хлопали друг друга по спине и желали удачи.
Наконец близ Нарвы они высадились и сели на поджидавший там поезд.
Поезд шел медленно, часто останавливался по непонятной причине, и небольшой мост на границе они пересекли уже вечером.
И тут послышались голоса:
— Товарищи! Товарищи! Нет ли хлеба?
Соседи Клопа высунулись из окошка:
— Хлеба? Зачем вам хлеб?
— Да мы ж голодные: — послышался ответ.— Вы что, не знаете, что в России голод?..— Дайте хлебушка, ради Христа!
Солдаты в поезде были потрясены. Они переглядывались, не зная, что и думать. Хлеба они все-таки нашли и отдали стоявшим на улице людям.
— Спасибо, спасибо, да благословит вас Бог! — слышалось вслед уже набиравшему скорость поезду.
Пассажиры стали оживленно переговариваться. Они, наверняка, слышали о голоде, но, как часто бывает, не осознавали значения этого слова — до сих пор это был лишь пустой звук. Однако их разговоры вскоре были прерваны: поезд снова остановился, на сей раз для проверки документов и багажа. Всем велели выйти из вагонов и выстроиться вместе со своими пожитками.
Для начала реквизировали все велосипеды, невзирая на отчаянные протесты владельцев, кричавших:
— Я кровавыми мозолями оплатил этот велосипед!
— Сколько пота я пролил, чтоб его купить!
— Я же своим горбом его заработал!
— Это мой велосипед! Я заработал его!
— Да вы не имеете права отнимать его у меня!
— Не дам!
Но ничего не помогало.
— Товарищи! — произнес человек в черной кожаной куртке, по всей вероятности, комиссар.— В государстве не хватает велосипедов! Они нужны армии! И не забывайте: частной собственности больше не существует — все принадлежит государству.
После этого началась проверка чемоданов и сундуков и новый удар: вся новая одежда была тоже конфискована.
— Все равно это вам сейчас не понадобится,— объясняли им.— В армии носят форму.
Услышав это, бедняги были совершенно сражены. «В армии?» Что это значит? Все помрачнели. И умолкли.
А Клоп с помощью своих добродеев спокойно прошел таможню и понял, как был прав, делая вид, что не знает русского. Все снова сели в поезд, и утром он уже подъезжал к Петрограду.
Поезд снова начал замедлять ход и то и дело останавливался. Во время одной из остановок в состав сел комиссар, и по вагонам поползли слухи, что пассажирам не разрешат выйти в Петрограде, а повезут в Москву, там заберут в армию и пошлют на. фронт воевать с поляками.
Началась паника, и Клоп быстро принял решение.
Он знал, что три года тому назад его родители находились в Петрограде, и был уверен, что они оттуда не уезжали. А кроме того, у него не было ни малейшего желания сражаться с поляками. Поэтому он взял сумку и, воспользовавшись тем, что поезд шел очень медленно, спрыгнул и пошел по шпалам.
Наконец вышел на большую мощеную площадь перед Балтийским вокзалом, увидел скамейку, в изнеможении опустился на нее, закрыл глаза и задремал.
Неожиданно он почувствовал что-то на своей ноге. Открыл глаза и увидел, что рядом с ним сидит человек, любуется его сапогами и гладит их.
— Какие красивые сапоги! — сказал человек по-русски.— Где вы такие достали? Наверняка не в Питере.
— Да,— сказал Клоп,— я купил их в Голландии, откуда приехал.
Человек удивленно уставился на него. Клоп вгляделся в соседа. Тот производил впечатление простого, прямодушного человека, и Клоп сказал ему, зачем приехал в Россию.
— А вы знаете адрес, где живут ваши родители? — спросил тот.
Клоп назвал адрес: Пятая линия Васильевского острова.
— Я отведу вас туда,— сказал мужчина.— Это мне по пути. Пошли, я помогу вам нести сумку, а то вы, видно, устали. Поедем на трамвае, а то это далеко.
Они с трудом втиснулись в переполненный трамвай. Вагоны были до того забиты, что люди гроздьями висели на подножках. Внутри вообще невозможно было шевельнуться. Тем не менее, кондуктор сумел пробраться к Клопу и его спутнику. У Клопа не было русских денег, поэтому он открыл сумку и в уплату за билет достал плитку шоколада. Она была охотно принята. Стоявшие поблизости люди уставились на них с жадным интересом, затем стали заглядывать в приоткрытую сумку, спутник Клопа быстро захлопнул ее. Переехав по Николаевскому мосту через Неву, благодетель сказал Клопу, что им выходить на следующей остановке.
Выйти из трамвая оказалось куда труднее, чем войти, но с помощью многоопытного спутника Клопу удалось, наконец, выбраться из трамвая.
Они пересекли широкую набережную и пошли по Четвертой линии. Спутник Клопа смотрел на номера домов напротив.
— Вот и пришли,— сказал он.— Подождите тут. Я пойду проверю. Надо, знаете ли, соблюдать осторожность.
Он поставил сумку возле Клопа и исчез во дворе дома напротив.
Через некоторое время, показавшееся Клопу вечностью, спутник его вышел из ворот и направился к нему.
— Ваш батюшка, должно быть, был очень пожилой человек,— сказал мужчина. У Клопа перехватило дыхание; он догадался, что отец умер. Помолчав немного, мужчина добавил: — Он умер год тому назад от дизентерии... во время эпидемии.
— А матушка? — спросил Клоп.
— Ваша матушка и сестра уехали, но люди, в чьей квартире они жили, готовы приютить вас на несколько дней. Так что пошли. Они могут рассказать вам все более подробно.
— Хорошо,— сказал Клоп.— Спасибо. Право, я не знаю, как вас и благодарить за все, что вы для меня сделали. Пойдемте со мной. Там, внутри, я смогу дать вам немного шоколада и пару банок мясных консервов.
Мужчина вошел с ним в дом и, поднявшись по лестнице, остановился перед дверью.
— Вот здесь,— сказал он,— а теперь я пошел. Нажмите на звонок, когда я уйду.
Клоп снова поблагодарил его и дал обещанное. Мужчина завернул шоколад и консервы в платок, сбежал вниз и исчез. Больше Клоп его не видел.
Он нажал на звонок. Дверь открыл молодой человек, очень худой и плохо выбритый, и впустил Клопа.
Квартира была темная и унылая, и жившая в ней семья — пожилая пара с сыном — производила хорошее впечатление. Это были простые, добрые люди, правда, несколько пришибленные. Клопа тотчас пригласили к столу разделить трапезу, состоявшую из кусочка черствого черного хлеба и безвкусного чая без сахара. Хозяева извинились за скромное угощение.
— Надеемся, к вечеру удастся что-нибудь раздобыть,— сказала мать.— Сын пойдет постоит в очереди в кооперативе. Мы слышали, будут давать воблу и картошку, а также хлеб. Хотя, конечно, наверняка никогда не знаешь...
Тут Клоп открыл сумку и стал вынимать свои сокровища. Радость семейства глубоко тронула его.
Когда восторги поулеглись, все снова сели за стол, и Клоп начал расспрашивать. Ему рассказали, что отец его долгое время плохо себя чувствовал из-за голода и под конец почти совсем ослеп, а в прошлом году он заболел дизентерией и через несколько дней умер. Похоронен он тут же на Васильевском острове, на Смоленском кладбище.
— Вскоре после смерти вашего батюшки,— продолжала мать семейства,— Табите Платоновне предложили работу в Пскове, по-моему, на почте. И она с вашей матушкой уехала туда. Это недалеко от Петрограда — часов пять или шесть на поезде. Но беда в том, что туда нужно разрешение — вообще, куда бы вы ни поехали, нужно разрешение, свободно ездить можно только в пригород. Не знаю, сумеете ли вы его получить.
— Придется идти в Чека,— объяснил отец семейства.
— А это все равно что сунуть голову льву в пасть,— шепотом заметила мать.— Я бы не советовала.
Клоп, конечно, знал, что такое Чека, но после того как он проделал такой путь, его не остановит то, что эти добрые люди, видимо, боятся даже самого названия этого учреждения.
Он решил прежде всего как следует отдохнуть и уж на другой день браться за решение проблем. Чувствовал он себя физически и морально выпотрошенным.
Хозяйка приготовила ему постель в маленькой комнатке в глубине квартиры, и он проспал до утра.
Проснувшись, он захотел умыться и побриться, но ему пришлось ждать, пока вскипит самовар. Это оказалась долгая процедура, и он был поражен терпением хозяев. Когда вода, наконец, вскипела, ему снова предложили чашку безвкусного чая с крошечным кусочком черствого хлеба. После этого ему дали горячей воды, и молодой человек проводил его в ванную. Ванну, конечно, принять было нельзя, но холодной воды было сколько угодно.
Глаза у молодого человека, когда Клоп вынул бритву «Жилетт», загорелись. Какое-то время он стоял и смотрел, как Клоп бреется, а потом робко спросил:
— А вы не могли бы одолжить потом мне вашу бритву?
Клоп растерялся.
— Понимаете, моя сломалась,— продолжал молодой человек.— И я не могу как следует выбриться. А новую купить теперь невозможно.
Клоп был крайне брезглив, и ему стало худо при мысли, что придется делиться бритвой с молодым человеком.
— Вы меня крайне обяжете,— продолжал тот с мольбой в голосе.
Клоп с ужасом окинул взглядом бледное и не очень чистое лицо молодого человека. Его собственные щеки были, по счастью, намылены, и он начал бриться, оправдывая тем самым свое молчание. А сам усиленно думал, как поступить. И был в отчаянии, понимая, что отказать в такой простой просьбе человеку, чьи родители столь добры к нему, не может. Внутренне содрогаясь, он произнес:
— Да, конечно, конечно, как только кончу бриться, пожалуйста!
То был единственный эпизод из недолгого пребывания у этих бедных, всегда готовых помочь людей, о котором подробно рассказал мне Клоп, добавив лишь, что это был один из самых неприятных моментов в его жизни.
На другой день после приезда в Петроград Клоп отправился в Чека. Не знаю, как он нашел это учреждение. Возможно, чисто выбритый молодой человек из благодарности проводил его и издали показал дом. Не знаю я и то, как Клоп получил пропуск, он никогда мне об этом не рассказывал.
Первое посещение Чека оставило у Клопа неизгладимое впечатление и немало его позабавило. Начать с плохо и небрежно одетого солдата у дверей, стоявшего в обнимку с винтовкой с примкнутым штыком. Он попросил Клопа показать пропуск. Клоп протянул ему бумажку, но солдат указал на штык, на который было наколото уже несколько пропусков. Клоп наколол и свой.
Затем его направили в кабинет товарища Ругаева. Когда Клоп вошел, из-за стола поднялся красивый, внушительного вида мужчина в морской форме. Потом Клопу сказали, что Ругаев лично расправлялся с нежелательными субъектами, но в тот момент Клоп об этом еще не знал, и Ругаев произвел на него благоприятное впечатление. Он свободно говорил по-немецки с сильным прибалтийским акцентом — он был из латышей.
Клоп рассказывал, что у Ругаева было с десяток секретарш. Многие были очень хорошенькие, две или три были коротко острижены — явно болели тифом! Они то и дело появлялись в кабинете и исчезали, получив указание. Случалось, какую-нибудь из них Ругаев хлопал по заду. Девушка смеялась и казалась польщенной. Клоп был совершенно заворожен этим зрелищем. «Вот счастливчик!» — думал он.
Атмосфера была легкая, приятная.
Ругаев подробно расспрашивал Клопа, и Клоп повторил то, что придумал на пароходе. И хотя он имел дело с опытным следователем, Клопу удалось произвести на Ругаева впечатление простого, безобидного человека, каким он в сущности и был, до конца не понимая всей опасности своего положения.
Ругаев обещал выдать ему пропуск для поездки к матери в Псков, а затем внимательно посмотрел на Клопа и сказал:
— Наверняка есть хотите.
— Да,— сказал Клоп,— немножко хочу.
— Подождите, я дам вам с собой супа.— И он позвал секретаршу.— Принеси-ка мне супа! — приказал он, когда девушка появилась в дверях.
Секретарша исчезла и через некоторое время вернулась с кастрюлькой.
— Дай побольше газет! — скомандовал Ругаев.
Когда появились газеты, он разложил на столе листы «Правды» и «Известий», руками выловил из супа селедку и несколько картофелин и, выложив все это на газеты, стал заворачивать, добавляя новые листы, пока не получился круглый пакет, который он и вручил Клопу. Затем понюхал руки. Хотя он и вытер их газетами, от них по-прежнему пахло селедкой. Мизинцем он открвш ящик письменного стола. Из глубины выкатилась пара ручных гранат. Клоп успел заметить и пару револьверов. А также несколько флаконов дорогих французских духов.
Ругаев выбрал «Убигана», открыл флакон и щедро плеснул духами себе на руку. Затем потер руки одну о другую, как при мытье. Снова понюхал, сказал: «Хорошо!» и протянул руку Клопу.
— Ну вот, а теперь прощайте! — сказал он.— Приходите через несколько дней за пропуском. У меня наверняка будут к вам еще вопросы.
Клоп поблагодарил своего благодетеля и отправился домой, унося бесценный пакет.
В ожидании пропуска Клоп посетил Комиссариат по иностранным делам, возможно, это Ругаев направил его туда. Товарищу Ликскому, с которым Клопу пришлось иметь дело, он понравился еще больше, чем Ругаеву. Ликский дал Клопу дипломатическую продовольственную карточку, по которой можно было купить более разнообразные продукты и лучшего качества и билеты на балет и в оперу.
Таким образом, Клоп смог увидеть прекрасный Мариинский театр и насладиться балетом Глазунова «Раймонда» и оперой Чайковского «Евгений Онегин».
Ликский и Клоп вели долгие беседы, в ходе которых выяснилось, что Ликский занимался живописью, и он пригласил Клопа посмотреть его работы. Явившись по приглашению, Клоп с изумлением увидел полотна экспрессионистского толка, живые всплески ярких красок. Трудно было поверить, что Ликский мог породить такое буйство цветов — это был бледный пожилой мужчина, медлительный в движениях и изысканно вежливый. А судя по картинам, он был явно не реалист и далеко не традиционен.
В то время Клоп мало что понимал в живописи, и ему трудно было оценить работу Ликского, не обидев художника. Взгляд Клопа привлекло стоявшее на мольберте полотно. На нем было изображено сплетение человеческих конечностей, наводившее на мысль о борьбе. Указав на полотно, Клоп неуверенно спросил:
— Это Иаков борется с ангелом?
— Что вы! — ответил Ликский.— Это человек борется со своей судьбой.
«Ну конечно! — подумал Клоп.— И как я мог усмотреть тут религиозный сюжет?»
— A-а, понятно,— произнес он вслух. — Очень интересно и необычно. Прекрасная мысль написать такую картину!
Ликский, казалось, был доволен таким отзывом — он стал показывать Клопу все свои полотна поочередно, радуясь, что нашлась пара глаз, готовых их смотреть.
Клопа же этот просмотр совсем измотал. Однако он смотрел полотна не по велению разума. Ему нравился Ликский. Так трогательно было видеть творения этой восторженной, идеалистической натуры.
В ту пору террора, когда людей расстреливали ни за что, без суда и следствия и часто по ошибке, было поистине чудом, что визиты Клопа в Чека и в Комиссариат иностранных дел проходили так легко и в столь дружелюбной атмосфере. По счастью, Клоп не понимал этого. Думаю, потому и остался жив. Он не боялся своих хозяев, хотя инстинктивно был с ними. А кроме того, он был вежлив, держался уважительно и не выказывал враждебности, что и располагало к нему людей, имевших обычно дело с напуганными, озлобленными пленниками.
Дня через три или четыре после первой встречи с Ругаевым Клоп снова пришел к нему в Чека, и тот встретил его как старого знакомого. Ругаев дал ему пропуск и даже билет на поезд до Пскова, но предупредил:
— Вам разрешено пробыть в Пскове не больше двадцати четырех часов. Затем вы должны вернуться в Петроград и немедленно прийти ко мне.
Клоп пообещал и уже с пропуском и билетом в кармане зашел на почту и отправил Бите телеграмму о приезде.
Трое Устиновых смогли, наконец, встретиться.
Мать с дочерью были предельно взволнованы и испуганы. До сих пор им приходилось волноваться только за себя, а туг в этой стране террора вдруг появился Клоп — и они опасались за него. Он же не унывал. К концу своего пребывания он сумел заразить своим легкомысленным оптимизмом и мать, и сестру. Он обещал тем или иным способом поддерживать с ними связь и сделать все, что в его силах, чтобы вызволить их из России.
Услышав, где он остановился в Петрограде, мать покачала головой.
— Бедные люди! — со вздохом произнесла она".— У них и так нелегкая жизнь, а тут еще ты добавил забот своим присутствием. Да и тебе там наверняка не слишком удобно.
И она посоветовала Клопу поехать к их другу Николаю Николаевичу Шрайберу, которому — она была уверена — куда легче принять гостя. Мать дала Клопу письмо к нему.
— Ты легко найдешь его,— сказала она.— Он живет на Четвертой линии, всего в нескольких шагах от того места, где ты остановился.
Поездка в Псков и обратно прошла без приключений, если не считать того, что в переполненном товарном вагоне, где ему пришлось сидеть на жестком и грязном полу, на обратном пути он не без успеха приставал к хихикавшим веснушчатым крестьянкам. Возможно, сказывались пристрастия деда Григория Михайловича, который не начинал дня, не затащив к себе в постель крестьянской девчонки из своего поместья.
Вернувшись в Петроград, Клоп отправился по адресу, который дала ему мать. Дверь открыл красивый немолодой мужчина. У него были голубые, необычайно яркие глаза, седые волосы и красное лицо. Это и был Николай Николаевич. Прочитав записку Магдалены, он заулыбался и предложил Клопу войти. Сказал, что искренне рад оказать гостеприимство сыну своих дорогих друзей и, в еще большей степени, брату Биты — он был дамским угодником и явно питал слабость к сестре Клопа.
На другой день Клоп, верный своему слову, отправился к Ругаеву, и тот снова подробно допросил его. На этот раз Ругаева интересовали политические взгляды Клопа и его отношение к революции.
Клоп дипломатично отвечал, что не интересуется подобными вопросами, да и плохо в них разбирается, однако дал понять, что симпатии его на стороне трудящихся масс и он ратует за их свободу. Ругаев записывал все его ответы. А с того места, где сидел Клоп, было видно, что он пишет. Большинство слов Клоп понимал, но одно слово поставило его в тупик, и он постарался его запомнить. Шагая после встречи домой, он повторял: «Сочувствует, сочувствует, сочувствует...»
Войдя к Николаю Николаевичу, он тотчас спросил:
— Скажите, пожалуйста, что значит слово «сочувствует»?
Тот немного подумал.
— Ну, видите ли,— сказал он,— когда кто-то умирает...
— Что-что? — переспросил Клоп.
— Подождите, давайте скажем иначе. Вы потеряли отца, а я приду и скажу вам, как мне жаль, что это случилось — это и будет означать, что я вам сочувствую.
— А-а! — с облегчением произнес Клоп.— Теперь я понял. Спасибо! — А сам подумал: «Все-таки порядочный человек, этот Ругаев. Написал, что я симпатизирую революции!»
Николай Николаевич и Клоп разговаривали друг с другом по-французски. Этот язык Николай Николаевич лучше всего знал. Как и дальняя родственница Ольга Владимировна, немолодая, всегда печальная вдова, которая тоже жила в этой квартире.
Квартира была просторная и удобная, с роскошной ванной, где даже в ту пору можно было время от времени принимать ванну.
Николай Николаевич в прошлом служил на флоте и сейчас, по поручению революционного правительства, работал над изобретением приспособления, которое очистило бы Балтийское море от мин, заложенных во время войны. Он отвел для этих целей в квартире большую комнату и устроил там мастерскую, где проводил опыты, делал чертежи и работал с картами. У него была даже секретарша, которая по большей части ничего не делала — сидела за пишущей машинкой и читала французские романы. Мы учились с ней в одной школе, звали ее Валерия Полещук.
Николаю Николаевичу очень полюбился Клоп, ему нравилось беседовать с ним, смеяться его шуткам, он познакомил Клопа со многими интересными людьми.
По вечерам они на велосипедах ездили в гости к психиатру профессору Карпинскому, а также к бывшему министру Кони. Клоп слушал и запоминал различные мнения о России, о русском народе и революции, но, как правило, это были обобщения, сделанные на основе забавных историй. Так, он не раз слышал, что всякий русский в душе анархист. Например, идет крестьянин по полю и видит столб с надписью: «Здесь начинается земля такого-то», с минуту смотрит на столб, чешет голову, затем вытягивает столб из земли и отбрасывает в сторону.
Другие люди говорили, что русский крестьянин — добрейшая душа: он никогда не совершит жестокости ради жестокости. Он простодушен, наивен и, конечно, необразован. Правительство для него — и сейчас, да и всегда — всесильно и непререкаемо, это законная власть. И он без звука должен выполнять его решения. Раньше был Царь, теперь — Власти.
В качестве иллюстрации говоривший привел такой пример: однажды он видел, как крестьяне стояли и смотрели издали на горящий помещичий дом. Он спросил:
— Кто же поджег этот дом?
Крестьяне удивленно переглянулись, и один из них весьма одобрительно произнес:
— Власти, а то кто же?
Все, с кем ни встречались Николай Николаевич и Клоп, считали, что революции было не избежать. Положение, в котором находилась страна, не могло долго продолжаться. Массы, конечно, не были готовы к революции, но могут ли необразованные люди быть, вообще, когда-либо к ней готовы? Одним из величайших преступлений старого режима было то, что людей держали в темноте.
— Но вот увидите,— говорили собеседники,— революция или не революция, русский народ останется таким, каков он есть.
В этих высказываниях не было ничего оригинального или поучительного, тем не менее с почтенными мужами интересно было познакомиться. Они словно крабы-отшельники сидели в своих раковинах, перебирали прошлое и произносили глубокомысленные фразы.
Но Клопа куда больше привлекала фривольная сторона жизни. У Николая Николаевича было много приятельниц, посещавших Квартиру. Среди них была не слишком симпатичная англичанка по имени Ада, с которой он часами запирался у себя в комнате. Другая из его девиц, прехорошенькая блондиночка, вскоре вышла замуж, и Клоп присутствовал на свадьбе, от которой получил большое удовольствие.
Ольга Владимировна, будучи женщиной верующей, как-то раз предложила Клопу пойти с ней в воскресенье в церковь. Она очень расхваливала тамошнего священника отца Николая — святой человек, говорила она, и службы у него замечательные.
И вот они пошли в церковь святого Андрея, красивое, белое с золотом, барочное здание на углу Шестой линии и Большого проспекта. Церковь была полна народу — люди стояли встревоженные, удрученные. В воздухе чувствовалось Напряжение. Паства истово молилась, крестясь и кланяясь, и то и дело опускаясь на колени. Пел хор. Но вот отец Николай стал читать проповедь, и все затихли, внимательно слушая, ловя каждое его слово.
Вскоре Клоп заметил прехорошенькую девушку, которая — он был уверен — заметила его тоже. Он повел себя, как все. Опустился на колени и отбил земной поклон. При этом он метнул взгляд на девушку и, к своему удивлению, встретился с ней взглядом.
Немного позже он с ней познакомился — Ольга Владимировна знала ее мать. Девушка оказалась совсем юной и застенчивой — звали ее Нюрочка. У нее были чуть раскосые черные глаза, хорошо прорисованные брови, высокие скулы и тонкий маленький носик. Прямые, гладко зачесанные волосы красивого, слегка рыжеватого оттенка.
Как-то в мае Валерия Полещук рассказала мне об иностранце, неожиданно объявившемся в Петрограде и жившем в квартире, куда она ходила работать. Она не знала, кто он — голландец или англичанин, но, по ее словам, он презабавный, и она хочет познакомить меня с ним. Я не очень внимательно слушала ее, и мне вовсе не улыбалось знакомство с таинственным чужестранцем. В то время все были крайне осторожны. Я не столько боялась за себя, сколько за родителей — они ведь были уже немолоды, и я вовсе не хотела, чтобы с ними что-либо случилось. Поэтому я никак не реагировала на предложение Валерии зайти к ней на работу, а потом и вообще забыла.
Недели две спустя, утром 1 июня, мама попросила меня сходить в Дом искусств, чтобы получить папин паек. Дом искусств был своего рода клубом или союзом, созданным деятелями искусства в первые годы революции. Все его члены имели право на дополнительный паек и могли бесплатно питаться в хорошей столовой. Раз в неделю в Доме устраивали вечера, на которых либо звучала музыка, либо читали стихи, после чего можно было выпить горячей воды, подцвеченной чаем или суррогатом кофе, и съесть неописуемое пирожное или бутерброд. А потом были танцы. Зимой все любили туда ходить — там было тепло.
Дом искусств находился на «другой стороне Невы», как это называли василеостровцы, и довольно далеко от нашего дома. В ту пору, правда, никто не обращал внимания на расстояния — все ходили пешком, предпочитая такой способ передвижения трамваям, которые были всегда переполнены и где можно было подцепить тиф, гулявший тогда в Петрограде.
Я взяла алюминиевый судок для супа и отправилась в Дом искусств.
Стояло чудесное теплое июньское утро. Господь был к нам тогда милостив и посылал нам прекрасные лета, позволявшие согреться перед зимними холодами и насладиться голубым небом и солнцем, дарившим немного радости мрачно настроенным людям. Я шла не спеша, наслаждаясь грандиозным зрелищем реки-в ее гранитных берегах и красивыми зданиями на набережной — никогда не устаешь любоваться этим пейзажем, меняющимся в зависимости от освещения и времени года и тем не менее всегда прекрасным и величественным. Я была счастлива и шагала как во сне.
Внезапно какой-то незнакомец окликнул меня и дружелюбно улыбнулся. Я в удивлении уставилась на него и тотчас поняла, что это художник-итальянец, который жил в студии на нашем дворе как раз напротив моего окна. Я не раз замечала, как он смотрел на меня из своего окна и даже посылал в мою комнату солнечных «зайчиков». Я была молоденькая, хорошенькая и привыкла к вниманию.
Но до сих пор я ни разу не видела итальянца вблизи. Это был невысокий брюнет лет сорока. Он сказал, что собирается в Италию, и спросил, не хотела бы я поехать с ним. Это показалось мне забавным и он начал усиленно уговаривать. Сказал, что будет сдувать с меня пылинки и что я буду счастлива с ним, что мне не следует оставаться в России — здешняя жизнь не для меня. Что я создана для лучшей доли и что в Италии я смогу развить свои таланты и расцвести.
Я рассмеялась.
— Вы очень добры,— отвечала я,— но ведь я совсем вас не знаю. А кроме того ваше предложение столь неожиданно, и вы требуете, чтобы я быстро приняла решение. Я так не могу. Не обижайтесь и, пожалуйста, извините, я спешу сейчас—-И быстро пошла прочь.
«Вот смехота — получила предложение! — хихикала . я про себя.— И как он мог подумать, что я его приму! Да он, наверное, шутил!..»
В Доме искусств мой судок наполнили не слишком хорошо пахнущим супом и дали небольшой мешочек картофеля. В то голодное время люди были рады даже такому супу. Дома в него что-нибудь добавляли — то луковицу, то кусочек масла, и его можно было есть.
Я двинулась в обратный путь, одной рукой держа мешочек с картошкой, перекинутый на спину, а другой — судок с супом,
Идти с таким грузом уже не доставляло удовольствия, да и солнце палило нещадно. Проходя по Четвертой линии мимо дома, где работала Валерия, я подумала: «Как было бы приятно посидеть сейчас в прохладном месте и покурить».
В запасе у меня был еще целый час, и я решила навестить Валерию.
«К тому же,— подумала я,— я ведь хотела пригласить ее пойти сегодня с нами в Парк отдыха».
Я поднялась по лестнице и позвонила. Дверь открыла Валерия. Она была в квартире одна.
— Ох, какая жалость! — воскликнула она.— Голландца-то нет дома!
— Но я пришла вовсе не для того, чтобы смотреть на голландца, дурочка! — рассмеялась я.— Я пришла спросить, не пойдешь ли ты с нами вечером.— И рассказала ей о наших планах.
— Я боюсь кататься на американских горках!
— Глупости! — рассмеялась опять я.— Это очень весело. Можно мне присесть и покурить?
— Садись, где хочешь,— сказала Валерия.— Вон там, возле окна. Устраивайся поудобнее. Откуда ты идешь?
Я сказала. Осмотревшись, я увидела, что нахожусь в голой небольшой комнате с несколькими дверями и полукруглым окном-фонарем, возле которого встроена банкетка. Я опустилась на нее со вздохом облегчения и закурила.
— Надеюсь, я тебе не мешаю?
— Ничуть,— сказала Валерия,— я читала очень глупый французский роман — только и всего.
Мы принялись болтать. Я рассказала ей про художника-итальянца и его дикое предложение.
— В самом деле? — воскликнула Валерия.— Почему ты его не приняла? Только подумай! Поехать в Италию! Такая возможность!
— Глупости! Ты бы тоже никуда не поехала с незнакомым человеком!
— Но, Надя!— воскликнула снова Валерия, округлив глаза.— Только представь себе: ты вырвалась бы из России! Ты бы стала свободным человеком!
— Ну, конечно,— весьма разумно ответила я.— Все это прекрасно, но откуда ты знаешь, не превратил ли бы он меня в рабыню или, что более вероятно, не бросил бы, когда я ему надоем? И что я стала бы делать там, в Италии, одна? Я ведь даже языка не знаю. А потом, ты хоть представляешь себе, каким это было бы ударом для моих родителей, если бы я вдруг уехала с незнакомым человеком?
— Да,— сказала она,— это правда...
Мы обсуждали и взвешивали все возможные последствия предложения итальянца, когда дверь открылась и на пороге показался очень странный молодой человек. Это был Клоп.
— Можно войти? — спросил он по-французски.
— Конечно! Входите, входите, знакомьтесь с моей подругой — Надя Бенуа. Помните, я говорила вам о ней?
Я не Сомневалась, что это и есть так называемый «голландец». Мы обменялись улыбками. Он был в белой рубашке с синим в белый горох галстуком, бриджах до колен и в высоких желтых кожаных сапогах со шнуровкой. Выглядел он весьма необычно.
Вид его меня позабавил. А он, заметив, что я потушила сигарету, подошел ко мне и предложил новую из своего портсигара. Я поблагодарила, и он поднес к ней спичку. От сигареты пахло духами.
«Как странно!» — подумала я.
Завязался разговор.
Не помню, о чем мы говорили,— помню только, что было легко и весело. Шуточки следовали за шуточками, игра слов, двусмысленности. Мы с Валерией от души смеялись. А у него смеялись лишь миндалевидные, слегка навыкате, большие зеленые глаза. Они так блестели.
Неожиданно и сама удивившись, я вдруг произнесла: —: Пожалуй, мне пора, меня ждут дома. Но, быть может, вы пойдете сегодня с нами в Парк отдыха?
Молодой человек на миг задумался.
— Да, с удовольствием,— сказал он.— По-моему, я свободен. Надо только спросить Николая Николаевича, не наметил ли он чего-нибудь на сегодняшний вечер.
— В общем, приходите, если сможете,— сказала я.— Валерия пойдет с вами. Она знает, где мы встречаемся. И не бойтесь,— добавила я, увидев, как по лицу молодого человека промелькнула тень опасения. — Я не имею в виду кучу народа. Нас будет всего четверо. С вами — пятеро: мой кузен Николай Бенуа, который, я уверена, будет рад познакомиться с вами, наш друг Стива Добужинский, он совсем молоденький и очень милый, и нас трое: Валерия, вы и я. Приходите! Будет весело. Мы хотим покататься на американских горках.
Так я познакомилась с Клопом. И с того дня мы ежедневно встречались.
Вечером Коля и Стива ждали меня перед домом, где жил с семьей мой дядя Александр Бенуа. С его сыном Николаем мы некоторое время тому назад обручились, но потом с обоюдного согласия разорвали помолвку, решив, что из нашего брака ничего не получится — слишком хорошо мы знали друг друга. Стиве, старшему сыну знаменитого художника, было всего шестнадцать лет, он ходил в костюме бой-скаута и был трогательно предан мне.
Я принялась рассказывать им про свое знакомство с иностранцем и сказала, что пригласила его присоединиться к нам, как вдруг увидела Валерию в сопровождении эксцентричного «голландца».
Николаю и Стиве очень хотелось послушать о том, что происходит во внешнем мире, о последних изобретениях, научных открытиях и перспективах,— всю дорогу до парка они засыпали его вопросами, на которые он подробно, остроумно и изобретательно отвечал, поощряемый их вниманием. Разговор шел на французском, так как это был язык, которым все мы свободно владели.
Подойдя к парку, мы обнаружили, что он закрыт. Оставалось развлекаться, как сумеем.
Впоследствии Клоп говорил, как был сильно разочарован, так как надеялся, что на американских горках ему удастся обнять меня.
Мы провели вечер, сидя на скамейке,— болтали, смеялись, рассказывали друг другу всякие истории, потом в превосходном настроении отправились по домам.
Так началось двухнедельное ухаживание Клопа — погода стояла теплая и солнечная. Мы совершали долгие прогулки по набережным Невы, навещали друзей, ходили в Эрмитаж, где я показала ему «Мадонну» Бенуа и рассказала ее историю. Я не водила его к моим родителям, но мы обошли всех моих дядей — посетили Альберта, поразившего Клопа своей красотой, статью и непосредственностью; посетили Михаила, смуглого фанатика, похожего на Отелло, у которого мы пили чай в столовой под большим полотном Иорданса, и дядю Александра, который жил со своей очаровательной женой и детьми в атмосфере изысканного вкуса и культуры и произвел на Клопа сильное впечатление.
Мы всегда находили повод или причину снова встретиться.
Однажды мы встретились в церкви святого Андрея, где Клоп познакомил меня с хорошенькой Нюрочкой. Провели мы вечер и в Доме искусств — слушали концерт, а потом танцевали.
Но вот настал день, когда Клоп сказал мне, что думает скоро уехать из России и что это его огорчает. Меня это тоже расстроило.
Дня два-три спустя мы встретились за чаем у Николая Николаевича; я принесла картину, писанную акварелью, с трогательной надписью по-французски на обороте — я составляла ее не один час. Это было длинное и цветистое посвящение, в котором я желала Клопу счастливого пути и благополучия. Акварель была слабенькая, но забавная по мысли — ну, прямо Руссо. На картине была изображена вдали деревня, а на переднем плане несколько странно выглядевших коров на очень зеленом лугу.
Казалось, Клоп остался очень доволен.
К этому времени наши отношения несколько изменились — дело уже не ограничивалось шуточками и смехом.
Клоп то и дело говорил, как было бы хорошо, если бы я могла уехать с ним за границу. А я смеялась.
— Ну почему нет? — спрашивал он.
— Звучит-то это легко, а на самом деле не так просто,— отвечала я.
— По-моему, все очень просто. Подумай как следует и поймешь.
Однажды он сказал:
— Послушай, мы можем тут пожениться, а за границей я дам тебе развод.
Я снова рассмеялась.
— Это все, конечно, прелестно и просто,— сказала я,— но есть и другие соображения, которые следует учитывать.
Клоп возвращался к этой теме всякий раз, как мы встречались. Он рисовал мне картины жизни в Европе, ее удовольствия, ее свободу и комфорт, чистоту и, конечно, еду. В то время мы постоянно говорили о еде, и это понятно: мы были голодны. Клоп описывал роскошные блюда и редкие вина. А я слушала и не знала, как реагировать. Говорил ли он серьезно или шутил, просто болтал языком? Вначале я не воспринимала всерьез его фантастические планы, но через какое-то время мной овладело смятение. Все было так туманно, а решение принимать следовало быстро — ведь он в любой момент мог уехать и времени совсем не оставалось. Меня же раздирали противоречивые чувства — я понимала, что влюбилась. В отчаянии я обратилась к Богу, моля наставить меня. И неожиданно поняла, как сделать, чтобы Клоп сказал то, что я хотела услышать, как выяснить, есть ли у него «серьезные намерения».
На следующий вечер мы пошли к дяде Саше. Поднимаясь по бесконечной лестнице, ведущей к его квартире, я твердила про себя: «Сейчас или никогда, сейчас или никогда. Другого момента не будет».
Я страшно нервничала. Когда мы наконец добрались до верхней площадки, я повернулась к Клопу и, прежде чем нажать на звонок, самым серьезным тоном произнесла:
— Я думала о вашем предложении взять меня с собой.
— Ну и? — сказал он.
— Я не знаю, насколько вы говорили серьезно, но вы должны понять, что из-за родителей, которых я горячо люблю, я не смогу поехать с вами, если мы не будем по всем правилам женаты. Я имею в виду не только зарегистрированы, но главное — обвенчаны.
— Но ведь,— застенчиво произнес он,— именно это я и имел в виду.
Не помню, как называлась церковь, в которой мы обручились на следующий вечер. Валерия пригласила нас пойти с ней на концерт церковной музыки, который там давали. В церкви было полно народу, но нам удалось найти место за колонной на приступке. Мы сидели молча, слушая прекрасное пение. Через некоторое время Клоп достал из кармана кольцо и шепотом попросил меня надеть его. Это было толстое серебряное кольцо с черным камнем, на котором была высечена головка египетской принцессы.
Мне кольцо очень понравилось, я и не хотела бы обручаться традиционным кольцом с бриллиантами или другими драгоценными камнями, да в ту пору в России и невозможно было такое купить.
Клоп сказал, что этот камень несколько лет назад подарил ему из своей коллекции отец, а он вставил его в кольцо. Все эти годы кольцо было у матери, она вернула его ему, когда он приезжал в Псков.
Наше обручение состоялось 14 июня 1920 года. Я спросила Клопа, как мне теперь его звать. Он объяснил, что есть люди, которые зовут его Джо, а в России некоторые называют Иваном Платоновичем. Ни одно из этих имен мне не понравилось, и я по-прежнему говорила ему «mon cher» или «топ ami» — мы общались все время по-французски. Он изъяснялся по-русски очень смешно, напыщенно и далеко не свободно, а я по-немецки почти не говорила, хотя понимала все.
Однажды утром я зашла к Валерии на работу и нашла ее всю в слезах; напротив сидел Клоп с листом бумаги и карандашом в руке.
— В чем дело? — спросила я.
Клоп был явно озадачен.
— Не знаю,— с легкой улыбкой произнес он.— Я только спросил, какая, по ее мнению, вам понадобится одежда в Европе.
— Сама не знаю, почему я расплакалась, но это так трогательно, что он думает о подобных вещах! Он спрашивал меня, достаточно ли иметь три пары панталон!
Я рассмеялась. Рассмеялись и они.
— Уверяю вас,— сказала я,— мне ничего не потребуется! Во всяком случае вначале. Так что давайте об этом не думать.
— Хорошо, там увидим,— сказал Клоп.— У меня ведь нет никакого опыта, я понятия не имею, что может понадобиться женщине.
Однажды мы все отправились на немецкое Смоленское кладбище в поисках могилы Платона. Мы бродили по тенистому, запущенному церковному двору, такому прелестному и поэтичному. В высоких деревьях пели птицы. Через некоторое время мы нашли могилу. Она находилась в глубине кладбища, далеко от богатых пышных памятников. На простом деревянном кресте значилось имя Платона Устинова.
Мы были уже десять дней помолвлены, а я все еще не сообщила новость родителям. Я очень боялась огорчить их, да и другое меня пугало» Я как раз раздумывала над всем этим, когда ко мне в спальню вошла матушка. Она покачала головой, увидев царивший в комнате беспорядок, и сказала:
— Эта твоя манера разбрасывать вещи и ничего не убирать просто ужасна! Постыдилась бы! Неужели ты никогда не научишься жить в прибранной комнате.
— Вот выйду замуж — сразу стану аккуратной.
— И когда же это произойдет? В России не осталось ни одного достойного кандидата!
— А я надеюсь скоро выйти замуж. Собственно, я уже обручилась несколько дней тому назад.
— Что?! — в ужасе воскликнула матушка.— С кем же? Надеюсь, не с каким-нибудь комиссаром.
— Это очень милый молодой человек, с которым меня познакомила Валерия. Его фамилия Устинов, но он немец. Он недавно приехал в Россию и никогда раньше здесь не бывал.
— Но, Надя, разве такое возможно? Что за невероятная история!
— Да, звучит невероятно, но это правда,— возразила я.— Не ужасайтесь. Он из очень хорошей семьи, он даже связан родством с вашими кузенами Альбрехтами.
— Но, милая девочка, этого еще недоставало! — воскликнула крайне взволнованная матушка.— Как можно было обручаться с человеком, которого ты совсем не знаешь?! Откуда тебе известно, что он не женат и не имеет десяток детей где-нибудь за границей!
Я рассмеялась. Слишком нелепо выглядело такое предположение.
— Нет, нет, не волнуйтесь, он вполне порядочный.
— Откуда тебе это известно?
— Я уверена,— твердо заявила я.— А теперь мне пора — он ждет меня на углу. Я обещала встретиться с ним.
— Ты должна привести его к нам, познакомиться с отцом и со мной. В жизни не слыхала ничего подобного! Наша дочь обручается с человеком, которого мы ни разу не видели и о котором даже не слыхали!
— Хорошо, я приведу его на днях,— сказала я и помчалась вниз по лестнице.
Это был трудный момент, и я понимала, почему так долго его оттягивала. Я знала, что все прекрасно, пока только мне известно о помолвке. Но что будет, когда узнают матушка, моя сестра, ее муж и даже двое старых преданных слуг, все еще живших в квартире? Более суровых и беспощадных критиков, чем самые близкие и дорогие тебе люди, трудно сыскать. Меня тревожило, как они встретятся: изощренный в маневрировании Клоп и мои прямолинейные родственники.
Меня меньше беспокоил отец, мягчайший из людей. Я боялась лишь нарушить его спокойствие, которое в те времена даже ему нелегко было сохранять.
Клоп, как мы условились, ждал меня на углу. Я рассказала ему о разговоре с матушкой и о том, что ему придется познакомиться с моими родителями.
— Конечно,— ответил он.— Это же естественно.
— Подготовьтесь к критическим взглядам и, возможно, даже к враждебности,— предупредила я его.— Мой родные ненавидят немцев.— И со смехом пересказала ему забавный эпизод. — Однажды во время войны у меня вышел спор с матушкой. Она начала говорить о зверствах немцев, а я возразила, что обе воюющие стороны совершают зверства и что немцы не хуже других. И в шутку добавила: “Вот увидишь, я еще выйду замуж за немецкого лейтенанта с моноклем!” Бедная мама была так возмущена!
— Забавно,— заметил Клоп. — Ты знаешь, иногда я ношу монокль.
И мы решили на другой день идти в суд.
Когда я вернулась домой, все уже знали и с любопытством смотрели на меня. Отец не произнес ни слова, но вид у него был озабоченный.
Вечером я навела порядок в своей комнате. Я нервничала. Ведь я тогда еще не знала, как умел выходить из трудных положений мой будущий муж.
На другой день мы встретились, и я повела его к нам на чай. Все прошло отлично. Он завоевал все сердца. Я видела, как рушились стены крепости. Матушка, правда, не преминула отпустить несколько ядовитых фраз насчет кайзера и немцев вообще, виня их за войну и прежде всего за революцию, но батюшка мягко оборвал ее.
О нашем обручении не было сказано ни слова. После чая я повела Клопа к себе в комнату. Через некоторое время явилась мама с прелестным маленьким самоваром.
— Этот самовар,— сказала она, ставя его на стол,— подарила мне моя матушка, когда мы поженились с отцом Нади. Видите, он совсем маленький, специально для новобрачных. Я дарю его вам с моим благословением и надеюсь, вы будете так же счастливы, как мы с моим мужем.
Клоп по обыкновению произнес одну из своих полу-сентиментальных, полудвусмысленных тирад, которая вызвала у матушки одновременно слезы умиления и смех. Они поцеловались, и все встало на свои места.
А самовар прошел с нами через всю жизнь, да и сейчас стоит здесь, в комнате, где я пишу.
Теперь, когда мы, так сказать, стали официально помолвленными, возникли вопросы: «Когда и где будет венчание?», «Где взять обручальные кольца?», «Надя, что ты наденешь? Откуда ты возьмешь вуаль флер д’оранж?»
Мы с Клопом ни о чем этом не думали. Он был слишком занят тем, чтобы получить разрешение покинуть Россию. Чуть не каждый день он ходил либо к Ликскому, либо к Ругаеву, но не мог получить окончательного ответа. Ликский говорил, что лично он позволил бы Клопу уехать хоть завтра, но, к сожалению, Москва настроена подозрительно и отказывается дать разрешение. Клоп начал нервничать. Я часто сопровождала его, когда он ходил в Комиссариат иностранных дел, но он ни разу не брал меня с собой к Ругаеву. И не рассказывал мне во всех подробностях, как обстояло дело.
Это было очень умно с его стороны. Я бы испугалась, а он только еще больше разнервничался бы, тогда как ему необходимо было сохранять свежую голову.
Несмотря на возраставшую тревогу и неопределенность ситуации, Клоп старался вести интересную, полнокровную жизнь.
В нем заговорили гены отца. В то время он не слишком разбирался в искусстве, но у него вдруг пробудилась страсть к коллекционированию. Он приобрел несколько вещиц: не слишком старую, но хорошую икону в прелестном серебряном окладе, бронзовый крест, металлическую шкатулку с портретом Фридриха Великого и еще кое-что. Скорее всего — хотя я не уверена — он купил все это в комиссионном на Невском.
Приобретал Клоп вещи и у частных лиц — главным образом картины и гравюры, причем не очень хорошие. Но он восторгался каждым новым своим приобретением.
Однажды он с гордостью показал мне маленький портрет очень хорошенькой дамы в костюме восемнадцатого века. Вещица была милая, но и только. Однако когда мы понесли ее показать дяде Саше, тот сказал, что это, по всей вероятности, итальянский художник Тонси, который жил и работал в России в конце восемнадцатого-девятнадцатого века.
Как-то Клоп сказал мне, что есть возможность приобрести небольшое собрание голландских мастеров семнадцатого века — он принесет картины, как только все проблемы будут утрясены. Я не задавала вопросов, но недоумевала, как он может совершать такие покупки. Я ведь не знала, что он привез с собой несколько тысяч голландских гульденов, зашитых в подкладке пиджака. В то время на валюту можно было купить что угодно, но и быть расстрелянным за то, что она у тебя есть. По счастью, я понятия не имела о такой опасности!
Размышляла я и о том, как мы вывезем все это из России. Мне, вообще, неясно было, когда и каким образом мы уедем, да и уедем ли вообще. Я старалась об этом не думать — пусть будет, как будет. Наверное, у меня, как и у Клопа, была неистребимая вера в то, что все устроится.
Свадьбу мы назначили на субботу, 17 июля. Венчание должно было состояться в три часа дня в протестантской церкви святой Катерины на Васильевском острове. Клоп сходил к пастору и договорился обо всем. День свадьбы приближался. К этому времени все наши друзья уже знали про новость, которая произвела сенсацию. Жизнь в Петрограде тогда походила на жизнь в деревне. Мы были отрезаны от внешнего мира. В газетах писали только о достижениях революции. Не было ничего, что могло бы отвлечь от мыслей о том, чем удовлетворить голод и наполнить пустой желудок, или как избежать обыска и ареста.
Таким образом, известие о свадьбе младшей дочери профессора Бенуа и таинственного иностранца прозвучало как гром среди ясного неба. Это было невероятно, как сказка. Это было чудо. Я чувствовала себя так, словно меня волной вдруг взмыло вверх и от души наслаждалась.
Четырнадцатого июля мы с Клопом, как всегда, встретились на перекрестке, и я сказала:
— Знаешь, раз мы семнадцатого венчаемся в церкви, надо пойти в комиссариат и зарегистрироваться.
— Хорошо,— сказал Клоп,— пошли сейчас же.
Мы зашли к Валерии и попросили ее и господина Маслова, шурина Николая Николаевича, который оказался в квартире, пойти с нами в качестве свидетелей. Не без труда отыскали комиссариат — он помещался в пустой пыльной квартире, там стояло всего два-три стола и стула, было много бумаг и оглушительно стучала пишущая машинка.
Молоденькая девушка с короткой стрижкой спросила, что нам угодно.
— Мы хотим зарегистрироваться,— сказала я.
Девушка достала форму, вписала наши фамилии и, подняв на нас глаза, спросила:
— Вы хотите взять фамилию мужа или жены? Или хотите какую-нибудь совсем новую?
Меня это позабавило и удивило.
— Фамилию мужа,— ответила я.
Она написала «Устинова», поставила печать, подпись и, протягивая мне бумагу, сказала:
— Только, пожалуйста, сделайте одолжение: сегодня у нас среда — не приходите разводиться раньше пятницы. А то больно надоело писать!
Мы рассмеялись и обещали исполнить ее просьбу.
Свидетели не понадобились, так что Валерия и господин Маслов пришли зря. Девушка даже не поняла, что это свидетели, и вздохнула с облегчением, а то она думала, что ей придется и их регистрировать!
Тем временем, приготовления к свадьбе постепенно завершались. Клоп принес в спичечной коробке жемчуга своей бабушки, и мы весь день собирали и нанизывали их. Жемчужины дала ему мать в Пскове и сказала: «Когда женишься, подари жемчуг жене. Я никогда его не носила. В Яффе некуда было надеть. С ним связана забавная история. Твой отец однажды оставил нитку на хранение в Марселе, в сейфе у хозяина отеля. Потом уехал и забыл про нее. Лет тридцать спустя он случайно остановился в том же отеле и когда расписывался в книге для гостей, хозяин посмотрел на него и спросил: «Вы не тот ли Устинов, который много лет тому назад оставил у меня пакетик?» — «Какой пакетик?» — спросил твой отец. Хозяин отеля открыл сейф и вручил отцу пакетик, в нем спичечная коробка, а в коробке — жемчуг.
А теперь эта нитка украшала мою шею. Несколько жемчужин умерло, остальные же красиво поблескивали. Не могу сказать, чтобы я так уж обрадовалась, получив эту нитку, но Клоп был счастлив, а это для меня было главным.
Моя сестра Нина выкопала несколько драгоценностей, которые не были отнесены в банк, где все было конфисковано. Она зарыла их под нашей дачей. Только она знала место и быстро отыскала его среди заросшего травой фундамента, не тронутого огнем, когда дача сгорела в революцию. Она принесла мой браслет и брошь. Браслет был копией, сделанной Фаберже со скифского украшения, а брошь мой отец подарил маме в день моего рождения. Обе эти вещицы хранятся у меня до сих пор.
Мама с Ниной, посоветовавшись, превратили с помощью нашей бывшей портнихи бабушкину батистовую ночную рубашку в подвенечное платье для меня. Моя кузина Атя, дочь Александра Бенуа, одолжила вуаль и веночек из флер д’оранжа, а подруга Валерии — белые туфли придворной дамы, которые оказались мне велики.
Матушка дала мне обручальное кольцо своего отца, на внутренней стороне которого стояла дата — 21 сентября 1855 года и бабушкины инициалы — Н.К., а Клоп решил воспользоваться обручальным кольцом своего отца. Оба кольца были слишком для нас велики, но мы так их и не уменьшили, а носили с другим кольцом, чтобы они не слетели с пальца.
К этому времени Клоп просидел свои бриджи, и пришлось наложить на них заплаты. Выручил Николай Николаевич, одолжив ему свои белые теннисные брюки.
Словом, мы полностью экипировались для свадьбы — от этого великого события нас отделяло всего два дня.
— Знаешь, Надя,— сказал мне Клоп, я подумал и решил не начинать супружеской жизни, пока мы не уедем из России. Мы ведь не знаем, сколько еще времени придется тут пробыть. Жизнь здесь трудная и, безусловно, станет еще труднее. Было бы безответственно создавать здесь семью.
— Ты совершенно прав, — сказала я. — К чему спешить? Главное, быть законно женатыми, чтобы мы могли уехать, как только разрешат.
— Надеюсь, твои родители поймут.
— Не сомневаюсь. Я думаю, они даже оценят нашу предосторожность.
Таким образом, было решено, что после свадьбы Клоп будет по-прежнему жить у Николая Николаевича. В известной мере я почувствовала даже облегчение, ибо мне не слишком улыбалось начинать совместную жизнь под присмотром родителей.
На другой день, возвращаясь от Ликского, мы встретили на Дворцовом мосту друга моих родителей Феликса Марсеро.
— Мне надо поговорить с вами,— сказал он.— Пошли дальше — не будем стоять. Я не хочу привлекать внимание.
Мы медленно пошли вперед.
— Я постоянно бываю в Комиссариате иностранных дел,— объяснил Феликс,— так как занимаюсь репатриацией французских граждан. Я слышал, вы собираетесь пожениться. Не мое дело ставить под вопрос ваше намерение, но должен предупредить: за вами пристально наблюдают. Если после свадьбы вы не станете жить вместе, вас арестуют. За попытку обманным путем вывезти за границу буржуазный элемент. Так что, каковы бы ни были ваши планы, после свадьбы начните жить под одной крышей.
— Но мы в самом деле хотим пожениться,— сказала я.
— Тем лучше,— произнес Феликс.— В таком случае вам не трудно будет последовать моему совету. Позвольте поздравить вас и пожелать счастья. А теперь разрешите откланяться.
И он быстро перешел на другую сторону моста.
А мы с Клопом остановились и посмотрели друг на друга.
— Господи, ну надо же! — воскликнул Клоп.— Как раз когда мы намеревались поступить разумно и осторожно! Кто.это был?
— Старинный друг моих родителей,— ответила я.— Он француз, но они уже много лет живут в России.
Мы помолчали.
— Что Ж, это знамение свыше,— произнес Клоп.— Придется мне все-таки переехать к вам. Но обещай: мы не станем...
— Ну, конечно, нет...
Словом, Клопу поставили кровать в малой гостиной, рядом с моей комнатой. И получилось, что Питер был зачат раньше, чем мы намеревались это сделать.