Глава 21

Не знаю, сколько я пролежал в комнатных сумерках — при таком свете читать было трудно, да и не хотелось. Я думал, и мысли мои были печальны. Я вглядывался в свою душу, и видел в ней и повсюду один лишь мрак. Вдруг дверь приоткрылась, и в комнату проскользнула Элиза — во мраке мелькнул белый саван надежды.

— Я принесла вам записки сэра Чальза-с, — сказала она, потупившись.

— Хорошо, положи на газетный столик и включи лампу. Кстати, может, ты знаешь, — спросил я ее, — коты дергают ушами, это мимика или жестикуляция?

— Неа, — сказала Элиза, — вряд ли. Не думаю.

Повисла пауза.

— Сэр Генри, — наконец произнесла она прерывистым полушепотом, — Стивен сказал мне, что вы… хотите меня видеть.

Я ничего не ответил, подождал, чтобы она высказалась ясней.

— Я… ой, хм… мы здесь еще живем по феодальным правилам-с… и ваш покойный дядюшка, сэр Чарльз, даже пользовался правом первой ночи-с… и если…

— Даже если он так и поступал, то это было незаконно, — сурово заметил я, поневоле увлекаясь беседой.

— Да-с, но… порой бывает, что если бы одна из сторон была более сговорчивой, многих неприятностей можно было бы избежать-с… — пролепетала бедная женщина, не зная, куда деться от эмоций непонятной мне природы, и у меня создалось впечатление, будто она глубоко сожалеет о том, что я не желаю жить по феодальным правилам. «Куда катится мир! — казалось, восклицали ее влажные, блестящие глаза. — Люди добрые, властелин Баскервиль-Холла отказывается пользоваться правом первой ночи в отношении собственной горничной!»

— Подожди, Элиза, сядь, — сказал я, за руку притягивая ее на край своей постели. Рука была мягкой и горячей, на ней виднелась царапина явно кошачьего происхождения. Элиза покорно присела и кокетливо заглянула себе в вырез платья, как бы желая удостовериться, что все при ней. По-моему, при ней было даже больше, чем достаточно. У нее на правой груди была красная точка, должно быть, лопнул небольшой сосуд.

— Значит, тебе Стивен сказал прийти? — спросил я, как мог, сурово. — Извини, я не верю.

— Почему-с? — спросила она, неожиданно широко улыбнувшись. В глубине рта один зуб был слегка темноват.

— Потому что он обо мне кое-что знает.

— Что именно-с?

— Знает. Он знает… — да господи, что ж сказать-то ей? Ведь не то, что я вовсе не сэр Генри и хотя бы поэтому не могу воспользоваться правом первой ночи, хотя у меня это, может быть, вовсе не хуже бы получилось, — …что я хочу познакомиться с Орландиной.

— Если вам нравлюсь я, это не значит, что понравится она-с, и что тогда-с?

— «Тогда-с»… А у нее такая же улыбка?

— Ох, право, не знаю-с…

— «Тогда-с» скажи мне, как ее найти, и я «узнаю-с».

— Но… если у вас такие современные взгляды-с… в крайнем случае, ваша избранница, кем бы она ни была, может для вас развестись.

— А если мне не нужна жена, которая может развестись? — отпарировал я и подумал «о боже, что же я несу, она сейчас как обидится!».

— Ну тогда спокойной ночи-с, — сказала она, вскочив, как ужаленная и прихватив по дороге из комнаты пепельницу с окурком (слава богу, что ей не попалась ночная ваза, а то б она и ее опрокинула).

— Спокойной ночи, Элиза, — сказал я без всякой надежды заснуть.

Однако когда кто-то начал ломиться ко мне среди ночи в дверь, я проснулся, а это значит, что я спал. Этим самым кем-то оказался Генри Баскервиль, косой, как заяц в это время года. Силовые решения всегда казались ему самыми естественными; ждать он не умел, и пока я облачался в халат и искал тапочки, он успел высадить дверь и явиться воочию.

— Берлти, — сказал он заплетающимся языком, — почему ты это заперлыся у меня в комнате, а?

— Это моя комната, — возразил я.

— Твоя? — он увидел вешалку с моим костюмом, на осознание этого ему понадобилась минута, — да, наверлно, ты прав… Но я войду, раз я тут уже…

— Да, ты вошел.

— Ты не слышал, кто-то плачет где-то, оно врлоде доносится, женским голосом?

— Наверно, Бэрримор.

— Бэрлимоур??? — изумился Генри — нет, женским таким, женским голосовм.

— Плач всегда женский.

— Глубокая мысль, Белрти! Нам нужно больше общаться с тобой! А ты знаком с этой, ну, — он показал на себе нужную форму тела, — мисс Степлтон?

— Да, мы с ней и ее братцем даже ездили в Кумб-Тресси на детский праздник. Ты знаешь, что такое сепульки?

— Неа… Ты, конечно, ее как увидерл, так и свалился, да?

— Я свалился на несколько часов позже.

— А в чем дело?

— Ты же знаешь, картофелиной зарядили по затылку. Сегодня эта тема многократно обсуждалась; мы с картофелиной да немного сэр Чарльз, эти вопросы не сходили с повестки дня.

— Ну да, ну да. А что она тебе скзала?

— Картофелина?

— Нным… неа.

— Мисс Стэплтон?

— Ммда.

— Когда?

— Вот вы пзнакомились, и сразу, что она тебе скзала?

— Она мне сказала, сэр Генри, вам еще рано любоваться орхидеями, они еще не зацвели.

— Мне рано? Я чт’, ребенок? — Генри на какое-то время завис, как шмель над клумбой, и вдруг понял: — А пчему ты… пчему ты выдаешь себя за меня, Белрти? Это вдь нхршо… есть я, а тут ты вдруг откуда-то… зчем-то…Кто это, скажут, кто это? А?

— Ты же сам меня просил, чтобы я сделал это.

— Я?? Пыроасил? А зчм? — решил внести ясность Генри.

— Ну, чтобы собака загрызла не тебя, а меня, — я попытался изложить мысль доходчиво, и, в общем и целом, мне это удалось.

— Собака? Кыокая еще собака? — спросил Генри. — Я вообще-то собак не боюсь, чего мне из-за какой-то шавки… слушй, а ты что, мое наследство заберешь, да? Если собака тебя не загрызет, то есть, ведь это же гаралантировать нельзя?

Я уверил его, что не претендую на его наследство, и что в любой момент он может раскрыть свое инкогнито, но он пока что не захотел и спросил:

— А почему она заголоворила про эти орхидеи? — вдруг вернулся он к ботанической теме. — Бэрил, она что, вроде, на что-то намекала, да? Я понял. Эти орхидеи, это же такое… — не зная, как выразить словами свою мысль, он щелкнул пальцами и блаженно улыбнулся. — Ты же читал Пруста, Берти? Там эти орхидеи, сейчас… Если орхидеи были приколотыми у нее к корсажу, он гврил: «СедИК!ня мне не повезло: не нужно поправлять орхидеи, а тогда они у вас чуть не выпали; но только, по-моему, вот эта слегка наклонилась. ИК! Ой, кто-то вспомнил меня… Любопытно, так же ли они пахнут, как те, — можно понюхать?» А если цветов не было: «Ой! Сегодня нет орхидей — нечего поправлять»… Это Пруст, ты поял?

— Какой ты начитанный!

— Да, — сказал Генри самодовольно, — я начитался… Ик! Опять кто-то меня вспомнил, Ик!то б это интересно, а?

Чтобы незаметно обуздать икоту, он отвернулся и стал внимательно разглядывать африканскую статуэтку, стоящую на камине. Это был, видимо, не особенно влиятельный божок с большим пузом и феноменально тупой, равнодушной физиономией. Божок был похож на подгулявшего младенца, который намеревался поковыряться в носу, но в дебилизме своем забыл, как это делается, и не смог попасть пальцем в ноздрю. Генри взял его в руки, оценил каждую мелочь, даже зачем-то поковырял ногтем пуп, который у этого произведения африканских ваятелей был оттопырен. Когда он, поставив божка мимо полки (тот, конечно, упал), снова повернулся ко мне, я увидел, что лицо его залито слезами.

— Знашь, как умр мой папка? — спросил он. — Я рскажу. Щас. Был такой збурлдыга, в Америке много збулрдыг, они там везде букварлно. Народ же ж привезли отовсюду, какие были, из Ик!рландии, ик! Фрларнции, из… ваще откуда попало. Особенно на рлассвете идешь от женщины, валяются тела пврлжные. Иногда смотришь и думаешь, война с Ирлрандией и Флранцией, что ли…как бы на руку не наступить… Пчму-то они с этим забурлдыгой не поладили, папка и он, я не знаю, была там история, а он потом каждое утро… прямо возле двери. Нате вам! Пачкал на коврике, срал то есть, хоть грубо, да правда. Не совсем каждое утро, но в основном, из года в год сносил кучку, как яйцо… Никогда они не разговаривали, ничего, ни слова, ни взгляда, ничего ткого нбыло. А через пнадцать лет выходим утром, лето, жара, прдствляешь, воздух такой пряный, густой и неподвижный, цикады кричат, небо белое, слепящее, сплошное солнце, прел… плер… степь прелрой травой пахнет, в корале мустанги шебуршат, ждут на волю, вдалеке ткие парят стервятники, рскинув крылья, а забурлдыга этот на порлоге режилт, задуберл в нижней части, руки нр… нырмальные, и муха вьется жилрная. Папка весь потух чего-то, закуксился, говлырит, друга я потерял, у меня больше никого в жизни нет! Я, единственный сын, ему глрю: «Как, пап, а я?». А он махнул рукой и ушел в дом, мустангов не пшел выводить даже, пришлось мне. Устроил шикарные похороны, по первому разряду, с оркестром, там-па-па-па-па-па… пааа-пааа! там-па-па-па-па-па… пааа-пааа! Таам-па-па-па…Паа-паа! Столько денег прсадил, напился с музкантами жутко, а потом пришел домой и… зстрлелрился. Не выдержарл.

— Генри, мне очень жаль… — сказал я, испытывая некоторую неловкость от услышанного, потому что не понял, зачем он мне все это рассказал.

— Знашь, почему я тебе это рлскызал? — строго спросил Генри.

— Почему? — спросил я.

— Не знашь? — переспросил он, уже с изумлением.

— Нет, не знаю.

— Так и не знашь? — переспросил он, уже с негодованием.

— Генри, ну не знаю, скажи, — взмолился я, опасаясь рукоприкладства.

— Патамушт всегда надо быть человеком. Всегда, поял! Многие забывают, а надо помнить, ты поял все это, да?

— Да.

— Поял???

— Да, друг, я тебя понял.

— Тогда я… ппшел. Это… Спокойной ночи.

— И ты отдохни, Генри.

— Только сначала поцелуемся, что ли.

— Да нет, ну его…

— Ах, так?! Не хочешь друга ты поцеловать, что ли?

— Но ты ж не женщина.

— Мда, хм, хи-хи, вроде пока не женщина… Неа, точно не женщина… Хи-хи… а тут уж совсем не женщина… Ну тогда я пшел, что я могу сказать…

И он ушел.

Загрузка...