Ланс Транквуд — пожилой джентльмен с ясным взором и здоровыми наклонностями. Его язык никогда не бывает обложен, белки глаз всегда белые, иногда чуть нагловатые, а руки дрожат только в том случае, если он приподнял автомобиль за капот и какое-то время его удерживает. Но такая ситуация маловероятна — своего автомобиля у него нет, а чужой ему не доверят, потому что он его тут же пропьет или проиграет на скачках, это зависит от сезона.
Говорить с ним — одно удовольствие. Но пытаться из него что-то вытянуть — совсем другое. Потому что язык его не только не обложен, но вдобавок чрезвычайно хорошо подвешен. Его лечащий врач вообще утверждает, что это не язык вовсе, а помело, и квартирная хозяйка, знающая сей длинный орган весьма коротко, склонна согласиться с таким мнением. А поскольку врачи лучше нас с вами разбираются в органах, равно как и квартирные хозяйки — в помелах, то их вердикт не оспоришь.
В общем, Ланс за каких-нибудь пять минут телефонного разговора выудил у меня всю подноготную о Баскервилях и столько сведений о собаке, что мог бы ее шантажировать. Ну то есть, мог бы, окажись она кредитоспособна, ведь это пока что не факт. И будь даже собака кредитоспособна, у нее наверняка был бы опекун, ведь животные нечасто достигают совершеннолетнего возраста. А собаку, имеющую опекуна, но не умеющую разговаривать, тем более такую собаку, как Баскервильская, что словам предпочитает дела, да еще и в то время как пламя клубится из пасти ее, ни один разумный человек шантажировать не станет. Тем не менее, по тому, как дергался и извивался Генри, слушая нашу беседу, было понятно, что я выболтал много лишнего. Я и сам это чувствовал, знаете, такое гадкое ощущение, когда язык мелет, мелет, а мозг думает: «Что ты несешь, идиот?!». Но узнал взамен только то, что Лендсир вернул бороду назад Лансу, а уж он ее отдал другому художнику, Лайонсу, чтобы тот напугал поклонника своей жены.
— А у жен бывают поклонники? — недоверчиво переспросил я.
— У этой, видимо, нашелся, — находчиво ответил Ланс.
— И он боится бороды? — удивился я.
— Наверно, очень молодой. Я тоже в детстве бород боялся. Я собственно, и сейчас бреюсь два раза в день, мало ли. А чужих жен я в детстве не боялся, они мне даже нравились. Например, мама. Она ведь была женой папы. И тем не менее…
— Что «тем не менее»?
— Тем не менее, я был младшим сыном, так что эдиповым комплексом не страдал. Ведь никакого смысла страдать эдиповым комплексом, если титул не наследуешь. А кстати, сэр Чарльз Баскервиль кому денежки-то оставил?
Но тут у меня хватило ума закруглиться. Я распрощался с Лансом, оставив этот вопрос без ответа. Но положив трубку, я обратил его, то есть вопрос, к Генри.
— А что, Генри, — спросил я, — оставил дядя завещание?
— Дело темное… — сказал Генри. — Все равно узнаешь. Только ты, старик, не трепись.
— Не буду, — пообещал я.
— Он по всем правилам составил завещание и назначил душеприказчиком некого Мортимера. Наверняка какого-то старого маразматика, трясущегося сутягу со скрюченными подагрической фигой пальцами, который во сне кладет голову на свод законов Британии.
— Тсс — прервал его я, зверски, словно пристяжная лошадь, покосившись на спящего Грегори.
— Он??? — одними губами проартикулировал Генри.
— Угу!!! — беззвучно кивнул я.
Генри сокрушенно покачал головой, перестал швырять монпансье в Снуппи и отметил про себя: «Не кладет».
— А что, содержание завещания неизвестно?
— Нет. Дядюшка пожелал, чтобы текст его огласили через две недели после похорон.
— Значит, он не просил себя кремировать?
— Не просил. Почему «значит»?
— Потому что если труп кремирован, нет смысла ждать две недели.
— Я не понимаю, к чему ты клонишь. Но кажется мне, эти девонширцы и так не будут ждать две недели. В первую ж ночь залезут да посмотрят.
— А оно в гробу?
— Что «оно»?
— Не знаю. Оно. Которое в завещании.
— Поместье?
— А в завещании поместье?
— Как минимум.
— Поместье в гробу не поместится.
— Там даже не поместятся и бабки, которые к нему прилагаются.
— Ого, как все запущенно…
В это время вошел и прошествовал Шимс. На подносе он нес бумажку с написанными на ней циферками.
— Что это, шифр, Шимс?
— Отнюдь, это номер машины-с.
— А как тот, в машине?
— Жив-с.
— Вы его покормили?
— Да-с.
— Что он вам сказал?
— Благодарил-с.
— Класс. Я бы, может, тоже не прочь так сидеть себе и смотреть на чужие окна, как в ресторане.
— Не очень-то рассидишься, когда так тесно и все в тумане-с.
— Нет, Шимс, ну серьезно, что он рассказывал? — вступил в диалог Генри.
— О, — со сдержанным чувством ответил Шимс, — если в мои обязанности входило принимать исповедь, мне, наверное, следовало быть священником-с.
И испарился.
— Опа, исчез… Он, вообще, на чьей стороне, этот Шимс? — мрачно спросил Генри. — Он с ним или с нами?
— Насколько я знаю Шимса, — предположил я. — Тот, который в машине, живет в Челси.
— Это логично, — признал Генри. — Если он художник, то он может, как я слышал, жить в Челси. Но почему Шимс…
— При виде джентльмена из Челси мой камердинер впадает в прострацию и утрачивает выучку. В нем просыпаются темные инстинкты.
— В просра…
— В прострацию. Он не понимает богемной одежды, не приемлет ее, считает излишней и не идущей к делу. У него иногда даже непроизвольно поднимается бровь. Левая. Он левой половиной лица хуже владеет, и поэтому возникает подъем брови.
— Эрекция брови.
— Скажем так, инсталляция брови.
— Это тебя в Кембридже этой пошлости выучили?
— Да нет, мальчишки во дворе.
— Ага. Послушай, он там все еще сидит с этой бородой. А давай его поймаем!
— Давай!
— У тебя что-нибудь есть с собой?
— У меня трость.
— Это хорошо, это веский довод. А у меня кольт. Если надо кого демократизировать…
— Шимс! — закричал я. — Пальто, шляпу!.. Шимс, только, дружочек…МОЮ шляпу.
— Болотного цвета, с фазаньим пером-с, — бодро констатировал Шимс, внося одежду. Он не был похож на оскорбленное чучело лягушки, не изображал девственницу, нашедшую в салате неприлично извивающуюся мужскую часть червяка (червяки, как всем известно, в разных частях своего тела принадлежат к разному полу и поэтому всегда чуть-чуть мужчины). Он не вел себя, как Шимс, подающий мне тирольскую шляпу для выхода на улицу (а мы живем, повторяю, на Беркли-Меншнз, куда забредают люди). От его равнодушия мне стало неприятно, я подумал, что зря потратил свои деньги.
Быстро одевшись, мы выбежали из дому. На Беркли-Меншнз, было весьма неприятно. Почему дворники не убирают эту воду? Тем не менее, мы не отступили, и под проливным дождем, без зонтиков, подошли к машине. Я рукоятью трости постучал в окошко. Оттуда высунулась борода Рожи Баффета и хамским тоном гения вроде даже и признанного, но недостаточно и не всеми, спросила:
— Эй, два хмыря! Кто из вас Генри, а?
Генри сказал:
— А ты чо, сам не знаешь?!
— Неа. Я следил за Мортимером, — объяснила борода.
— Ага, ага. Ясно. Вот, это он — Генри.
Я важно кивнул.
— А почему у него тирольская шляпа, если он из Америки? — продолжил допрос оборзевший клок растительности.
— Почему… ну ты читал Майн Рида? — нашелся Генри. — «Всадник без головы». Это старый индейский обычай — меняться одеждой. Мы поменялись шляпами.
— Ответь же мне, Всадник без головы и без лошади, — все никак не успокаивалась борода, — почему американский акцент у тебя, а не у него?
— Потому, — ввернул я, — это еще один старый индейский обычай, которыми так богата старушка Англия. Мы поменялись акцентами.
— Так все и было? — с нехорошей полицейской куртуазностью удивилась борода.
— Мы поспорили на пять дол… на пять фунтов, — объяснил Генри, а сам думает «Ого!», — что я сегодня до вечера буду говорить, как американец. Значит, хорошо выходит, раз ты повелся.
— Ничо у тебя не выходит, — возразил я с еще более брутальным выговором, стараясь произносить побольше букв. — Лох только мог повестись, что из Англии не выезжал. Гони 5 фунтов!
— Да ты чо! — сорвался Генри. — Да чо ты мне голову морочишь, да я в Чикаго…
— В общем, парни. Мне нужен Генри, — прервала завязывающуюся дискуссию борода Рожи Баффета.
— … а, Генри… это он! — сказал Генри, указывая на меня.
— Я Генри! — сказал я.
— Генри, — сказала борода, обращаясь ко мне. — Ты собираешься поехать в Баскервиль-Холл.
— Ага, — кивнул я.
— Отговаривать тебя, как я понимаю, бессмысленно.
— Ага, — кивнул я.
— Потому что надо вступить во владенье.
— А как же. Я именно для этого притащился из Америки, знаете ли.
— Про собаку в курсе?
— Естественно, — сказал я. — Огромна, и черта черней самого, и пламя клубится из пасти… ее.
— Именно. Так вот что я хочу тебе сказать, Генри. В ту ночь, когда сэр Чарльз вышел к калитке, у него было назначено свидание вовсе не с собакой.
— А с кем же? — хором удивились мы с Генри.
— С этой рыжей лисой Лорой Лайонс.
— Невероятно! — воскликнул я. — С лисой?!
— Так вот, — продолжила борода, не почтив вниманием мою реплику. — Если ты, Генри, начнешь свои ходули подтаскивать к Лоре, то будет тебе и собака, и ночные прогулки по девочкам, и шарики тебе оторвут, понял?!
— Не понял, какие шарики? В мозгу?
— На полроста ниже. Я оторву, — уточнила борода.
— Ты не завивайся чересчур, х. художник, — процедил Генри. — Я с Генри в Баскервиль-Холл поеду, а я боксер. Слугу моего с сэндвичами только что видел?
— У которого фонарь красивый?
— Это я утром тренировался, он чай вносил и слегка под замах подвернулся. Слегка! Тебе так не повезет.
— Мазила! — шкодливым фальцетом быстро выкрикнула борода и, осуществив этот акт мести, тут же резко стартонула. Машина скрылась в пелене дождя.
Мы с Генри остались посреди мокрой улицы, обляпанные щедрой весенней грязью.
— Я, наверно, знаю эту Лору Лайонс, — сказал я задумчиво. — Рыжую. Которая любит подкрасться сзади и гавкнуть в ухо. Правда, ее раньше звали Лора Френкленд, но сходство слишком велико, чтобы быть случайным.
— Понятно, — сказал Генри, — вот так-то старик и умер. У него было плохое сердце.
— А у кого оно хорошее, — угрюмо ответил я.
— У меня хорошее, — сказал Генри. — Доброе.
И добавил:
— Наверно, этот борода — ее муж. Мы же так и думали, что он Лайонс. И она тоже Лайонс.
— Выскочить за художника, это на нее похоже.
И мы вернулись в квартиру, по дороге разговаривая таким образом:
— Меня не то беспокоит, — сказал Генри, — что этот штрих с бородищей обратил внимание на наш акцент. Это меня скорее мобилизует. Еще сегодня вечером я не лягу спать, пока не отшлифую лондонское произношение. Отец нормально разговаривал, а я же его сын. Но он, эта борода то есть, видел, что я постоянно стою у окна, а будь я хозяином квартиры, я бы не мог так вести себя, когда у меня гости.
— Разве?
— Конечно. На ранчо и не за такое из салуна выкидывают. У нас гостей принято развлекать самозабвенно. Я надеюсь, мы не нарвемся на этого типа в Баскервиль-Холле, чтоб он нам игру не испортил.
— Генри, а ты когда-нибудь носил бороду с целью маскировки?
— Нет, зачем же?
— Поверь моему опыту, это требует хладнокровия. А есть ли оно у Лайонса?
— Он художник…
— Вот именно. Да и нервный. Только о том и будет думать, как бы нам лишний раз на глаза не попасться, чтобы мы не узнали, что это был он.
— Я бы сравнил его с дрожащим, необъезженным мустангом, когда он одновременно и гневается и боится.
— Да ради бога, Генри, кто б сомневался, что ты сравнишь его с мустангом.
— Почему? — удивился Генри.
— А что ты еще в жизни видел, кроме мустангов?
— Черт возьми, Берти, — воскликнул Генри, сменив неудобную тему, — вот мы сейчас придем, а этот Мортимер проснулся и выжрал все виски!
— Вот гад. Сидел тут в тепле, а все люди доброй воли намокли, замерзли. Шимс! — заорал я, нажимая на звонок, так как мы как раз подошли к двери.
— Шимс! — поддержал Генри. — Такой-растакой бандит!
— К вашим услугам-с, — сказал Шимс, открывая и вея теплом и приветом.
— Виски есть?
— Боюсь, что нет-с.
— Тогда согрей чаю!
— Могу предложить вам глинтвейн-с.
— Да! Побольше! — сказали мы с Генри.
— И мне! — крикнул Мортимер. — В большой чашке!