И «чудо-ребенок» не остается ребенком вечно. Играет ли он на рояле или забавляется мячом. Людвигу скоро исполнится двенадцать лет. Мальчик, правда, невелик ростом, но плечист и крепко сбит.
Он стоял над Рейном и любовался тем, как сгущаются июльские сумерки. Благодатны эти склоны старого крепостного вала!
С утра здесь маршируют солдаты курфюрста, а к вечеру охотно сходятся жители города, ибо здесь всегда есть чем полюбоваться. У подножия заросшего травой вала катит свои волны величавая река, усеянная множеством судов, больших и малых. Кто насытится зрелищем играющей водной глади, может обратить взор в другую сторону. Он увидит раскинувшийся город, силуэт которого образуют крыши величавых строений. А над ними высятся многочисленные башни костелов. Самый древний из них насчитывал пять башен, и та, что находилась в середине, устремлялась ввысь почти на девяносто пять метров.
Юный Бетховен не замечал ни красоты города, ни величия Рейна, совершенно поглощенный беседой с человеком странного вида. Необычность его облика создавало не платье — такой же черный сюртук и треуголку носила большая часть мужского населения города, а его силуэт. Издалека могло показаться, что это согбенный старец. Вблизи было видно, что ему нет и сорока. При нескладном теле его голова была на удивление изящной и благородной. Высокий чистый лоб, темные глаза, светящиеся умом, свежий цвет лица — все это в рамке волнистых каштановых волос. Темные локоны — это в Бонне явление редкое, можно сказать исключительное: ведь придворному органисту и капельмейстеру придворного театра не положено обходиться без парика. Но жители Бонна уже привыкли, что Кристиан Готлиб Нефе ведет себя как ему заблагорассудится. Он отличается и отменным умом, иначе разве мог бы он так пленить Людвига? Ведь мальчик далеко не каждому открывает свое сердце.
К княжескому органисту, появившемуся в Бонне около трех лет назад, он привязался так, как мог бы быть привязан к отцу, если бы Иоганн Бетховен сам не оттолкнул мальчика.
— Так вы придете сегодня к нам, маэстро? — уже в который раз спрашивает мальчик задумавшегося Нефе.
— А это очень нужно? — неуверенно отнекивался органист.
— Мы были бы так рады! Мамин день рождения — это еще лучше, чем сочельник. Кажется, это единственный день в году, когда она бывает счастлива. Было бы так жаль, если бы вы не пришли…
Нефе явно думал о чем-то другом. Ничего не ответив, он двинулся по дороге, которая пересекала крепостной вал, спускаясь вниз, и вилась вдоль реки, будто желтая каемка голубой ленты.
Летний вечер был полон красой до краев. Искрящийся Рейн, зеленые холмы за ним, белые паруса судов, сияющее голубое небо с позолоченными солнцем облаками — все это поражало удивительной гармонией красок.
Нефе, приехавший сюда сравнительно недавно, скорее мог оценить по достоинству прекрасный пейзаж, чем Людвиг, живший здесь с детства.
Мальчик ждал ответа, в то время как мысли органиста были совсем о другом. Но он решил в конце концов, что было бы бессердечно отвергнуть приглашение, сделанное с таким искренним чувством.
— Приду, приду, мальчик, — ответил он рассеянно и несколько живее добавил: — Только бы отец не был чересчур… Я страшно не люблю… — Он не договорил, но отвращение к пьянству было написано на его лице, на котором сразу прорезались морщины.
— Нет, нет, — поспешно заверил мальчик. — На мамин день рождения? Никогда! У нас в этот день бывает мир и благоволение! Да у него и времени на это не бывает, он весь вечер музицирует.
— Музицирует… Да, да, — повторил органист рассеянно, занятый какой-то неотвязной мыслью и плохо понимавший, о чем говорит мальчик. Потом вдруг воскликнул: — Музыка! Да! В ней красота, величие, счастье. Но, Людвиг, если бы я не верил, что искусство нужно людям, как хлеб, я сказал бы тебе кое-что!
— Что, маэстро?
— Я сказал бы: мальчик, беги от рояля, оставь музыку и стань булочником. Живя в страхе божьем, ты толстел бы понемногу, владел бы участком земли и виноградником на берегу Рейна, жил бы в собственном доме. Или стань парикмахером, цирюльником, сапожником — все лучше, чем быть музыкантом его курфюрстовой милости!
— Скажите, маэстро, а почему же вы тогда не стали заниматься ремеслом? — В глазах мальчика светилось лукавство.
— Например, портновским, да? Конечно, мой отец мог научить меня обращаться с ножницами, иглой и утюгом. Но я не хотел. Меня влекло искусство: музыка, театр, поэзия. Я не мог устоять.
Он вздохнул, помолчал и снова заговорил:
— Говорят, что в болотистых местах блуждают огоньки, способные увлечь человека в гибельную трясину. Я не верю в эти россказни. Но знаю, что искусство — это великий огонь, поднимающий человека к несказанным высотам. Кто однажды связал свою судьбу с искусством, уже никогда не сможет жить без него.
— Я знал ноты раньше, чем азбуку, — задумчиво отозвался мальчик.
— Это мне известно, — сказал его горбатый спутник. — Я еще не встречал человека, до такой степени одержимого музыкой. А кто, собственно, занимался с тобой?
— У меня, маэстро, было много учителей и ни одного настоящего. Отец был первым и самым незадачливым. Что он умеет всерьез? Когда он играет на рояле, думаешь, что он ведь, собственно, скрипач; если возьмется за смычок, сразу жалеешь, что он не отдался целиком фортепьянной игре. — Людвиг усмехнулся. Он уже отлично играл на нескольких музыкальных инструментах и к отцовским дарованиям относился со снисходительным недоверием: тот умел всего понемногу и ничего всерьез. — Пана ничего не доводит до конца. Хотел сделать из меня чудо-ребенка и не сумел. Я давал концерты в Кельне, в Роттердаме и здесь, в наших краях, во многих господских замках. Но деньги за мои выступления не текли рекой и так быстро, как он рассчитывал, и он перестал заниматься моим музыкальным образованием. Я переходил от учителя к учителю. Один учил меня играть на органе, другой — на скрипке, третий дал кое-какие знания по композиции.
— Ну, если все твои учителя умели столько же, сколько умел твой отец, они, наверное, быстро заканчивали курс наук?
— Они умели больше, чем отец, но этого скоро становилось недостаточно.
— Мне кажется, что учителем Людвига Бетховена был сам Людвиг Бетховен?
— Да, до тех пор, пока в Бонн не приехали вы.
Нефе отрицательно замахал рукой.
— Человек может быть учителем самому себе. И от этого имеет ту выгоду, что не должен платить.
— Вы тоже учите меня бесплатно!
— Это не совсем так. Разве ты не играешь на органе в церкви, и потом, если я буду учить какого-нибудь княжеского сынка, ему придется платить за себя и за тебя.
— Это было бы несправедливо, маэстро.
— Он всего-навсего расплатился бы за свой большой долг. Все князья в долгу у своих подданных. В сущности, курфюрст должен чуть ли не каждому жителю в округе.
— Он и у вас одалживал? Я и не знал!
Нефе смеялся.
— Конечно. И у твоего отца тоже.
— Ну, нет, маэстро, у нашего отца невозможно одолжить ни гроша. Его карман всегда пуст.
— Потому, что его обкрадывает его светлость.
Удивленный мальчик молчал. Уж не заболел ли его учитель?
— Вы говорите загадками, маэстро!
Нефе остановился, на лице его блуждала странная улыбка.
— Если бы мы жили несколькими милями западнее, ты бы знал не только загадку, но и отгадку.
Людвиг обратил вопрошающий взгляд в ту сторону, где солнце медленно садилось за верхушки невысоких холмов. Ничего не понимая, он пожал плечами.
— Во Франции уже кое-что сдвинулось, не то что у нас. Для них скоро взойдет солнце, — продолжал органист.
— На западе, маэстро? — В умных глазах мальчика отразилось недоумение.
Горбатый музыкант взял его под руку, и они пошли но тропинке вдоль Рейна.
— Мне нужно научить тебя многому другому, кроме музыки, чтобы ты видел немного дальше своих клавиш.
— А что я должен видеть?
— Ну, например, чем отличается княжеский музыкант от охотничьей собаки его милости?
— Музыкант от собаки?
— Разница вот какая: собака всегда накормлена, хотя не очень надрывается, ведь господа на охоту ездят не часто. А княжеский музыкант наоборот: хорошо накормлен редко, зато трудится непрестанно. Ведь князь хочет слушать музыку каждый день. И мы играем во время утренней литургии, дабы князь с приближенными не заснул, играем во время обеда, дабы пища лучше ими пережевывалась, музицируем вечером, дабы развлечь их перед сном.
— Трудиться должен каждый!
— А ты видел когда-нибудь милостивейшего господина работающим на винограднике?
— Он же богатый, зачем ему работать?
— Потому он и богатый, что других обкрадывает. Между князьями и разбойниками нет большой разницы.
Таких дерзких речей мальчик никогда еще не слышал. Дома не раз говорили, что на княжескую капеллу взваливают непосильный труд. Отец иногда разражался проклятиями — на сколько кусков он должен разорваться? Петь на латыни в костеле, петь на итальянском в опере, играть на нескольких музыкальных инструментах и, если понадобится, играть в немецких и французских пьесах. И все это за жалкую плату в двести пятьдесят дукатов в год! Но этот ропот всегда направлялся как бы в пространство. Речь шла о справедливости небесной, а не земной. Он никогда не роптал на курфюрста. Это господин, и может приказать, может принудить.
Людвиг был совершенно ошеломлен речами Нефе, но чувствовал, что его учитель рассуждал справедливо. Ему было понятно и то, что тот ставил на одну доску князей и разбойников. В самом деле, разве князья не отнимают урожай у земледельца, плоды труда у ремесленника и все, что только можно отнять, у художника?
— Мы рабы, — мрачно и гневно разносился голос органиста. — Захочется господину, и будем ползать перед ним на четвереньках!
— Я не буду, — отрезал мальчик, и его лоб прорезала строптивая складка.
Нефе горестно усмехнулся:
— Наши хозяева держат бедняков за ошейник. А художники, творцы красоты, бродят от двора ко двору как бездомные псы. Подставляют свой ошейник и просят: сделайте милость, возьмите меня в услужение!
Мальчик помрачнел и нервно поеживался. Он обладал независимым характером, и всякое упоминание об угнетении возмущало его. Он и без этого принуждал себя трудиться непосильно, но последние два-три года, когда отец перестал докучать ему своими заботами, жил привольнее и чужое давление переносил с трудом.
— Ты не ершись, Людвиг, — снова заговорил горбатый музыкант. — Разве я не прав? Наши музыканты едут продавать свое искусство во Францию и Англию. В это же время итальянцы и чехи ищут работу у нас. Каждый мечтает найти где-то лучший кусок хлеба и побольше свободы.
Казалось, ожесточенный органист с умыслом стегает мальчика жгучими словами.
Людвиг остановился, уязвленный на этот раз до крайности. Он воззрился на умное лицо своего спутника.
— А я не хочу быть господским лакеем! Я не буду ходить от двери к двери, подставляя свой ошейник! — Обычное «взрослое» выражение на его лице совсем по-детски сменилось выражением отчаяния и растерянности. — Но я ничего не понимаю, кроме музыки! Маэстро, скажите мне, ради бога, что мне делать?
Нефе ответил не сразу. На лице его отразилось тайное удовлетворение.
— Вот этого я и хотел, мой мальчик! Услышать этот твой вопрос: что нужно делать? Но и я хотел бы знать ответ на этот роковой вопрос.
— Можете ли вы мне что-нибудь посоветовать?
— Себе — нет. Тебе — да.
Княжеский органист не успел ответить, как раздался привычный звон соборного колокола. И сразу, будто они только и ждали этого сигнала, заговорили колокола иезуитского и францисканского монастырей, а потом зазвонили во всех городских и сельских костелах.
Юный Бетховен снял шляпу и тихо читал молитву. Нефе был протестантом, но и у него при звоне колоколов в католических храмах выражение лица смягчилось. Ему бы несдобровать, если бы кто-нибудь увидел его в этот момент в головном уборе! И без того у него было много врагов, возмущенных тем, что архиепископ держит у себя на службе приезжего иноверца.
Когда смолк тягучий перезвон, Людвиг быстро надел шляпу.
— Ну, теперь, маэстро, пожалуйста…
Нефе в замешательстве потер лоб:
— Говорить об этом нужно спокойно и не торопясь, а нам пора идти, мальчик. У меня урок в доме французского посла. А тебе нужно играть. Возможно, вечером…
— Значит, вы придете к нам? — Глаза Людвига засветились радостью.
— Я уже сказал.
Они расстались у городских ворот. Людвиг шагал порывисто, своей особенной походкой. Он шел, наклонясь вперед грудью и устремив вперед голову, будто ему тяжело было держать ее под тяжестью мыслей.
Что может посоветовать ему маэстро? Курфюрсту служил дед. Служит отец. Все известные музыканты на господском жалованье. Они дрожат от страха, как бы не утратить и это жалкое положение. Они стонут, но всей никчемности своего положения все же не осознают. Будет ли мое положение таким же жалким? Или совершится какое-то чудо? Ведь маэстро никогда не говорит попусту. И какой-то совет для меня у него есть. Но почему же он сам не следует ему?
В голове его теснилось множество вопросов, когда он входил во двор дома пекаря Фишера, в котором ютилась и лавочка для продажи булочных изделий.
Послышался стремительный топот ног по деревянной лестнице, и в объятиях Людвига оказался его восьмилетний брат Каспар. Он испуганно взвизгнул и сразу потащил Людвига во двор:
— Иди скорее, посмотри!
В левом углу двора был полупустой дровяной сарай. Оттуда доносились голоса. Людвиг заглянул в раскрытые двери.
— Ого! — удивился он. — Прямо праздник тела господня!
На земле, на поленницах, на деревянных козлах были разложены хвойные ветки, свежие и бумажные цветы, перевитые красными лентами гирлянды. На первый взгляд эта масса могла показаться беспорядочной, но на самом деле это было не так. Четыре старательных девичьих руки уже почти сплели этот пестрый паводок в длинную гирлянду. Две девушки сидели на корточках: Фанни, няня детей Бетховенов, тщедушная, едва вышедшая из школьного возраста девушка, и рядом с ней полная ее противоположность — зрелая барышня, упитанная, дебелая. Это была двадцатилетняя дочь хозяина дома, Цецилия.
— Людвиг, поможешь нам? — расплылась она в улыбке.
— Я? Я бы с удовольствием, только…
— Ну конечно, я так и знала. Ни за что на свете женщинам не поможете! Ну хотя бы вот этих уведи, — повела она головой в сторону, где толкались Каспар, маленький Николай и двухлетний братишка Цецилии.
Людвиг вставил в рот два пальца и засвистел так оглушительно, что девушки испуганно вздрогнули, а малыши в удивлении подняли вверх лица.
— Выходите, мальчики! — грянул веселый голос. — Во двор! Поиграем в мяч!
Они выскочили из сарая на простор большого двора. Людвиг бросился в угол, где были сложены дрова для пекарни, опустился на колени и пошарил рукой под поленницей. Это был тайник, куда прятались разные мальчишеские клады: окурки, лук, плетка, чтобы гонять уток, и, наконец, тряпичный мяч. Он быстро нащупал его, и вот уже началась бешеная погоня с перебрасыванием мяча и дикими выкриками.
Цецилия выглянула из сарая и сразу отпрянула назад — мяч стремительно летел ей в лицо, брошенный рукой Людвига.
— Видишь, — сказала она, обращаясь к Фанни, — этот ваш старший иногда похож прямо бог знает на какого мудреца, а бывает таким же мальчишкой, как другие. Если бы отец не заставлял его по целым дням сидеть за роялем, он вот так бы и гонял по двору целыми днями.
Фанни не согласилась:
— Эти занятия музыкой не такое уж наказание для него. Людвиг сам любит музыку до беспамятства. Ну, иногда не прочь поозорничать с мальчишками, что правда, то правда.
Четверка ребят продолжала галдеть во дворе. Только спустя полчаса самый сильный голос в квартете смолк. Людвиг почувствовал, что сегодня покинул свой рояль слишком надолго и вечером у него будет мало времени для занятий. Сильным взмахом руки он бросил мяч в другой конец двора и, когда мальчики ринулись за ним, быстро исчез со двора.
У входа его ожидала встреча с отцом, только что вернувшимся из города и несшим в руке корзину, полную бутылок с вином.
— Как, ты не играешь? — удивленно воскликнул он. Спросил без злобы. Обманувшись в своих надеждах сделать из Людвига чудо-ребенка, он перестал заботиться об его упражнениях. Отец был только удивлен тем, что увидел сына во дворе, разгоряченного игрой, и из дома не доносились звуки рояля.
— Но я уже иду, папа, — усмехнулся мальчик.
Все было просто. Мальчики могут резвиться и играть во дворе, отец может попусту слоняться по городу, а Людвиг должен играть. Он поздоровался с матерью, сказал ей несколько приветливых слов — ведь он так любил ее — и снова уселся к роялю. Правда, в этом не было необходимости. Свое задание на этот день он знал безупречно, но ему все еще казалось, что он не достиг совершенства. Его пальцы снова и снова пробегали по клавишам, сотни раз повторяли головокружительные пассажи, работали без устали, до изнеможения.
Людвиг знал, что в соседних комнатах уже разыгрывается пленительное зрелище, с малых лет знакомое и любимое. Так соблазнительно захлопнуть крышку рояля! Но он умеет приказать себе: «Все могут, ты не смеешь!»
Уже девять часов, и на улице тьма непроглядная. Двери комнаты остаются закрытыми, и все же чуткое ухо Людвига улавливает путаницу непривычных звуков. Слышит приглушенные мужские голоса, шум передвигаемой мебели, женский смех. А вот кто-то тихо настраивает скрипку, и ей как бы затаенным смехом отзывается флейта.
Людвиг стремительно поднялся. Пришло время пойти к семье и гостям. Может быть, уже пришел Нефе со своей тайной? Людвиг вошел в соседнюю комнату и, хотя знал, что ожидает его там, был ошеломлен. Комната была полна людей, главным образом мужчин, празднично одетых, в цветных камзолах, белоснежных чулках, в завитых париках. У окна стояли дамы. Все двигались беззвучно, как фигурки в театре теней. Фанни и Цецилия неслышно мелькали среди гостей, в одних чулках, чтобы не было слышно стука каблуков. Отец вместе с Каспаром и молодым гобоистом из княжеского оркестра расставляли одолженные в церкви пульты для нот.
Гостями были сплошь друзья супругов Бетховенов, члены архиепископской капеллы и оркестранты. Их было здесь много, но тот, кого нетерпеливо высматривал Людвиг, еще отсутствовал.
Придворный органист Нефе появился последним. На этот раз он был в парике, в темно-коричневом сюртуке, под подбородком белел пышно присборенный шейный платок. Под мышкой он нес черную папку для нот, на которой была видна надпись крупными буквами: «Музыка». «Что это может означать?» — думал Людвиг. Музыканты, которые пришли, чтобы поздравить хозяйку дома и сыграть для нее, обычно сами заботятся о нотах!
И вот началось. Виновница торжества, правда, отсутствовала, но это было непременной частью шутливого действия, неизменно повторявшегося каждый год. Еще в ранние сумерки семья госпожи Бетховен уговаривала ее вздремнуть в дальней комнате. Ее должны были разбудить звуки торжественной интродукции. Но так как виновнице торжества было известно о подготовленном сюрпризе, она тщательно оделась, слегка припудрила лицо и потом уже осторожно улеглась, одетая, заботливо уложив пышную юбку на соседнем стуле.
Две лучших комнаты дома были освещены непривычно для их скромного жилья. В каждой комнате горело по двенадцати свечей, вставленных в трехрогие подсвечники, одолженные у соседей. Музыканты уселись у пультов. Людвиг взялся за скрипку. Несмотря на то что был отличным пианистом, в княжеском оркестре он состоял в должности скрипача. У рояля, сдвинутого к самой двери, уселся Нефе. Все ожидали его сигнала. Едва он кивнул головой и коснулся пальцами клавиш, как зазвучала ликующая музыка — серенада хозяйке дома.
У старшего Бетховена не было в руках никакого инструмента. Ему была отведена особо почетная роль.
Одетый в свое лучшее платье, он подошел к дверям спальни, постучал, вошел и сразу же появился с женой, которая была облачена в шелковое платье и в белоснежный парик. На ее натруженных руках были длинные кружевные перчатки. Снова грянула музыка. Теперь это был уже изящный марш, и под звуки его супруги медленно подвигались к некоему трону, установленному в первой комнате под торжественно украшенным портретом деда Людвига. Троном служило старое фамильное кресло.
Длинные гирлянды, сплетенные Фанни и Цецилией в дровяном сарае, превратили дряхлое кресло в нечто волшебно-прекрасное. Таким оно, во всяком случае, казалось Людвигу и его младшим братьям. Глазами, полными восторга, смотрели они на свою мать, идущую мелкими шажками рядом с отцом. Сегодня она какая-то непривычная, нежная, очаровательная. Ее продолговатое, исхудавшее лицо светилось какой-то особенной мягкостью. «Почему она не бывает такой каждый день? — думал Людвиг. И сам ответил себе: — Стряпать и стирать в парике и шелковом платье не будешь».
Когда смущенная госпожа Бетховен села, музыка умолкла. Настало время поздравлений.
Первым пролепетал что-то маленький Николай, потом отбарабанил поздравительные стихи Каспар, и наступила очередь Людвига, до крайности растерянного и смущенного. В последнюю минуту к нему подошел Нефе, всунул в руку черную папку и прошептал:
— Это подарок для мамы. Вручи ей его.
Как было не волноваться, когда он даже не знал, что держит в руках! Но нужно было идти, потому что отец приближался вслед за ним.
Все четверо мужчин из семьи Бетховенов уже вручили матери по букету цветов и поцеловали ей руку. После них ее приветствовали таким же образом и остальные гости; дамы, разумеется, только пожали ей руку.
Она получила единственный подарок — таинственную папку с золоченой надписью. И не знала, как поступить с ней. Открыть? Посмотреть? Зачем ей какие-то ноты? Она не музыкантша.
Когда она открыла папку и взглянула на заглавный лист, лицо ее от неожиданности вспыхнуло румянцем. Из-под длинных ресниц сверкнули слезы.
— Людвиг! Мальчик мой! — Она не могла произнести ни слова из-за подступивших слез и протянула руки к Людвигу.
Он приблизился к ней, окончательно сбитый с толку восторгом матери от подарка, который приготовил для мамы не он, а Нефе. Мать прижала его к себе, и они вдвоем прочитали надпись на красиво украшенном титульном листе. Глаза Людвига, как будто бы притянутые магнитом, смотрели неотрывно в нижнюю часть листа, где было выведено: «Сочинил юный любитель музыки Людвиг ван Бетховен».
Глаза Людвига широко раскрылись. Это в самом деле его имя? Не просто написанное пером, а напечатанное, как будто он настоящий композитор! И он понял… Этот Нефе — настоящий чародей. Нефе — его чудесный друг!
Людвиг вспомнил, как играл недавно своему учителю вариации на тему какого-то марша. Это было его любимое занятие — взять какой-нибудь известный мотив и разработать его, развернуть, всячески обогатив.
Нефе эти вариации понравились, и он заставил Людвига записать их. И вот что из этого вышло! Нефе отдал их напечатать.
Гости окружили кресло госпожи Бетховен. Они всматривались в ноты и удивленно покачивали своими париками. Двенадцатилетний сочинитель, каково! Не один из присутствующих музыкантов мечтал, чтобы его сочинение было издано, и вот чудо: сынишка Бетховена, у которого еще и пушок на губах не пробивается, уже удостоен такой чести! Некоторым из них в сердце закралась зависть, но и они дружно восклицали:
— Сыграть, сыграть! Людвиг, садись за инструмент!
Он сел к роялю, раскрасневшийся, немного испуганный оттого, что приходится играть свое первое сочинение перед публикой. Но после первых же тактов боязни как не бывало. Умолкли дружные аплодисменты, и он истово раскланялся, и лицо его оставалось очень серьезным.
Потом сыграли всем ансамблем, и госпожа Бетховен слушала их, сидя в своем торжественно убранном кресле.
Едва смолкли последние такты, как концертный зал мгновенно преобразился в столовую. Хозяйка, не покидая своего почетного места, очутилась за накрытым столом, к нему быстро придвинули еще два. Ужинали, провозглашали тосты за хозяйку, за юного сочинителя, друг за друга.
Людвигу пришло в голову, что ему следовало бы встать и поднять бокал, поблагодарить Нефе. Несколько раз брался он за бокал, вот-вот был готов подняться, но робость крепко привязывала его к стулу. Он чувствовал себя недорослем, случайно оказавшимся в обществе взрослых.
Во время обеда вставал то один, то другой музыкант и играл что-нибудь соло в сопровождении рояля.
Вот к роялю сел отец, и Людвиг немного стыдился за него, особенно тогда, когда играло трио: рояль, фагот и флейта, и Иоганн Бетховен в нескольких местах сфальшивил.
Одна из дам пела, и в шумном всплеске аплодисментов, когда она кончила арию, молодой сочинитель услышал у своего уха шепот:
— Ты бы не хотел немного пройтись, Людвиг?
Мальчик мог не оглядываться: он узнал этот голос. Они незаметно выбрались из толпы гостей, окруживших певицу, и Людвиг повел учителя за руку по ступеням винтовой лестницы. Она была слабо освещена красной лампочкой, висящей там, где лестница делала поворот.
Улица была пустынна. Месяц освещал ее лучше, чем редкие фонари. Стояла тишина, и лишь из светящихся окон Фишера во втором этаже доносился приглушенный шум. Две темные тени в полумраке все дальше и дальше удалялись от этих окон.
— Маэстро, — растроганно проговорил мальчик, — если бы вы знали, сколько радости вы доставили сегодня маме!
— Но это же был твой подарок, Людвиг, не мой!
— Что бы я был без вас, маэстро!
— Я не за тем вытащил тебя в эту тьму, чтобы ты благодарил меня. Мне нужно поговорить с тобой о другом.
— Я знаю.
— Я давно к этому готовлюсь. — Горбатый органист наклонил голову, явно раздумывая, как ему начать. — Ты говорил, Людвиг, что у тебя было много учителей. Почему же ты не назвал лучшего из них, Тобиаса Пфейфера? — Краем глаза он испытующе взглянул на мальчика.
Людвига будто стегнули прутом:
— Мы обязательно должны сейчас говорить об этом человеке?
— Да, должны. Это великий музыкант. Скажу больше — гениальный. Певец, актер, скрипач, пианист, флейтист, а в игре на гобое ему нет равных.
— Да, это правда. Но пожалуйста, маэстро, чем меньше мы будем говорить о нем, тем лучше. Я рад, что он пробыл в Бонне только год.
— Мне приходилось слышать, что он был к тебе чрезмерно строгим.
— Строгим? — Мальчик мрачно рассмеялся. — Беспощадным! Да если бы он подобным образом обращался с лошадью, и то люди возмутились бы. Но мне следовало бы рассказать все по порядку.
— Этого я и хочу.
— Когда Пфейфер появился в Бонне, отец предложил ему поселиться у нас. Потом сговорились, что вместо платы за стол и квартиру он будет учить меня. Он и учил — на рояле, на флейте, на скрипке. Учил меня всему, чему только хотел. И был он мастер на все руки. О каком бы предмете ни шла речь из любой области музыки, Пфейфер неизменно был осведомлен. Он умел все: от важного — исполнения самых серьезных музыкальных произведений, до самого незначительного — подражания всевозможным птицам. А свистел как истинный художник.
Больше всего мы, дети, любили, когда он превращался в волшебника. В его чувствительных пальцах вещи исчезали и сразу же являлись в другом месте. Он умел превратить в ничто серебряную монету и потом вытащить ее у кого-нибудь из-за уха.
Он не был плохим наставником для меня, пока оставался трезвым. Но горе было мне, когда он запивал! Как в сказке, превращался он из веселого человека в дикого зверя. Сколько раз бывало, что они возвращались с отцом из трактира за полночь, и его вдруг осеняло, будто он со мной в этот день не занимался. Они извлекали меня из постели и тащили к роялю. Мне было тогда восемь лет. Можете себе представить, как я пугался со сна. Я отбивался от них изо всех сил — так мне хотелось обратно в постель. И матушка заступалась. Но они оба бывали как одержимые. Приходилось садиться за рояль и играть до утра. Слезы заливали мне лицо, а я не мог их даже вытереть.
Если я уж слишком сопротивлялся, они запирали меня в чулан, набитый рухлядью, давали в руки скрипку, показывали в нотах какое-нибудь трудное место и приказывали:
«Играй! До тех пор играй, пока не будет ни малейшей ошибки!»
И я играл при свече, а потом впотьмах. А мои учителя сидели в кухне, допивали принесенную бутыль и слушали. И удивительно то, маэстро, что я не питал злобы к Пфейферу. Он-то, наверное, считал себя правым. Часто он кричал мне: «Только работай, работай как одержимый! Я сделаю из тебя музыканта из музыкантов!» Не люблю вспоминать о нем, не хочу о нем слышать, но дурного слова о нем не скажу. Мне всегда казалось почему-то, что он ужасно несчастен.
— Ты прав. Он был одним из немногих музыкантов, остро ощущавших унизительность своего положения. Великий художник — и, в конце концов, господский лакей. Оденут его в ливрею: иди, слуга, пой во время ужина, чтобы милостивый господин лучше пережевывал жаркое из поросенка! Дух и денежный мешок противостоят друг другу. Труженик против дармоеда!.. Ну, не хмурься, ты тоже ходишь в замок в лакейской ливрее, с той разницей, что слуги носят красный фрак, а мы, музыканты, — зеленый.
— Маэстро, вы уже говорили сегодня об этом. Мне тяжко это слушать. Лучше посоветуйте, как освободиться от этого рабства. Вы же мне обещали. И почему мы должны говорить о Пфейфере?
— Потому, что я хочу от тебя того же, чего и он хотел!
Нефе остановился, положил свои длинные руки на плечи мальчика и с силой сжал их. Мальчик чуть не вскрикнул от боли. Но сдержался. Чувствовал, что наступила минута, когда он узнает что-то такое, чего так жадно ожидал. А Нефе промолвил каким-то особенным, незнакомым голосом:
— Людвиг, крепко запомни то, что я скажу тебе сейчас, в день рождения твоей несчастной матери! У тебя есть единственный путь выйти из униженного состояния: стать художником, таким большим, что не ты должен будешь кланяться князьям, а они — тебе! Заставить мир слушать твою музыку с трепетом, а каждое твое слово с уважением!
Его слова звучали с такой страстью, что мальчик задрожал. Несчастный горбатый музыкант, один из самых образованных людей Германии, вложил в свои слова всю горечь пережитого, всю мудрость, которую он вынес из борьбы с тяготами жизни.
Людвиг не представлял себе в эту минуту, какие долгие годы непосильного труда ему предстоят, не думал о том, что художника чаще венчают терновым венцом, чем золотым. Его обрадовало то, что учитель верит в его предназначение, но сам он боялся в это поверить.
— Вы думаете, что я мог бы стать таким, маэстро?
— У тебя есть дар, — серьезно произнес органист.
— У Пфейфера он тоже был!
— А умрет он где-нибудь в канаве, как нищий. Я не без умысла заставил тебя вспомнить о нем. Ты видишь, как низко может пасть человек, даже обладающий талантом. Дарование — это еще не все, оно может погибнуть, если дано человеку, не обладающему дьявольским упорством. Запрети, запрети себе навсегда произносить такие слова, как я не могу, мне не хочется, я не знаю! Потерпишь неудачу — начни снова! Сто раз потерпишь неудачу — сто раз начни снова!
— Кажется, я кое-чему все-таки научился, маэстро!
— А это заслуга Пфейфера! Он научил тебя понимать, что человек может одолеть любое препятствие. Иногда нужно атаковать тысячу раз, чтобы твердыня наконец пала. Дарования и щепотки достаточно, а упорства нужен океан. И на этой паре ты мог бы прийти к цели, если бы мир был устроен разумно. Но в наше время необходимо иметь тройку.
— Что вы имеете в виду, маэстро?
— Эта тройка такова: дарование, упорство и уверенность в себе. Я не говорю — гордыня. Храни тебя бог от нее, я говорю — уверенность в себе. Кто хозяин мира? Дворяне, князья, епископы — тираны всех мастей. Умные это люди? Редко. Они презирают тех, кто не родился во дворце, как они. Думают, что народ создан для того, чтобы угождать им. Я же говорю: народ существует для того, чтобы править!
— Но что же я-то могу?
— Многое! Когда станешь великим музыкантом и будешь разговаривать с князьями, не унижайся! И если даже желудок будет вопить о голоде, не покоряйся!
Людвига поразила его страстная речь. В сумрачном свете месяца и в отблесках фонарей лицо Нефе было очень бледным. Глаза его горели. Голос прерывался от волнения.
— Я знаю, что говорю, мальчик. Жалею, что пришел к этой мудрости так поздно! Начищенный сапог с золотой шпорой награждал меня пинком не раз. Конечно, бывает, что и среди знати встретишь душу мудрую и добрую. К таким относись по-дружески. Но с остальными власть имущими держись гордо! За всех нас, поверженных на дно, изнуренных, полуголодных. Докажи им, что ты выше их. Жизнь двигают вперед только труженики и мудрецы, а не те, которые всего и умеют, что размахивать бичом.
— Маэстро, не знаю, сумею ли я… — запинался Людвиг, глядя в землю.
— Не сумеешь? — закричал Нефе. — Что это за слово такое? Я приказал тебе забыть его! Ты сумеешь! Ты должен стать величайшим музыкантом из всех, которые когда-нибудь жили на земле! Такова цель.
Мальчик дрожал от волнения. Он понимал, что в эту летнюю ночь в уличном сумраке происходит что-то важное. Рука его учителя твердо начертала линию его жизни. Он принял наказ учителя, не зная, как сумеет осуществить его.