Разлука с Терезой надломила могучую натуру Бетховена. Он подвел итог своим утратам: им не было числа. Шаг за шагом близилась старость. Кто знает, может быть, пройдет еще немного дней и люди будут разыскивать его безымянную могилу?
Нужно позаботиться о маленьком племяннике. Мать его особа грубая и каверзная. Еще при жизни брата она отбыла в тюрьме целый месяц за свои скверные поступки. Карла может уберечь от ее дурного влияния только он — его дядя и опекун!
Но как он может это сделать? Он, глухой, смертельно больной музыкант! Так размышлял он во время своих послеобеденных прогулок у крепостного вала.
Со всех сторон его обступал мрак. И вот в его растревоженную душу закралась мысль, которая никогда прежде не могла возникнуть.
Что, если на какое-то время стать на тот же путь, что и Гёте? Льстить знати и этой ценой извлекать у нее эти проклятые деньги!
Он подумал: эрцгерцог скоро будет ольмюцким архиепископом. Значит, он станет владельцем огромных земель, неоглядных лесов, сел и самого города. Разве не мог бы он, Бетховен, иметь в его владениях маленький домик, где-нибудь у леса… И жить там, воспитывая маленького Карла, не заботясь о куске хлеба до конца дней!
Архиепископу таких домиков положено немало… Что бы стоило ему подарить музыканту один из них или, по крайней мере, предоставить в его распоряжение на несколько лет, пока он не закончит свой жизненный путь.
Измученный заботами о будущем мальчика, в смятении от того, что его спасение находится в руках архиепископа, Бетховен попытался играть роль услужливого верноподданного. Но вот беда! Старый бунтарь не умел быть льстецом. Когда эрцгерцог сочинил сорок нелепых вариаций, маэстро оценил их таким образом, что похвала звучала как насмешка. Его письмо эрцгерцогу сильно напоминало некогда посланное им по поводу «лошадиной музыки».
После недолгих дней слабости он выпрямляется и отказывается лить елей по адресу архиепископа. Правда, по случаю вступления на ольмюцкий престол он написал «Торжественную мессу» — сочинение значительное, серьезное, прекрасное.
Проходит год, другой, и жизнь Бетховена постепенно становится прежней, напоминая волны моря с их вечным приливом и отливом. Однако морским волнам не дано подниматься и опускаться по собственной воле — ими движет ветер. Бетховен же, падая, сам поднимается на ноги и способен устоять, надеясь только на свои силы. Музыка — вот спасательный пояс, не дающий ему утонуть в жизненной пучине.
Он опять твердо стоит на ногах, пока судьба не решает отнять у него последнюю из радостей — дирижерскую палочку!
Хотя Вена увлечена Россини, итальянским композитором, недавно вошедшим в моду, венский театр наконец вспомнил о «Фиделио». Композитор опять переработал ее и написал новую, уже третью, увертюру «Леонора».
С надеждой ожидал Бетховен того дня, когда его опера после трехлетнего перерыва снова зазвучит со сцены. Он добросовестно посещал репетиции, советовал, помогал, не сознавая, что из-за глухоты только мешает.
Маэстро пожелал сам дирижировать на генеральной репетиции. Директор театра ежился в предчувствии печальных последствий, а дирижер Умлауф безнадежно пожимал плечами. Но можно ли отказать стареющему композитору в последней радости!
Он пришел в сопровождении Шиндлера, ставшего с годами его доверенным лицом, секретарем, другом.
Молодой человек, хотя и не был знатоком музыки, обладал преданным сердцем и редкостной терпеливостью. Не жалел он и своего времени. Когда Бетховен уселся за дирижерским пультом, тот устроился за его спиной, в первом ряду зрительного зала, чтобы быть поблизости.
С самого начала стало ясно, что композитор плохо слышит оркестр и совсем не слышит певцов. Возникло непонимание. Бетховен замедлял темп, и оркестр послушно следовал его руке, певцы же придерживались прежнего темпа и опережали оркестр. Композитор ничего не замечал, но рядом с ним находился капельмейстер Умлауф. Когда расхождение между хором и оркестром стало чрезмерным, он поднялся и крикнул оркестру:
— Довольно!
Оркестр сразу же умолк. Бетховен смотрел непонимающе.
Умлауф ласково улыбнулся ему:
— Ничего, ничего! Маленькая ошибка. Начнем снова.
Новое затруднение не заставило себя долго ждать. Опять певцы оказались на несколько тактов впереди оркестра. Умлауф снова прервал репетицию.
Всем было ясно, что продолжать под руководством композитора репетицию невозможно. Но у кого хватит мужества сказать: «Уйди, несчастный глухой музыкант. Дирижировать ты уже не можешь!»
Бетховен почувствовал недоброе. Резко обернулся:
— Шиндлер!
В его зове было отчаяние и призыв о помощи. Молодой человек подбежал к нему. Композитор протянул «разговорную» тетрадь и движением руки приказал писать. Шиндлер начертал отчаянную мольбу:
— Очень вас прошу, не продолжайте. Я все объясню дома!
Композитор понял. Отбросив палочку, он мгновенно перескочил через барьер, отделяющий оркестр от кресел.
— Скорее прочь отсюда! — крикнул он.
Они добежали домой в тяжком молчании, и Бетховен бросился на диван, закрыв лицо руками, не спрашивая ни о чем.
В таком состоянии он пробыл до обеда. Наконец Шиндлеру удалось уговорить его немного поесть. Он сидел за столом, и его руки двигались автоматически. На лице его было написано глубочайшее страдание, а уста не произнесли ни одного слова.
Только после обеда, когда Шиндлер собрался уходить, Бетховен прохрипел:
— Останьтесь, прошу вас!
И снова погрузился в свое мертвое одиночество.
Шиндлер пережил с Мастером уже немало бед, однако не помнил времени столь тяжкого, как этот хмурый ноябрьский день.
Бетховен пережил ночь, каких не бывало с той, памятной, после разлуки с Терезой. Судьба нанесла ему новый удар куда сильнее, чем все предыдущие. Он лишился возможности дирижировать, у него отнято самое действенное лекарство против отчаяния!
Временами он впадал в мрачное тягостное забытье и, пробуждаясь, резко вздрагивал. Будущее лежало перед ним мертвой пустыней.
Но едва рассвело, несокрушимый Бетховен снова обрел мужество. При первых лучах тусклого солнца он вновь почувствовал в себе силы.
«Настоящий человек выстоит и в самых неблагоприятных тяжелых обстоятельствах, думал он. Ведь я умел это всегда! Сто раз сбитый с ног, я поднимался снова. Зачем же мне сдаваться сейчас?
Ну, моя судьба, покажи на что еще ты способна! Ты отняла у меня Терезу и день за днем отнимала мой слух. Ну ладно! Я уже не могу больше дирижировать. Но каждый тон звучит во мне по-прежнему ясно. Я еще могу писать! Я могу утешать своей музыкой несчастных и придавать мужество малодушным.
Я не сдамся без борьбы. Я поклялся, что возьму тебя за глотку, проклятая судьба! И я сделаю это!..
Я одинок и глухотой отторгнут от мира. Но все же я способен сделать больше, чем иные, кого не постигли горести и недуги. Одинокий, я буду героем до конца. Но я больше чем герой — я Человек. Может быть, я погибну, но не сдамся!»
Он вскочил с постели.
— На свете есть много дел, делай их! — сказал он себе громко.
Он разделся до пояса, до краев налил умывальник холодной водой и начал плескать ее себе в лицо, на грудь, на голову, издавая торжествующие клики.
Он всегда чувствовал себя счастливым под этим маленьким водопадом, который весело расплескивался по комнате, образуя лужицы на полу, подчас проникавшие через пол в квартиру соседей. Может быть, потому так любил он воду, что в детстве привык смотреть из окна, как Рейн катит свои волны, такой изменчивый и такой вечный.
Наверное, будь он мусульманином и то не предавался бы совершению мусульманских обрядов так ревностно, как своим ежедневным водяным обрядам.
Сев потом за письменный стол, он погрузился в работу, будившую в его душе чувство радости. После двух часов напряженного труда вновь «водные процедуры», а затем пение гамм так громко, сколько хватало голоса. И вновь он обрел радостное сознание своей силы.
В таком состоянии его застал Шиндлер, прибежавший около десяти часов утра, полный беспокойства после вчерашнего взрыва отчаяния. Пораженный, он увидел, как маэстро, склонясь над умывальником, распевает громовым голосом.
— Как видно, вам стало уже лучше, маэстро? Так и должно быть! — с облегчением заметил он.
Бетховен обратил к нему свое мокрое лицо:
— Вчера думал, что жизнь кончена и лучше умереть. Но Аполлон и музы еще не выдали меня костлявой. Сегодня отправимся с вами слушать «Фиделио», а если все пройдет хорошо, поедем за город. По календарю вроде и не полагается, сегодня ведь у нас уже второе ноября, но солнышко такую прогулку рекомендует!
Солнце в самом деле уже несколько дней сияло так, будто принимало ноябрь за летний месяц.
Представление оперы прошло с успехом, и композитор вместе со своим спутником отправился за город. Вдвоем они выглядели довольно забавно: Бетховен, у которого все было массивным — лицо, грудная клетка, спина, и Шиндлер, вытянутый как свечка, тощий и прилизанный от кончиков волос до начищенных ботинок. Но это несходство внешности еще не свидетельствовало о невозможности дружбы.
Шиндлер обладал приятным свойством — молчать тогда, когда Бетховену это было необходимо. А тот, сидя в коляске, напевал какие-то загадочные мелодии без слов, покачивая в такт своей обнаженной головой.
Лошади бежали не спеша, кучер, прикрыв глаза, дремал, изредка по привычке понукал лошадей, прищелкивая языком. Вокруг царили спокойствие и осенний свет. Хотя Шиндлер уже давно привык к быстрым сменам настроения у Бетховена, даже он был поражен счастливым выражением его лица.
Значит, опасения были напрасны. Мастер усердно напевал. Он явно искал какую-то ликующую мелодию.
Неторопливая езда привела их в Мёдлинг, маленький городок в двух часах езды от Вены. Это место композитор давно любил и не раз приезжал сюда летом.
Было уже далеко за полдень, приближался час возвращения, но Бетховен никогда не торопился уезжать из этих приветливых мест.
— Как насчет чашки кофе и музыки, Шиндлер? — спросил он, кивнув в сторону садика возле корчмы, носившей название «У трех воронов». Из ее окон доносилась музыка — скрипучая и прерывистая.
Композитор, конечно, не слышал ни единого звука, не слышал даже пискливого кларнета. Однако он знал, что каждый день после обеда и вечером в корчме играет оркестр.
— Что ж, кофе — это неплохо, — согласился Шиндлер, а про себя подумал: «И зачем нам нужна эта визгливая банда! Мастер все равно не услышит ни одной ноты, а мои уши такую музыку не приемлют».
Они уселись за круглый стол, усыпанный опавшими кленовыми листьями. Композитор пристально смотрел на музыкантов, с удовольствием наблюдая, как ловкие пальцы перебирают струны или пробегают по кнопкам трубы, как поднимается и опускается смычок, как раздувают щеки музыканты, играющие на духовых. Он старался понять, что играют: вальс, медленный лендлер или какой-нибудь вихревой танец.
Послушав немного, Бетховен извлек из кармана флорин.
— Дайте им и позовите ко мне их капельмейстера, — обратился он к Шиндлеру.
— С вами хотел бы поговорить маэстро Бетховен, — не без смущения сказал Шиндлер старшему из музыкантов, передавая ему монету.
— Дева Мария! — пролепетал скрипач. — Он здесь? А я и не вижу. Только ради всего святого, пусть уж нас не ругает! Мы играем как умеем. Должен же человек чем-то заработать кусок хлеба!
— Не пугайтесь. Он не услышит ни единой фальшивой ноты. Он совсем глух!
Музыкант поправил свою фуражку и неуверенно направился к композитору. Бетховен сердечно пожал ему руку.
— Так что у вас есть в репертуаре?
Капельмейстер бросил испуганный взгляд на Шиндлера: как же разговаривать, если маэстро совершенно глух? Но у того уже был наготове блокнот и карандаш.
— Говорите, а я буду ему писать.
Тощий музыкант диктовал. Кто сочинил музыку, он не представлял, однако каждое произведение имело цветистое название: «Пробуждение весны», «Последние розы», «Вздох покинутой» и другие, еще более чувствительные. Губы Бетховена от времени до времени расплывались в улыбке.
— А откуда вы, товарищ?
Музыкант пробасил недовольно:
— Как это откуда? Мы из Мёдлинга, откуда же еще!
Композитор заметил его недоумение:
— И родом отсюда?
Музыкант помрачнел и выразительным взглядом призвал на помощь Шиндлера.
«Родом-то я не из этих мест, да не люблю говорить про это. Они, венцы, больше всего своих любят, а я в этих местах не с рождения. Папаша сюда прибыл как бродячий музыкант. А родился я поблизости от Кобленца».
Как только Бетховен увидел, что из-под руки Шиндлера появилось знакомое с детства название, он прямо завопил:
— Из Кобленца! Значит, с берегов Рейна! А я — из Бонна! Земляка встретил! Я должен сочинить что-нибудь для вашего оркестра.
На лице музыканта вместо радости отразился испуг.
— Но, господин, это нам не подойдет, — бормотал он испуганно. — Мы же бедняки, где мы возьмем столько денег? Господин очень знаменитый, это нам известно!
— Для вас это ничего не будет стоить! Неужели я с земляков возьму деньги? Сыграйте же мне что-нибудь, что вам самим по душе!
Когда компания музыкантов, поглядывая на своего прославленного коллегу, начала играть что-то невероятно грустное, Бетховен спросил своего помрачневшего спутника:
— Что это вы, Шиндлер, как перед грозой? Вам что-нибудь не нравится?
Шиндлер согласно кивнул головой и написал в блокноте:
«Да, мне не нравится, что вы намерены тратить время на всякий вздор, на сочинение какой-то безделицы. Вы, кажется, уже начали несколько серьезных вещей. Жаль терять хотя бы минуту».
Композитор ответил весело:
— В самом деле, я еще не кончил «Торжественную мессу» для архиепископа. Тружусь над ней уже пятый год. Но сегодня ведь не воскресенье, чтобы играть торжественное богослужение. Ведь есть же обычные дни и музыка обычная. Почему бы бродячим музыкантам не подарить немного хорошей музыки! Я вам вот что скажу. — С хитроватой усмешкой он наклонился к своему молодому другу: — Вы когда-нибудь были на деревенском балу? Скажем, уже к концу, когда музыканты играют вторую, а то и третью ночь? Видели когда-нибудь, как кто-нибудь из музыкантов вдруг уснет посреди вальса? Потом очнется, дунет в свою трубку разок-другой и задремлет дальше. Смешное зрелище, когда какой-нибудь инструмент пискнет и умолкнет. Я немножко изобразил таких деревенских музыкантов в Шестой симфонии. И знаете что? — Его глаза сверкнули. — Я им сейчас напишу такой танец, в котором и вправду они смогут дремать по очереди. Один из инструментов от времени до времени будет отдыхать! — Он весь засветился, хотя дальше речь шла о вещах менее веселых. — А почему бы мне не писать теперь для этой деревенщины, если в Вене уже мои сочинения не желают знать? Вам, конечно, известно, что говорят в столице: «Моцарт и Бетховен — старые педанты. Их музыку превозносят люди несведущие. Только Россини показал нам, что такое настоящая мелодия, настоящая музыка!» Как видите, они отворачиваются от меня, как когда-то отвернулись от Моцарта. Вот я и должен теперь заботиться, чтобы Бетховена играли хотя бы бродячие музыканты!
Шиндлер неохотно признал, что такие оскорбительные речи ему доводилось слышать, только все это пустая болтовня.
— Нет, мой друг, не скажите! Хотя мой «Фиделио» все же появился на сцене опять, но симфонии уже никто не желает слушать. Вот если бы я им опять новую «Веллингтонову победу» сочинил, тогда бы они были довольны. А теперь? Вы, как видно, не читаете газет?
— А зачем мне их читать, если цензура вычеркивает все самое важное!
— А я нет-нет да и нахожу в них кое-что интересное. Вот недавно прочитал буквально следующее: «С того времени, как имена Моцарта и Бетховена исчезли с афиш, одна только девятилетняя Леопольда Блахеткова отважилась включить в программу своего концерта фортепьянный концерт Бетховена!»
Вот так-то! Бетховена играют только девятилетние дети. Ну, а теперь начнут играть еще и бродячие музыканты.
Шиндлер продолжал возражать композитору, но тот только посмеивался:
— Из Вены по всему свету распространяются слухи, будто Бетховен уже никуда не годен, что у него уже трясется голова и руки дрожат от старости.
Шиндлера удивило, с какой легкостью говорит сейчас Бетховен о всякой лжи, распространяемой о нем, хотя совсем недавно был так болезненно чувствителен к подобным вещам. Он взялся за карандаш:
«Но вы кое-что им показали за последнее время! В прошлом году — прекрасную фортепьянную сонату, уже тридцатую. А в этом году еще две. И при этом одна другой прекраснее!»
Бетховен многозначительно поднял палец:
— Будут и посильнее, милый Шиндлер! Теперь я должен доказать миру, что в любом человеке есть искра; все зависит от человека, возгорится она или нет. — Он мог бы еще сказать кое-что на эту тему, но вовремя остановился и внезапно оборвал: — Вы допили свой кофе?
Он поднялся со стула, уплатил и, помахав рукой музыкантам, вышел из сада.
В коляске за два часа пути Бетховен не проронил ни одного слова, порой напевая какие-то мелодии. Иные обрывались сразу же, а другие он повторял многократно. Шиндлеру показалось, что у них есть что-то общее, нечто загадочно-ликующее.
«Что это происходит с Мастером? — раздумывал Шиндлер. — Что-то в нем бродит, зреет, растет — что-то необычайное. Возможно, возникнет новое творение, еще более крупное, чем „Торжественная месса“?
Да, конечно, что-то должно всегда гореть в человеке! Но боже милостивый, какое сияющее солнце может иметь в своем сердце он, Бетховен?
На венских афишах его имя уже не появляется. Все увлечены легкой итальянской музыкой. Правда, сейчас Бетховен переносит это легче, чем прежде, четыре года назад, когда слава, высоко вознесшая его после Венского конгресса, вдруг сразу угасла. Тогда казалось, что он полностью утратил веру в себя. А разрыв с Терезой Брунсвик едва не убил его. Он писал мало. Казалось тогда, что он полностью исчерпал свои возможности. Потом он постепенно стал приходить в себя.
Но в нем прорезывался совсем иной Бетховен. Кое-кто из друзей уже заметил это. Сотни раз толковали об этом в кофейне „У цветущего куста“. Он стал еще более замкнут, но внутри какой-то просветленный душой, словно в нем зажегся ровный загадочный свет. Не связано ли все это с новым замыслом? Может, он сочиняет Девятую симфонию, о которой не раз упоминал?
Но откуда в ней взяться радости? Под его крышей радость не обретается. Он одинок и заброшен, дом его запущен. Без конца меняется прислуга. Они ругают его, смеются над ним за его спиной, считая помешанным. И хотя он не слышит насмешек, но чувствует их.
Племянник Карл совершенно отравляет его существование. Композитор поместил его в лучший венский пансион, но парень не желает учиться, не слушает его советов. А ему всего лишь шестнадцать лет. Чего же ожидать дальше!
Здоровьем бедный маэстро тоже не может похвалиться. Одна болезнь сменяется другой. Его часто мучают легкие, больна печень и бог знает что еще! Немало есть и других причин, чтобы быть мрачным. Откуда же, из каких источников черпает он свою бодрость?
Некоторые говорят, что он год от году молодеет. Будто лет ему не прибавляется».
Раньше, чем Шиндлер успел произнести слова сомнений, дрожки остановились у дома, где жил Бетховен.
Не успели колеса остановиться, композитор, вскочив с места, вложил своему спутнику в руки кошелек и крикнул:
— Заплатите, мне некогда!
Он вбежал в дом и взлетел по лестнице, будто его пятидесяти двух лет как не бывало.
Когда через несколько минут Шиндлер вошел в комнату, Бетховен замахал навстречу ему нотной тетрадью:
— Есть! Уже есть!
— Что?
— Мелодия, которую я искал весь день!
Он бросился к роялю, расстроенному, с оборванными струнами, полопавшимися под ударами его пальцев, и проиграл что-то, в чем Шиндлер не усмотрел ни единого красивого такта. От прежней блистательной игры не осталось и следа. Виртуоз ударял по клавишам с невероятной силой, будто надеясь услышать хотя бы отдаленный намек на звук. А когда он хотел извлечь из клавиш пианиссимо, его туше было таким слабым, что мелодия не слышалась совсем. Жалкое нагромождение разорванных, как бы торчащих, как оборванные струны, отдельных нот — вот что было результатом его усилий.
Но лицо пианиста светилось таким же восторгом и священным огнем, как в те времена, когда он своей игрой покорял мир. Не могло быть сомнения: ему слышалась не жалкая трескотня, а мелодия, полная красоты и гармонии.
— Вы слышите? Слышите? Это песнь о радости! — победно закричал он и торжественно поднял вверх палец, желая подчеркнуть важность своих слов.
Шиндлер словно онемел. Он стиснул зубы, ничего не понимая и готовый скорее плакать, а не радоваться.
Но Бетховен уже не спрашивал ни о чем. Он как бы опустил занавес между собой и миром, умолк и ничего не видел вокруг. Он снова замкнулся в одиночестве, погруженный в свой таинственный мир, полный света.