Мечты о море и путь вдоль Рейна

Людвиг сидел у рояля, но не играл. Вместо нот он пристроил на пюпитре толстый том «Одиссеи» Гомера и читал нараспев. Музыкальность Гомеровых песен ласкала его тонкий слух. Он часто запинался и начинал строку снова. Читал он по-гречески, но многих слов еще не знал. Каноник Брейнинг сумел зажечь в нем такую любовь к древним, что, несмотря на постоянный недостаток времени, он старался найти хотя бы полчаса в день для чтения поэм Гомера.

Однако Людвиг упивался не только звучностью умершего языка. Читая о странствиях Одиссея, он видел перед собой корабль, скользящий по водяной глади с развернутыми парусами.

Если бы можно было унестись на волнах от нужды и угнетения! Он закрыл глаза, мысленно рисуя тенистый остров, представший взору Одиссея. Вот бы оказаться в таком убежище!

Но не одному, а с девушкой, сияющие глаза которой были каштанового цвета, с девушкой, каждое слово которой звучит еще прекраснее, чем песни Гомера. С той, которая способна увлеченно говорить о стихах и может слушать серьезную речь об идеалах человечества, может быть резвой по-детски, когда молодежь надумает играть ну хотя бы в жмурки. Но кто знает, захочет ли она сесть с ним на этот корабль? Ведь Людвиг совсем не красив, где уж ему до Одиссея! Девятнадцатилетний юноша смугл и мрачен, к тому же сильно похудел после перенесенного тифа. Да если бы только это! Он никогда-то не любил зеркал, а теперь просто боится их. На лице его остались следы оспы, перенесенной сразу вслед за тифом. Постепенно они бледнеют, но все же останутся навсегда.

Нет, Людвиг Бетховен, оставь надежды! Твое сердце, быть может, самое чистое, самое пламенное, самое благородное, но кого это интересует, если у тебя такое лицо?

Людвиг склонил голову, и его пальцы машинально побежали по клавишам. Но вдруг оборвал начатую мелодию и поспешно начал перебирать кипу нот, лежавшую на рояле.

Вот в его руках очутился лист пожелтевшей бумаги. На нем изображены два дерева, их ветви склонившись друг к другу, образовали некий венок. В центре его виднелось море, а над ним легкие облака. Над волнами кружилась ласточка. В середине изображения была громоздкая надпись:[2]



Людвиг взволнованно прочитал неуклюжую фразу, не замечая, что его французский язык хромает. «Будьте так же счастливы, как любимы». Хорошо ли это сказано? Что это — признание в любви? И да и нет! Она любима. Но кем? Мною? Всеми?

Кто любит, тот легко угадает тайну чужого сердца. Если, конечно, хочет угадать. Он не уверен, захочет ли?

Он с нежностью вглядывался в листок бумаги, в рисунок, дышавший больше чувством, чем умением. Людвиг приготовил его давно, но не имеет представления, когда отважится вручить. Снова положил его среди нот и, как всегда, доверил печаль своего сердца роялю. Он играл удивительную фантазию, пронизанную болью и надеждой, сочинение, которое в эти минуты волнения рождалось и сразу же умирало.

Он не умел жить иначе как охваченным горением. А песня звенела до тех пор, пока в дверь не постучала чья-то рука. Раньше всего в дверях появился острый нос Нефе, потом его энергический подбородок и наконец вся голова, украшенная косой и бантом.

— Иду от соседей, — объяснил он Людвигу. — Кое о чем с Рисом посоветовались.

Людвиг радостно приветствовал учителя. Только немного испугался, что тот сумел понять кое-что из его исповеди, доверенной клавишам. Но у Нефе был такой вид, будто он не слышал ни единого такта. Только заговорил он несколько поспешно:

— Пришел посмотреть, как твой фортепьянный концерт подвигается!

Недавно молодой композитор начал новое сочинение. Для него уже давно не составляло труда написать фортепьянную партию, но теперь он должен был для фортепьянного соло написать оркестровое сопровождение. Дело очень сложное!

Они начали разбирать концерт по частям, проигрывали его на скрипке и на рояле, горячо спорили, но вот часы на городской башне пробили полдень.

Нефе вздрогнул:

— Мне пора домой, мальчик!

Он собрал вещи, взял шляпу и свои ноты, все время поглядывая в окно. И вдруг задержался. Будто что-то заметил снаружи.

На лавочке, прислоненной к стене дровяного сарая, полусидя спал Иоганн Бетховен, подняв голову вверх, полуоткрыв рот. Нефе нахмурился.

— Что это с отцом? — кивнул он в сторону Иоганна Бетховена.

— Дремлет на солнце.

— Это я вижу, — сердито ответил органист. — Ио что значат эти узоры на лице?

Людвиг вспыхнул:

— Это царапины. Это он шел домой ночью, нечаянно споткнулся, упал…

— «Нечаянно»… — с сарказмом произнес органист. — Похоже, будто ему драли лоб и лицо железной щеткой. А ты как ни в чем не бывало!

— Я? А что я могу?

Нефе отошел от окна и остановился прямо напротив Людвига.

— Ты торчишь в Бонне потому, что боишься оставить семью на произвол пьяницы!

Людвиг в замешательстве молчал. Органист неумолимо продолжал:

— Ты, конечно, знаешь, что отца отправляют на пенсию. Как же иначе можно с ним поступить? Это значит, что ему оставят не больше двухсот дукатов в год. И ничего больше. Вы с Каспаром уже ничего от него не получаете. А ему и Николаю этого хватит на прожитие, если он бросит пить. А чтобы покончить с этим, он должен покинуть Бонн, пока где-нибудь ночью не изобьют до смерти или не свалится в Рейн.

— Сколько я говорил с ним, просил… — глухо произнес Людвиг.

— А что от этого толку? И из-за него ты оставил мысль о поездке в Вену, к Моцарту!

Людвиг сверкнул глазами:

— Нет, не оставил! Я поеду в Вену, как только смогу!

— Но ты не сможешь покуда будет вот такое. — Нефе снова кивнул в сторону двора. — После обеда приходи к нам. Напишем просьбу.

— Нет, нет, — испугался Людвиг.

— Когда-то это должно произойти! Ты топчешься на месте, тебе только кажется, что ты идешь вперед. Ты что, решил навеки оставаться слугой его светлости? Я жду тебя к пяти часам. А если не придешь, можешь навсегда забыть дорогу в мой дом!

Нефе надел шляпу и вышел не простившись.


В конце дня Людвиг сидел за столом в комнате Нефе и беспокойно вертел в руках перо. Перед ним лежал чистый лист бумаги. А маэстро шагал по комнате молча, разгневанный. Этот упрямец отказывается до последней минуты!

— Пиши, что я тебе буду диктовать, дома перепишешь начисто.

Он снова прошелся по комнате и начал диктовать:

— «Его высокородному Высочеству, наидостойнейшему архиепископу…» Тьфу!

— Этотоже писать? — прозвучало насмешливо.

— Пожалуй! — крикнул Нефе. — Не могу представить, как может разумный человек терпеть такую отвратительную лесть! Пиши дальше: «… наидостойнейшему архиепископу и курфюрсту святой Римской империи, нашему наимилостивейшему духовному отцу и владетелю…» Тьфу, трижды тьфу! Как я ненавижу всякую лесть! Да еще если человек, наползавшись на брюхе, получает в результате ответ: «В вашей просьбе отказано»!

— Зачем же мы тогда пишем?

— Затем, что твою просьбу курфюрст не отвергнет. Последний лакей в княжеском дворе понимает, что она серьезна и разумна. Так продолжаем: «…Преданный придворный музыкант Вашего княжеского Высочества Людвиг ван Бетховен позволяет себе покорнейше просить…»

Перо скрипело. Пишущий все вздыхал. И когда дошли до просьбы, чтобы, помимо выплаты семье половины сохраненного Иоганну Бетховену жалованья, дать ему указание о том, чтобы он выехал для проживания в окрестности Бонна, Людвиг поставил перо в чернильницу и закрыл лицо руками:

— Маэстро, я не могу!

— А я могу, — твердо произнес Нефе, схватил перо и быстро вписал роковые строки. — Вечером все это перепишешь как можно красивее, а завтра передашь в канцелярию!..

Дома Людвиг пережил еще тяжелые мгновения, обсуждая все это с отцом. Он считал нечестным так поступать с ним. Прошение к курфюрсту не стал показывать, но рассказал о его содержании. Опустившийся княжеский тенорист смотрел на сына непонимающе, как будто его мозг от непрестанного пьянства окончательно иссох.

— Но ты этого все-таки не сделаешь, — вяло протестовал он, но в конце концов смирился и, заикаясь, повторял: — Как знаешь, Людвиг, как знаешь! — Он был даже доволен, что по крайней мере половина жалованья будет полностью в его распоряжении и он окончательно освободится от забот о семье, которыми и без того не утруждал себя.

Просьба была передана в княжескую канцелярию, но там застряла в столе какого-то чиновника.

— Сейчас много забот с восстановлением театра, — отвечали Людвигу. — О жалованье музыкантов будем думать осенью. Тогда уж всё за одно…

Когда Людвиг сообщил Нефе о результатах разговора во дворце, тот испытующе взглянул на него: не кроется ли за этими словами чувство облегчения?

— Но хотя бы весной ты сможешь поехать в Вену? Как ты думаешь?

Людвиг слегка покраснел, в глазах его мелькнула улыбка.

— Может быть. Но прежде я хочу записаться в университет. Со своим нынешним образованием я не блистал бы среди венцев.

Взгляд горбатого органиста не был на этот раз таким же испытующим, но в нем все же виделась подозрительность. Не нагромождает ли всё новые препятствия перед собой его упрямый ученик, чтобы оттянуть отъезд из родного города?

— Это неплохо, — сказал он, однако, снисходительно. — Музыкант должен иметь основательное общее образование. Иначе может случиться, что из него вырастет существо с чувствительными ушами, только и всего. Но чувствительными ушами и осел обладает. Меня только удивляет внезапность твоего решения. Как-никак университет в Бонне существует третий год!

— Я теперь сижу за одним пультом вместе с новым альтистом, чехом Рейхой, — объяснил Людвиг. — И вижу, что он гораздо образованнее меня. Мы вместе с ним запишемся на философский факультет.

— Этот Рейха хороший парень, но как музыканту ему с тобой не сравняться никогда, если ты будешь много работать. Ну и, конечно, тебе нужна Вена! И ничего иного!

И он вперил проницательный взгляд своих быстрых очей в смущенное лицо Людвига.

— Я не тороплюсь в Вену еще по одной причине, — ответил он учителю.

— Это тайна?

— Нет. Я боюсь, что меня постигнет судьба Моцарта.

— Судьба Моцарта? Но ей ты мог бы разве только завидовать! За исключением старого Гайдна, в Европе нет музыканта более прославленного.

— И, несмотря на это, он летел вниз головой с лестницы архиепископского дворца. Наш курфюрст далеко не ангел, но он не позволяет себе и не позволит другим пинать ногами своих музыкантов!

— Ах, вот оно что, — протяжно и едко молвил Нефе. — Юноша хочет оставаться запеленатым в боннских пеленках, а свое будущее готов отдать за поглаживание по головке. Это верно, у нас людей пинками не поддают. Зато у нас могут замуровать человека в канцелярских бумагах. Не забыл ли ты, как со мной обошлись, когда у нас новый Макс сменил старого?

Людвиг опустил глаза, а негодующий капельмейстер язвительно вопросил:

— Так ты теперь о Вене уже не помышляешь?

— Конечно, помышляю. Я непременно поеду! Но мне кажется, что близятся перемены и скоро нам всем будет легче дышаться.

— Что означает — нам всем? — раздраженно спросил Нефе.

— Что-то огромное готовится во Франции и отзовется у нас. Всем это ясно, маэстро. Король запутался в долгах. Чтобы найти выход, созвал Национальное собрание. Но третье сословие отказывается и пальцем пошевельнуть до тех пор, пока не будет провозглашено сословное равенство.

— Равенство между дворянином и простым человеком? — горько рассмеялся Нефе. — Ты, стало быть, решил дожидаться, пока поумнеют короли? В таком ожидании прошли тысячелетия!

— Теперь иные времена. Народ рвется к свободе. Американцы уже завоевали ее! Теперь черед Франции. Потом дело за нами.

Нефе махнул рукой:

— Вы, молодые, верите в возможность скорых перемен, в революцию. Но я наблюдаю мир на четверть века дольше, чем ты! Если и приходилось видеть какое-нибудь движение к лучшему, то чрезвычайно медленное. Но… как знаешь. — Он пожал плечами и простился, полный горькой уверенности, что его молодого друга удерживает в Бонне какая-то тайна.

…Что-то привязывает его к этому городу. С каким пылом буквально летел он в Вену два года назад! А теперь? Семейные трудности уладились, так он придумал теперь, будто его удерживает здесь недостаток образования. А если я соглашусь, что ему необходимо пополнить его, не замедлит придумать еще что-нибудь. Он будет ждать революции в Париже! Подожди! Земля не вертится с такой быстротой, как хотелось бы некоторым молодым головам. Но если бы в Париже князья и стали целоваться с нищими, он бы придумал еще какое-нибудь препятствие. Какая-то тут есть загвоздка! Но какая? Этого-то капельмейстер и не знал.

Не смог он предвидеть и той бури, которая разыгралась во Франции через несколько недель и потрясла всю Европу.

По случайному стечению обстоятельств «камерный музыкант» Людвиг Бетховен находился в княжеском дворце, когда пришла первая весть из Франции.

В этот июльский день у курфюрста были гости. Под вечер они пребывали в саду, где их овевал свежий ветер с Рейна. За ужин уселись в зале.

Сбоку от пиршественного стола разместились четверо музыкантов, одетых в соответствии с дворцовыми предписаниями. И Людвиг вынужден был облачиться в ненавистный зеленый фрак. В завитом парике, как полагалось по приказу, с косой и бантом, с мрачным лицом он исполнял свою альтовую партию.

Он всегда чувствовал себя оскорбленным, когда должен был играть, в то время как господа в блеске целой сотни свечей не очень-то слушали музыку, предаваясь чревоугодию.

Вдруг появился камердинер во фраке с фалдами и почтительно подал князю на серебряном подносе письмо с большой сургучной печатью.

Письмо в разгар вечернего пиршества! Кто и почему осмелился оторвать курфюрста от любимого занятия?

За столом затихли, все не спускали глаз с архиепископа, молча читавшего послание. Музыканты не осмеливались прекратить игру без приказания, но никто не мог запретить им следить за выражением его лица. Курфюрст дочитал и что-то шепнул молодому Вальдштейну. Тог поднялся, тихо отдал какое-то приказание старшему лакею, потом подошел к музыкантам:

— Можете быть свободны. Концерт окончен. Поторопитесь!

Приказ был неожиданным. Они быстро исчезли со своими инструментами, и скоро здесь не осталось ни одного из многочисленных слуг.

Господа хотели остаться одни. Необходимо было оценить поразительные новости, доставленные гонцом из Парижа. Однако музыкантам все стало известно, прежде чем они покинули дворец. В кухне они увидели измученного, с запавшими глазами гонца. Он жадно ел и пил, но, как истый француз, не скупился на слова. Поэтому прежде, чем его позвали к господам, чтобы он рассказал им о том, что он видел воочию, обо всем были осведомлены во всех подробностях повара, камердинеры, лакеи и музыканты.

Известия были поразительные. Четырнадцатого июля парижский люд поднялся и бросился к арсеналам. Были взломаны склады, где хранились ружья, порох, ядра.

Король послал против них войска. Но они отказались стрелять и приветствовали восставших криками: «Да здравствует народ!»

Восставшие устремились в королевскую тюрьму Бастилию. Они ворвались туда, перебив приверженцев короля. Коменданту тюрьмы маркизу де Лонэ отрубили голову и вздели ее на копье. Голова старшины парижских купцов тоже попала на острие пики.

Гонец рассказывал всё новые подробности о бегущей из Парижа аристократии, о рыдающей королеве и охваченном ужасом короле, который был разбужен штурмом Бастилии.

— Это бунт! — будто бы вскричал он возмущенно.

Но дворянин, принесший ему эту страшную весть, ответил:

— Нет, ваше величество! Это революция!

— Ре-во-лю-ция, ре-во-лю-ция! — несся этой ночью по улицам Бонна суровый и могучий клич. Конечно, в курфюрстовой столице не отважились на сколько-нибудь решительное выступление, но восторг горожан и простого люда был явным.

Когда на другой день Людвиг пришел в университетские аудитории, он не узнал их — обычно тихие, отданные наукам. Возбужденные голоса неслись к потолку темного дерева. Молодежь группками горячо обсуждала последние новости. Потом появился молодой профессор Шнейдер, поэт и прославленный оратор, и прочитал полные огня стихи о революции, сочиненные этой ночью. Молодая аудитория отозвалась на них долго не смолкавшими криками восторга.

Не только боннские студенты, но вся молодая Европа с энтузиазмом произносила три пламенных слова, украсившие знамена Франции: «Свобода», «Равенство» и «Братство».

В последующие недели и месяцы доносились новости всё более удивительные. Революция из Парижа шагнула в провинцию.

В городах изгонялись королевские чиновники, и их место занимали люди, избранные народом. Крестьяне нападали на замки и сжигали акты, закреплявшие барщину, подати, налоги.

Национальное собрание приняло закон о том, что вся власть принадлежит народу и все равны перед законом. А когда король вздумал противиться, парижане явились в Версальский дворец и потребовали, чтобы он безвыездно оставался в Париже под вооруженной охраной.

В Бонне стали появляться роскошно одетые чужеземцы — это были бежавшие из Парижа от справедливого возмездия аристократы с детьми и прислугой.

Эмигранты угрожали новому правительству и подстрекали властителей соседних государств послать войска для подавления революции.

Французский народ, невзирая на злобные крики беглой знати, вводил новые порядки. Казалось, что король смирился. Водрузив на голове красный фригийский колпак, он приветствовал народ с балкона дворца. Он, конечно, делал это стиснув зубы.

Казалось, что революционная буря затихает, правитель поумнел, и останутся только драгоценные завоевания ее — гражданское равенство и свобода.

По прошествии года Париж торжественно отмечал первую годовщину взятия Бастилии на вид вполне миролюбиво. На гигантском Марсовом поле двумястами священников был отслужен благодарственный молебен, после чего все — народ, войска и король с королевой — принесли присягу верности новой конституции.

Тем, кто наблюдал за всеми этими событиями из-за Рейна, могло показаться, что раздоры окончены и свобода воцарилась навечно.

И тогда Нефе возобновил свои атаки на молодого Бетховена, как всегда с некоторой долей добродушной насмешки:

— Счастливец ты, мальчик! Твои три желания исполнились, как в сказке. Французы по твоему высочайшему приказу совершили революцию, и теперь никакая графская нога не осмелится пнуть музыканта в спину даже в Вене. И с отцом все теперь как будто уладилось. Ты, правда, приказ князя не выполнил, и папаша твой дома пребывает. Ну, это твое дело. Что касается третьего твоего желания — пополнить образование в университете, то, вероятно, это удалось тебе как нельзя лучше, так что в этом году ты даже не записался на философский факультет. — На лице капельмейстера мелькнула улыбка, но Людвиг нахмурился:

— Маэстро, вы напрасно упрекаете меня. Минуты свободной нет! Не так просто заниматься сочинением, упражняться, играть в концертах да еще быть отцом для двоих братьев и для собственного отца… Не записался на факультет потому, что все равно не смог бы посещать лекции. Но я читаю, учусь дома, а Элеонора Брейнинг помогает мне в изучении немецкой литературы.

— Ну, не обижайся, — успокоил его Нефе. — Я и раньше понимал, что для учения в университете у тебя времени доставать не будет. Но все твои другие желания, однако, исполнились. Когда же ты все-таки поедешь в Вену?

Он задал этот вопрос так внезапно, что Людвиг не успел подготовить осторожный и обдуманный ответ. И выпалил неожиданно для себя:

— Но есть еще одна важная вещь!

— Гм, гм, — кивнул головой Нефе, — что же это за вещь такая?

Людвиг молчал, покрасневший и взволнованный. Маэстро прищурил свои лукавые глаза и как ни в чем не бывало спросил:

— Покажи-ка мне, как ты исправил партию фагота в своем концерте. — И больше уже ни о чем не спрашивал.

Зато через несколько дней Елена Брейнинг спросила свою семнадцатилетнюю дочь:

— Тебе не кажется, что твои занятия немецкой литературой отнимают у Людвига слишком много времени?

Дочь пытливо взглянула в лицо матери своими удивительными карими глазами, но сразу склонила голову, так что все локоны ее высокой прически качнулись.

— Я его долго не задерживаю. Он сам всегда говорит, что любит быть у нас, — добавила она смущенно, — и будто эти часы проходят удивительно быстро, быстрее, чем другие.

— И ничего другого он не говорил тебе?

— Я не понимаю, что ты имеешь в виду, мама.

— Ну, не говорил, например, что он любит тебя?

— Этого он не говорил.

— Впрочем, это видно бывает и без слов. А что же ты? Любишь его?

— Ну конечно. Очень люблю.

— А Франца Вегелера?

— Его я тоже люблю.

— Ничего не понимаю! — всплеснула руками госпожа Брейнинг. — Не могла бы ты мне объяснить толком, как это тебе удается любить их обоих и одинакова ли эта любовь?

Дочь некоторое время тихо повертывала колечко на белом пальчике. Потом произнесла с легкой и немного грустной улыбкой:

— Я бы тоже хотела, чтобы кто-нибудь объяснил мне это.

Если так не уверена была в своем сердце Элеонора Брейнинг, каково было Людвигу? Вегелер, проучившись два года в Вене, вернулся в Бонн осенью 1789 года дипломированным врачом. Ему уже шел двадцать пятый год, и он получил предложение занять должность преподавателя в университете. Пребывание за границей отшлифовало манеры, докторское звание давало уверенность в себе.

Врачебная практика научила его тому, чего никогда не умел Бетховен, — выдержке в общении с людьми. В течение двух лет учения в Вене он прилежно переписывался с Элеонорой и был обеспокоен тем, что она за это время сдружилась с Людвигом. Некоторое время он пристально наблюдал за ними и когда убедился, что девичье сердце спокойно, начал терпеливо бороться за свою любовь.

У Людвига никогда недоставало храбрости прямо спросить девушку о ее отношении к нему. Каждый раз, когда он отправлялся к Брейнингам полный решимости, будто кто-то брал его за плечо и сурово шептал: «Ты неухоженный, нищий, плохо одетый княжеский слуга. Можешь ли ты соперничать с университетским профессором?»

И когда он отважился все-таки войти в их дом, то умел рассказать девушке о своих чувствах только в бурных аккордах.

— Вы поняли меня, Лорхен? — спросил он однажды, после того как целых полчаса изливал свою душу клавишам.

— Может быть, да; может быть, нет, — отвечала она смущенно, чего раньше он никогда за ней не замечал. — Музыка всегда полна прекрасных тайн. Она заставляет трепетать сердце, волнует душу, но ее речь невозможно передать человеческими словами. Как же я могу сказать, как и что я поняла!

Людвиг в отчаянии опустил руки и сказал, глядя на клавиши:

— Мне кажется, что вам приятнее, когда рядом бывает Франц, а не я.

— Но почему же вы думаете, что я не могу одинаково любить общество ваше и Франца?

— Нет, — сурово возразил он. — Вы видите различие между нами!

— Разумеется, различие есть, — отозвался девичий голосок. — Я бы сказала так. Если бы я хотела вести ожесточенную борьбу со светом, я бы прибегла к вашей помощи, потому что в вас есть большая неукротимая сила. Но если бы мир и в самом деле начал рушиться, я бы укрылась под защиту Франца. В нем есть какая-то спокойная уверенность.

Он шел домой, сраженный ее словами.

Да, в нем есть спокойствие, во мне вечная буря. Это, конечно, так. Да, так! Но как я могу быть ровным и спокойным, если меня травит, как зайца, целый сонм охотников. Бедность, забота о братьях и об отце, который падает все ниже и ниже, унижения, прислуживание в замке, утомительные частные уроки для заработка, заботы о питании, платье, белье, топливе — все это для целой семьи… и сколько еще этих «охотников», хватающих его за пятки!

Теперь неделями он упорно сидел дома и работал, не показываясь в доме Брейнингов. И только спустя некоторое время снова появился, наполовину смирившийся со своим поражением. Правда, он еще не совсем утратил надежду. Может быть, расположения девушки он лишился не безвозвратно? Эту надежду непроизвольно пробудил в нем Вегелер, который, ей-богу, совсем не казался счастливым влюбленным!

Не желая того, и сама Элеонора дала повод для надежды.

К своему двадцатилетию Людвиг получил от нее письмо, над которым долго сидел в раздумье. В центре венка из засушенных листьев и цветов было старательно выведено:

Желаю Вам жизни счастливой и долгой,

Но нечто хочу пожелать и себе.

Чтоб к Вам я, всегда обращаясь с почтеньем,

Приветливость Вашу снискала в ответ.[3]

Ваш друг и ученица

Элеонора Брейнинг.

Стихи эти несомненно были делом рук старшего брата Элеоноры — Кристофа, любившего слыть поэтом. Однако Людвигу это в голову не пришло. Он замечтался над милыми строками девичьего письма, ища в них хотя бы маленькую надежду на счастье. Однако скоро он убедился в своем заблуждении.

Когда однажды весной он прибежал к Брейнингам, охваченный радостью, Элеоноры не оказалось дома.

— Она пошла немного погулять с Францем, — спокойно сказала Елена Брейнинг. — Такой хороший день. Вы найдете их на рейнском валу.

Вид у Людвига был несчастный и сердитый.

— Не буду искать, не буду им мешать.

— Не принимайте так близко к сердцу то, что приносит жизнь. В мире каждому уготовано достаточно радости, только не всем в одно время.

Слова, которые должны были утешить, только ранили. Счастье в другое время и в другом месте? Ему оно не нужно.

Людвиг редко стал бывать в доме Брейнингов. Он погрузился в работу, а на укоры отвечал, что у него совсем нет времени. Зато он стал чаще поговаривать о Вене и о Моцарте.

По дороге в Лондон в Бонне ненадолго задержался маститый композитор Гайдн. Он прослушал некоторые сочинения Людвига и похвалил их.

А Нефе опять твердил о Вене:

— Сейчас для тебя в Вене есть уже двое наставников. И лучше их в мире нет!

Но Людвиг все не мог решиться. Он наивно надеялся, что сердце, умеющее так искренне любить, не может быть закрыто навсегда. Однако уезжал из Бонна с удовольствием, когда курфюрст предпринимал какое-нибудь путешествие, в которое брал с собой лучших музыкантов.

А Максимилиану Францу, брату французской королевы, было о чем поговорить без свидетелей с соседними монархами. В Париже обстановка опять стала тревожной. Виновником этого был сам король, ведший тайные переговоры с правителями соседних немецких государств, побуждая их к нападению на свою страну. Иноземные войска должны были снова обратить народ в рабство. Когда его измена была раскрыта, он попытался бежать к немецкой границе, но был узнан и посажен вместе с королевой в тюрьму.

Судьба сестры и зятя угрожала благополучию боннского архиепископа. Немецкие князья тоже уже опасались за свои троны и постепенно готовили свои войска для покорения революционной Франции. Так что поводов для путешествий у Максимилиана Франца было достаточно.

Одно из таких княжеских путешествий имело решающее значение для Людвига. В начале осени 1791 года князь отправился вместе со всем двором, двадцатью музыкантами и театральной труппой в отдаленный городок Мергентхейм. В старинном замке немецких рыцарей должны были встретиться члены некогда боевого и могучего рыцарского ордена, магистром которого был архиепископ.

Они погрузились на два парусных судна, которые медленно двинулись по Рейну. Людвиг с удовольствием любовался изменчивым прибрежным пейзажем. Озаренный осенним солнцем родной край радовал его взор. Над зелеными лугами поднимались склоны, по которым ступенями расстилались виноградники. Виноградные ветви пламенели багрянцем и золотом близящейся осени, расстилаясь по косогорам ковром сияющих красок. Казалось, что воздух напоен пьянящим ароматом дозревающего винограда.

Иногда из-за прибрежных холмов возникала голая скала, увенчанная древним замком или таинственными развалинами. В синем зеркале Рейна отражались старинные города и тихие селения, окруженные садами. Бесчисленные яблони в садах склоняли до земли свои ветви под тяжестью плодов.

Княжеские суда доплыли по Рейну до Майнца, а потом пошли против течения по Майну, в край, сплошь покрытый горами. Было много остановок — для отдыха, для ночлега и просто, чтобы повеселиться.

Музыканты с особенной радостью ожидали прибытия в Ашаффенбург — летнюю резиденцию курфюрста Майницкого. Ведь там жил знаменитый пианист Штеркель — капельмейстер, виртуоз и композитор в одном лице.

— Ты должен познакомиться с ним, — говорили Людвигу, когда на горизонте появился не блистающий красотой городок, зажатый между горами и водной гладью.

— Почему же нет? — весело отозвался молодой Бетховен. — Только не вздумайте втравливать меня в какое-нибудь состязание с ним! Музыка слишком высокое искусство, чтобы можно было исполнять ее во имя принципа «кто кого?».

Однако молодые музыканты решили между собой все-таки попытаться втянуть Людвига в состязание. А капельмейстер Штеркель, сам того не желая, помог им в этом. Приветливый, лет около сорока, худощавый и миниатюрный, он принял боннских музыкантов с искренним радушием и не заставил себя долго упрашивать, когда те хотели насладиться его замечательным искусством.

Он сыграл им одно из своих собственных сочинений — концерт для скрипки и фортепьяно. Людвиг поднялся с места и, внимательно слушая, следил за его исполнением. Он смотрел, как пальцы капельмейстера, нежные, почти женские, бегают по клавишам, и рассудил, что игра его такова же, как и его виртуозные руки, — слишком нежная, можно сказать дамская. Он признал, однако, что толки о необыкновенном мастерстве Штеркеля не преувеличены. Этот субтильный пианист действительно умеет обращаться с инструментом.

— Теперь ты сыграй что-нибудь, Людвиг, — сказал боннский скрипач, с удовольствием сопровождавший игру Штеркеля. Он выразительно указал смычком на рояль.

Людвиг колебался. Окажется он лучше Штеркеля, это уязвит хозяина дома. Проявить себя более слабым мастером он не намеревался.

— Жаль! — искренне огорчился пианист-виртуоз. — У меня здесь где-то есть ваше новое сочинение.

— Вы имеете в виду вариации на песню «Приди любовь»? — спросил Людвиг и вспыхнул от смущения.

— Да, да, — весело отозвался пианист и начал быстро перебирать лежавшие на рояле ноты. — Куда же я эту вещь задевал? Должен признать, что я пытался ее играть, но не справился.

— Ого! — воскликнул кто-то. — Такой мастер, как вы?

— В самом деле, поверьте! Некоторые места так трудны, что я не представляю себе сейчас пианиста, которому они были бы по плечу.

— А ты, Людвиг? — отозвалось несколько голосов.

Людвиг, молча улыбаясь, опять покраснел.

— Не принуждайте господина Бетховена, — со смехом заметил Штеркель. — Он не первый и не последний из композиторов, которые пишут для нас, несчастных исполнителей, такое, чего сами предпочитают не играть!

Людвиг вспыхнул от обиды:

— Я хотел бы знать, какие места вы считаете особенно трудными. Пожалуйста, покажите мне ноты.

Штеркель снова усердно принялся рыться в груде нот.

— Я страшно огорчен, но в самом деле не могу найти ваше сочинение. Как видно, я куда-то отложил его, когда убедился, что мне не сыграть его.

При последних словах глаза Людвига сверкнули. Он решительно поднялся со стула.

— Позвольте мне сыграть эту вещь по памяти!

Раздались чьи-то рукоплескания, к ним присоединились другие. Молодой виртуоз позволил втянуть себя в состязание! Людвиг понял, что отступать поздно. Он сел к роялю и начал играть.

Как он играл! Боннцам было известно его мастерство и беспримерное проворство пальцев. Сейчас он превзошел себя во всем. Начал он нежно и сладко, будто бы слегка насмешничая, подражал нежной игре Штеркеля, но потом заиграл в своей манере, более мужественно, но со всей поразительной виртуозностью.

Пораженный Штеркель увидел, как молодой гость проиграл все те места, которые он почитал за непреодолимо трудные, а под конец исполнил новые вариации, еще более сложные.

Людвиг кончил, и на мгновение в комнате воцарилось молчание. Потом посыпались похвалы.

— Это мастерски, мастерски! — восторженно твердил Штеркель, пожимая руку Людвига.

Но потом, провожая гостей по крутой улице, спускавшейся к пристани, он отстал с Людвигом и сказал ему с глубокой убежденностью:

— Вы поразили меня своей игрой. Другого слова я не могу употребить. Но позвольте быть с вами откровенным музыканту, который по возрасту мог бы быть вашим отцом. Был ли когда-нибудь среди ваших учителей истинно большой мастер?

Людвиг удивился вопросу:

— Нет. Ни одного. Но зато были отличные музыканты. Но почему вас это так интересует?

Штеркель смущенно засмеялся.

— В вашей игре есть сила и огонь, которых я еще никогда не видел. Но вам недостает кое-чего. Того, что называется «школой». В вашем исполнении есть жесткость и еще некоторые недостатки, хороший учитель не простил бы их вам.

Удивленный Людвиг молчал. До сего времени он слышал от своих слушателей одни похвалы. Он понимал важность того, что ему было сказано. А Штеркель продолжал:

— У меня есть к вам еще один вопрос. Есть ли в Бонне пианист, равный вам хотя бы приблизительно?

— Я не хотел бы показаться нескромным, но мне думается, что нет.

— И мне так показалось, — задумчиво отозвался ашаффенбургский капельмейстер. — Поэтому я бы посоветовал вам: уезжайте из Бонна. Вовремя оставьте город, где у вас нет соперников. И самый выдающийся художник должен постоянно меряться силами с другими художниками. Только в борьбе движешься вперед. А иначе может случиться, что вы превратитесь в боннскую знаменитость, только и всего. Не сердитесь на меня за откровенность!

— Напротив! Нет такой благодарности, которая была бы достаточной для человека, говорящего тебе только правду.

Когда Ашаффенбург исчез из глаз, Людвиг уселся на корме и задумался. Он решился на то, к чему уже давно был готов.

Кто-то положил ему руку на плечо. Он не шевельнулся. Опомнился только тогда, когда чья-то ладонь очутилась у него на затылке и послышался добрый голос скрипача Риса:

— Ты молодец, Людвиг! Сыграл вещи, которые не дерзнул играть Штеркель!

Задумавшийся пианист только пожал плечами:

— И все-таки я у него научился больше, чем он у меня. Он наставил меня на путь, по которому я давно должен был идти.

— На какой путь?

— Путь в Вену. В Бонне я исчерпал все возможности.

Рис решительно поддержал решение Людвига.

— Тогда поспеши, Людвиг! Вена — душа музыкального мира! Таких Штеркелей там не меньше дюжины. И с каждым тебе придется сразиться, каждого превзойти. А когда мой сынишка подрастет — ему сейчас только девять лет, — я пошлю его вслед за тобой.

Он дружески потрепал его по плечу. Нужно было оставить юношу в покое. Людвиг уже принял решение.

Он сказал себе:

«Эту сонату d-dur, что я с любовью писал для Лорхен, я закончу. Принесу ее к Брейнингам тогда, когда буду знать, что у них находится Вегелер. На прощанье подарю им сонату. И пожелаю счастья!»

А потом прощай Бонн! И, может быть, навсегда.

Загрузка...