В ПАМЯТЬ ВАРВАРСКОЙ РОСКОШИ

Двадцати пяти лет от роду он прошел страну с юга на север и постучался в Милан. В карманах гулял ветер, снизу на карте трепыхалась материя, по которой в темноте своих скудных портняжных свершений с булавками во рту ползала мать. Волевой же основой и причиной похода, как во все времена утренних анабазисов честолюбия, был несмываемый сон, блуждающий миф и завет — эпидемический, от века бродячий сюжет о великом намерении, что, единожды коснувшись сознания и в нем поселившись, уже по иному лекалу кроит подходящее тело, заставляя его навылет прошибать городские врата. Четверть века спустя один из диктаторских учредителей международного стиля, избранный экземпляр в океане фабричного производства, он был застрелен бесстильным человеком толпы, подтвердившим свою серийную принадлежность еще одним, пятым по счету, убийством. Парадокс же заключается в том, что никакая стоящая наособицу августейшая особь не смогла б сделать больше для уже повсеместного и окончательного (если остались несведущие) насаждения имени Джанни Версаче, нежели анонимный преступник, самим родом занятий принужденный бежать взоров публичности и растворять свою видимость в массовом пузырящемся киселе.

Такая смерть не бывает случайной. И сейчас уже кажется, что это сама демократия, прицелившись из револьвера отщепенца, отомстила тому, кто столь преуспел на дорогах ее либерального мира, кто был внятной, издали различимой частицей ее печени, желудка, души, но объективно, по внутренней сути — о, конечно же, ни о чем не догадываясь, опьяненный удачей всего им содеянного, — находился в странном противоречии с этой толерантнейшей из анатомий.

Идеальный образ демократии означает равенство голосов в хоре, их самостоятельность и неслиянность. У каждого голоса собственная правда акустики. Он должен быть расслышан сквозь общий гомон торжища или беды, подобно тому как выкрики рыночного единоличника, сколько ни заглушай их ором базарных коллег, доходят до ушей покупателя, а стоны больных не оптом, а в розницу улавливаются госпитальной сестрой. Иерархический постулат идеальной, умопостигаемой демократией опровергнут. Пирамидальная непререкаемость замысла окутана ненавистью и презрением. Древнее правило, по которому власть обладает не заурядно-фактическим, но традиционным и отприродным, записанным в гроссбухе судьбы верховенством над клубящейся у подножия магмой, — выведено в разряд оскорбительных исключений. Церемониальный балет сущностей, выпархивающих на сцену строго по номерам, сообразно рангу и чину, выбит единовременным, во все стороны сразу, коловращеньем событий. Вертикальное подчинение пасует пред сочинительной организацией мира, равномерно и смежно располагающей свои элементы на гладкой горизонтальной поверхности; так на столе раскладывают карты пасьянса или на блюде — откочевавшие с противня куски пирога.

Тем самым демократическая образность враждует с идеологией Стиля. Стиль — это монолог, главенство одного голосового усилия, победа над другими попытками речи, кляп на губах, покамест еще не проникшихся благодетельно-необходимым единством. Абсолютистская идеология Стиля есть деспотическое преодоление расхлябанного материала, которому следует навязать жесткую форму, осмысленную иерархическую структуру неравенства. Это стальное начало, вычерчивающее твердые бороздки по воску, а любое письмо и любая устная речь, обращенные к сидящему с залепленным ртом собеседнику, содержат в себе жало приказа, повеление выслушать, прочитать и немедленно выполнить. Стиль противостоит индивидуалистическим принципам демолиберализма. Вопреки старой близорукой сентенции, это не человек, но огромные толпы людей и соответствующие египетским числам потребности госдизайна, который, в свою очередь, есть порождение Стиля, его сквозного архитектурного и орнаментального исступления: чтобы зазвучал монолог, чтобы время застыло в пыльных складках знамен, в преувеличенном великолепии ритуалов, мундиров, бальных нарядов, бронзовых с прозеленью тритонов, чтобы оно осело на бархате императорских лож, — тысячи безымянно-безгласных хористов должны стать удобрением. Стиль — орудие тирании, сказал польский эмигрантский писатель, и был прав, ибо столь последовательное упорядочивание материи, пресуществляемой то в каменноглыбую тяжесть усыпальниц и химер, то в ангельскую светоносность исторических прозрений, может быть достигнуто лишь системами, обнимающими своим зрением весь окоем. Но Стиль и сам является тиранией, глубокой реакцией и сверкающей тьмой. Или уж он, как всякая нестерпимая красота, управляет той областью, где реакция и архаика сходятся с будетлянским прорывом, и недаром философ, первым напророчивший консервативную революцию в форме морозного византизма, понял проблему как изуверскую — стилистическую: все пусть провалится в тартарары, но эстетику сберегите, краски монархии без нее выгорят и поблекнут, а если уж суждено наблюдать последний римский пожар, то из окон жилища артиста Нерона — и сгореть вместе с ним. Закономерно, что почитатель философа, русский подпольный прозаик 70-х годов XX века, тяготея к «узору», каллиграфии и слезной, задушенной интонации, видя в них средоточие словесных художеств и, следовательно, мечтая о Стиле, вынужден был сто лет спустя прикоснуться ко всем черным стрелам из колчана своего вдохновителя, сызнова вычерпать всю надменную бездну его мракобесия, включая и однополый вектор любви.

История западной демократии есть история борьбы против Стиля. Без его одоления либеральное общество не смогло б утвердиться. Примерно четверть века назад эта задача была поставлена вновь, в основном применительно к эстетическим вертоградам постмодернизма, но зато с предельной отчетливостью вавилонского уголовного уложения. После девятого вала компьютерной революции и упадка Берлинской стены эту программную цель ретроактивно соотнесли и с другими территориями жизни и вскоре посчитали достигнутой, а садам было велено цвесть во всех полушариях. Идеология постмодерна (конца истории, по социально близкой версии постапокалипсиса), воспринятая как объективно возобладавшая реальность, что забавно перекликалось с разгулом провозглашенных ею возможных миров, стала политкорректным кодексом вседозволенности (это, конечно, оксюморон) и легализацией победы над Солнцем — над Стилем. Диалог, атмосфера доверия, отказ от пророчеств, действительно невозможных в местах круговой поруки. Нежелание иметь дело с какой-либо глубиной, спектр наблюдений ограничен поверхностью, кожей. Разоблачение претензий на аутентичный язык, полное равенство способов речи. Приятный разговор с каждым из них, передразнивание больших монологов, их ерническое, не лишенное ностальгии поминовение.

Меж тем еще есть очаги, где большие усилия Стиля не вовсе обречены на бесплодие, где они существуют как некая неотменимая данность, о природе которой предпочитают не думать, дабы не утруждать себя лишними мыслями. По интересному стечению обстоятельств, эти пристанища архаики с внешней стороны смотрятся рекламным знаком капитализма, со стороны ж внутренней тем паче в него намертво вгрызлись, едят его мясо и снабжают систему свежими соками или, напротив, отборными метастазами — кому что по вкусу. Но именно в считанных и наперечетных великих Домах моды по сию пору кружатся живые тени творческих и, что не менее важно, жизнестроительных сил, которыми полнились стилистические эпохи. Для начала как не отметать средневековое строение орденских этих союзов (у них и название-то феодальное и династическое — Дом), управляемых непререкаемой властью магистров. Спору нет, любое амбициозное дело, взошедшее на перегное могучих вложений, устроено очень нелиберально и, нимало не напоминая дискуссионный клуб, в который хотела затащить компартию большевиков оппозиция, обычно руководимо одним, максимум узкою группой товарищей, однако тут, на этом павлиньем поприще, вырос незаживающий полюс беспрекословности, какая-то крайняя Тула волюнтаризма, где Джанни Версаче отведена была главная роль. «Все будет так, как решу я» — его диктаторская вечная присказка, с которой годами уживались семья, обслуга, помощные звери и завоеванный им потребительский мир. Досадно, что он не женился на сестре, а всего лишь завещал ей свой бизнес: была бы дивная Птолемеева гемма, воскрешенное чудо эллинистического высокомерия, когда весь космос сжимается до кровосмешения двух, впрочем, не отменяющего братско-сестринской субординации.

Самодовлеющая, во-вторых, красота. Чрезмерная, морально ущербная, амальгамирующая идеал Мадонны с привычными содомскими предпочтениями (на перо просится и будет оставлено втуне множество Достоевских цитат). Отвлеченная от прагматики, как бы ставшая чистым искусством, если таковое возможно. Неизвестно кому адресованная. Разумеется, известно кому — очень богатым, и все же не им, но скорей провиденциальному зрителю, немигающему зраку, что смотрит из угла масонских гравюр. Формально изделия эти можно выписать, купить, заказать, но подлинный смысл подиумных шествий, их праобраз и архетип — в поэтике императорских парадов, в священно-блудной символике оргий и церемоний, затеянных не для того, чтобы после их окончания распродавались одежки участников, окропленные кровью невидимых жертв.

Манеру Версаче и на этом знойном рынке отличал азиатский радикализм, азианское красноречие. Он был рожден одевать дворы Дария, Камбиза, Кира, так сочетая роскошь с удобством, чтобы длинные рукава не мешали обычаю проскинезы, простиранию вельможи пред повелителем. На его долю выпала всего лишь буржуазия, но, украсив коллекцию серебряными жуками свастик, он выказал — нет, не свои политические симпатии, о которых не распространялся или их не имел, а безупречное пониманье того, что манера питается Стилем, его тираническим монологом, который на закате левого Солнца должен звучать откуда-то справа, из лунного льда.

Далее, в значительной мере стараниями Джанни Версаче, Мода разродилась небывалой, неприкосновенной женскою расой, живущей в пуленепробиваемых емкостях, что опять-таки далеко от принципов демократии. Недостижимость этих языческих богинь красоты разнится даже от недоступности кинодив, ибо последние, наоборот, очень доступны благодаря тиражированию, их реальное бытие — на экране, и обладает ими легион. «Моделей» же, сколько ни размножаются они иждивеньем TV и журнального глянца, призывают по-театральному справить свой обряд во плоти, где их наблюдают лишь приглашенные избранные и где даже эта специальная публика не в силах дотронуться до медленно проплывающих тел. Ослепленные гностическими иллюминациями правители позднего эллинизма учредили б какой-нибудь Гелиополис для философов и красавиц, дабы от них зародилось совершенное племя, которому будет подвластен весь мир. Александр, устроивший бракосочетание эллинов с Азией, с десятью тысячами отборных персидских невест, тоже нашел бы, чем по достоинству занять топ-моделей, как их приспособить для нужд всесветного синтеза. Но, должно быть, их нынешняя тотальная недоступность — жест еще более дерзкий, еще менее популистский, и Версаче знал ему цену, поскольку от женщин был независим и смотрел на них отстраненно, холодно, вчуже.

Можно гадать, если кому интересно, почему он и другие главные люди этой профессии выбрали себе однополую участь, что здесь было причиной, что следствием — исходная ли гомосексуальная расположенность завлекла их в Высокую Моду или сам дизайнерский клан, эта замкнутая монастырская корпорация, под страхом отлучения и расправы велит соответствовать своему половому уставу. Не исключено, что это форма защиты от непрерывного посягательства очарования, а то даже профессиональная этика и условие деятельности: артисту нужен зазор меж собою и материалом, и коль скоро художник, как Ив Сен-Лоран, чертит прямо по женскому телу, значит, он должен быть от него дистанцирован и к нему относиться с тою же отрешенной эротикой, с какой Йозеф Бойс оперировал войлоком, жиром и медом. Вернее, однако, иное — зов Стиля. Есть густая, чудовищно нелиберальная связь между гомосексуальностью и особым, свойственным только этому вектору обожанием красоты (нередко и даже как правило — культом пышной, пошловатой красивости), есть прозрачное родство этой эстетики с жаждою подчинения власти — оперной, подавляющей, золотой и багряной или кожаной, стальной, револьверной и тоже неотвратимо влюбленной, тоже постанывающей от удовольствия. Этот комплекс благосклонно усвоен институтами современного демолиберализма: кино и балетом, модой и галерейной индустрией, но в подкорке, в исподнем его — соучастие в недемократических повелениях Стиля, пусть донельзя разжиженных, продажных, лукавых. Италийские красоты Версаче в этих двусмысленных диспозициях были заметны. Не укрылись они и от филиппинского педераста, если это был он.

В статье, запущенной в Интернет журналистами из Майами, сделана попытка реконструировать последние месяцы жизни убийцы и жертвы. О первом не ведомо ничего, кроме хроники предыдущих четырех умерщвлений с обязательным издевательством над полицией — поймай, если можешь. Поступки второго расписаны почти поминутно. Результатом скрупулезности репортеров стала Плутархова сравнительная биография или, точнее, новый вариант «Бледного пламени», где в финальных главах гротескного комментария подробно рассказано, как траектории преступника и поэта сближаются, сближаются, и вот звучит выстрел, знаменующий точку пересечения. Все случилось по писаному, за исключением эмблематики и смысла расправы. В «Бледном огне» убивают неизвестного широкой публике стихотворца и по совместительству скромного университетского лектора. В Майами-Бич карбонарий-завистник застрелил во всей земле воссиявшего диктатора варварской роскоши, арбитра и павлина манеры, местами переходящей в жестокий и праздничный Стиль. Таким он уже и останется, ежели памяти мировых институций будет угодно навсегда сохранить имя артиста.

24. 07. 97

Загрузка...