ИВАН МАРТЫНОВ


Помните, в записных книжках Ильфа: «Марк Аврелий… Не еврей ли?» В России еврея, главным образом, по фамилии отличали — и зря. Фамилия случается у еврея любая. Другим критерем шла внешность, но и она подводила. Кто мог заподозрить врага в Наташе Рощиной? Только отдел кадров. А Борис Иванович Девятов, спланировавший в сионистское движение из комсомольского? Была еще Тамара К-ва, но та гиюр прошла, приняла иудаизм по полной форме, без изъятья. Наташа М-ва — тоже. Евреем ведь можно стать — как и христианином. Прозелитизм существовал всегда и везде.

Вообще у евреев фамилии поздно появились, в XIX веке; до этого они довольствовались отчествами. Многие сразу русские фамилии получили. Одни, нужно полагать, по форме носа: Орловы, Соколовы, хотя и Щегловых с Воробьевыми немало развелось, и уж тут непонятно, откуда они взялись. Другие фамилии возникли от естественного ужаса человека перед евреем: Ойстрах (хотя вернее будет, что и тут фамилия птичья: от ostrich, страус; у евреев нередко случаются длинные ноги; этим недостатком страдал, между прочим, князь Петр Андреевич Вяземский, потомок Шафирова, поэт). Были откровенно переводные фамилия: Медведевы, от Berlin (Bern). Были — по храму, где нехристь святое крещение приняла: Воскресенский. Были, можно допустить, по ошибке выданные; говорит еврей чиновнику, что он иностранец, а тот не понимает и пишет вместо фамилии: Ауслендер. Были отыменные: Соркины (и, с поправкой, Сорокины), Нахимовы. Большинство же — топонимические: Сандомирский, Семеновкер, Колкер. Знал я евреев с фамилиями Пушкин и Некрасов. Не иначе, как заплатили их предки за такие фамилии. «Денежки есть — нет беды. Денежки есть — нет опасности» (Н.А. Некрасов). Или — так обстоятельства стеклись. Бывает. У Лермонтова — Вернер русский, а Иванов — немец. Лермонтов, когда писал это, помнил о своих предках; Шотландию в стихах родиной называет, но не всерьез, это у него романтическая мечта; русским себя считал — всерьез.

Иван Федорович Мартынов был чисто русский, то есть — без еврейской примеси среди обозримых предков, в то время как другие этнические вкрапления, в частности, болгарские корни, прослеживались. Он — единственная известная мне прямая жертва сионизма.

Мартынов работал в БАНе, в Библиотеке Академии наук на стрелке Васильевского острова. Занимался архивами русской литературы, счастливчик. Об этом занятии я в те годы мечтал как о несбыточном счастье, точнее, мечтать не мог — и Мартынову завидовал. Мартынов не менее двухсот статей опубликовал, пока не свихнулся на еврействе; и то сказать, архивисту легко по этой части: не пожалел труда, отрыл — описывай и публикуй. Был он, в сущности, человек незаурядный, нравом авантюрист, браконьер, но со странностью: ни об одном предмете не мог говорить прямо. Ходил вокруг да около, петлял, шнырял и ширял, не жалел слов, словоохотлив же был неправдоподобно; подводил собеседника к предмету разговора: проглотит или нет? — даже когда дело выеденного яйца не стоило. Потом я слышал, что это форма психического расстройства.

— Варвара у меня пятенькая, — говорил он про свою молодую жену, которая оказалась не последней.

И добавлял:

— Уважаю институт законного брака… А ведь учила меня мать: не пускай возлюбленных на кухню, возлюбленная сразу женой станет.

Действительно, поесть Мартынов любил, был не по возрасту толст, но очень подвижен. Пикническая конституция. Жена его, Варя Соловьева, называла себя еврейкой, открыто носила магендавид, что в ту пору было большой дерзостью.

И вот они решили уехать, но не как-нибудь, а цугом. Мартынов начал бороться с советским антисемитизмом советскими методами. Из журналистов-антисемитов в ту пору выделялся некто Корнеев. Мартынов написал возражение на серию его статей и книгу; целый трактат, основательный, с цитатами из Корнеева, конституции и уголовного кодекса. Трактат не напечатали в одном советском месте, потом в другом, в третьем. Это дало повод обвинить в расизме (в пособничестве нагнетанию национальной розни) уже редакции журналов. Последовали жалобы в советские суды и партийные инстанции. Всё честь честью. Большой бизнес. Работник Мартынов был хоть куда, писал быстро.

Ни одной его статьи против корнеевых я не смог дочитать до конца — именно из-за их советскости. Мартынов писал расхожим советским языком, ритмически недостоверным, полным той же лукавой лжи, только со знаком минус. Применять советские законы против советского беззакония? Увольте. Всё советское было одной большой ложью.

Мартынов не умел правильно пользоваться кавычками, злоупотреблял ими сверх всякой меры — в точности как советские авторы. Обилие кавычек вообще всегда унижает внимательного читателя. В советское время додумались заключать в кавычки слова для придания им иронического оттенка. Чистый случай: люди слышали звон, да не знали, где он. Триумфальное шествие кавычек по сей день продолжается; интернет подхватил знамя, выпавшее из рук авторов передовиц всевозможных Правд. Берут, например, в кавычки слово Газпром. Отчего бы это? Слово вполне оригинальное; имя собственное. А вот они слышали, что названия нужно в кавычки заключать. Прекрасно! Но будьте последовательны: Москва, Тверская улица — тоже названия: в кавычки их. Библия — название? И ее — в кавычки; да так в советское время и поступали. Для людей, равнодушных к языку, тут и вопроса нет. Скажешь им — они в пень становятся. Не понимают. Мартынов, литературовед, автор, — тоже не понимал. Фактура в его статьях была такова, что я даже затевать спора не стал. Делает человек неплохое дело; делает, как умеет; старается, — ну и пусть его.

Внезапный успех моего Ходасевича (сперва Айдесской прохлады, а затем машинописного двухтомника) привел Мартынова к мысли, что со мною нужно дружить. Допускаю, что он и человеческую симпатию ко мне мог испытывать, державшуюся на некотором недоумении (уж слишком я был непохож на Охапкина или Кривулина). Эта симпатия, понятно, не осталась без отклика. Как не откликнуться на дружбу? В ту пору «я отклика искал в людских сердцах, всех чувств благих я подавал им голос». Мартынова тоже не оттолкнул, не в последнюю очередь из-за похвал в мой адрес. Лесть — средство безотказное. В стихах Мартынов не смыслил до смешного, талант поэта мерил поведенческим аршином: буйствует, ведет себя со странностями, шалит — значит талантлив. Я не подпадал под критерий, и Мартынов хвалил мои стихи осторожно, с оглядкой на мнения других. Но архивист он был настоящий, работу с источникам знал и уважал; понял, что статья моя сбита крепко; хвалил (и критиковал) ее профессионально. Мне же он был интересен и как человек, и как специалист. Авантюризм в советское время не мог не нравиться, даже когда он с шарлатанством граничил. Мартынов знал кучу имен, статей и книг, о которых я, новичок, только слышал, а иногда и не слышал; он мог дать совет.

Параллельно с борьбой против антисемитизма (и, можно допустить, под впечатлением от конференции по Ходасевичу) он завел у себя в коммуналке (набережная Фонтанки 96 кв. 9) Гумилевские чтения: регулярные собрания, где появлялись не одни кустари вроде меня, а настоящие литературоведы, взять хоть Таню Никольскую или Арлена Блюма. Поэты Охапкин и Стратановский тоже там бывали. Мартынов председательствовал. Его неспособность говорить перед аудиторий была феноменальна — притом, что и все-то мы не умели говорить. В сущности, он не мог закончить ни одной фразы. Дополнял несказанное энергичной жестикуляцией и беспрерывными шутками, нередко смешными (чувство юмора имел превосходное); своим шуткам сам же первый и смеялся. Брызгал слюной и в переносном, и в буквальном смысле (вообще отличался крайней неопрятностью — даже в сравнении со мною).

Не только неумение говорить, но и неумение договориться вскрылось в этих собраниях. Дело доходило до крикливых ссор. После одной из них Мартынов сказал мне:

— Мы с вами присутствовали на заседании парламента свободной России.

Сейчас это следовало бы признать пророчеством; кто мог тогда вообразить, что мы увидим этот парламент, доживем до сегодняшних думаков?

Понятно, что и писания Мартынова, и Гумилевские чтения были вызовом режиму. На это он и рассчитывал. Не знаю, за что в итоге Мартыном получил свои полтора года условных, которые отбыл, сколачивая ящики на Красном треугольнике. То есть не знаю, как власть сформулировала обвинение. Неясен предлог, а причина сомнений не вызывала.

У Мартынова была масса знакомых, интересных и полезных по части истории литературы. Он совершенно справедливо полагал, что в частных архивах еще можно отыскать настоящие сокровища, да и с казенными архивами нужно связь держать. Однажды он привел меня на Старо-Невском (дом 136, кв. 13) к Людмиле Алексеевне Мандрыкиной, работавшей в Публичке, в рукописном фонде. Она занималась архивом Ахматовой с самого дня смерти поэта. Мандрыкина уже была в числе читателей и почитателей Айдесской прохлады, ко мне обращалась с почтительностью, меня стеснявшей, а сама оказалось невероятно проста и радушна. Увидев ее, я вспомнил, как лет за двенадцать до этого визита и знакомства с нею, еще совсем молодым человеком, как-то слушал в Публичке ее доклад по Ахматовой — и вынес из этого доклада чувство, близкое к оторопи. У меня получалось, что «они» сначала загоняют поэта в угол, мучают, убивают, а потом — каждую его строку, значительную и пустяковую, вывешивают в иконостас в золотом окладе. Очень юношеское чувство, что и говорить. Мальчишка не понимал, что Мандрыкина — не из них. Мальчишке казалось: работает в Публичке, значит — с ними… Мандрыкина уже потому была не из них и не с ними, что ее мужа, писателя Георгия Осиповича Куклина, большевики прикончили в 1938 году, но я об этом узнал только при знакомстве с нею.

Еще одну вещь я вынес из доклада Мандрыкиной, слышанного в юности: что Ахматова под конец жизни составила рукописный сборник под названием В ста зеркалах — из стихов, посвященных ей другими поэтами. Как я изумился! Не мелкое ли это честолюбие? Что она — женщина, и «ей нравятся безделки», мне вовсе в голову не шло. И другого я не понимал: десятилетия гонений, жизнь, прожитая на полузаконных основаниях, оправдывали такие вещи. Другая бы на ее месте вообще разуверилась в том, что она — реальность. Ведь всё же было отнято!.. Позже я узнал, что один поэт из числа тех, кто знал Ахматову лично, похожим образом изумился, когда она сказала ему:

— Посмотрите, С., как меня издали в Италии!

И был совершенно так же неправ, как я.

В тот день, и едва ли не ради нас с Мартыновым, в гостях у Мандрыкиной была, можно сказать, сама история: Екатерина Константиновна Лившиц, вдова Бенедикта Лившица. В это едва верилось: не дряхлая старуха, а пожилая женщина — и прямо оттуда, из серебряного века… Что привело Мартынова на Старо-Невский? Идеи и затеи переполняли его. В этот период он, среди прочего, носился со старой фотографической карточкой, как ему казалось — неизвестным портретом Мандельштама. Потом выяснилось, что это известный портрет Кафки, — и чуть ли не у Мандрыкиной выяснилось.

Выйдя с вилами на паровоз, Мартынов оказался без работы; сам ушел или был уволен. Работала ли где-нибудь Варя, не помню. Им пришла в голову оригинальная идея раздобыть деньги. Под Калининградом, сообщил мне Мартынов, есть предприятие по переработке янтаря. Отбросы отводятся в море дырявой трубой; весь пляж вокруг усеян кусками янтаря с ладонь величиной. Имеется охрана, но ее можно провести. Поедем, говорит, наберем янтаря — и продадим. Что ж, рюкзак у меня был. Снарядились и 12 сентября 1982 года поехали: он, Варя и я. Ехали, естественно, на попутках, ради экономии и ради приключений; только изредка — на поездах. Дорога — через Остров, Резекне, Каунас, Клайпеду, Куршскую косу — оказалась неблизкой и тяжелой, почище езды на товарняках, знакомой мне с юности. Сентябрь выдался прохладный, хоть и солнечный.


Всё зависит от освещенья:

Стоит солнышку проглянуть —

И от всех забот отпущенье

Наш с тобой осеняет путь.


Ночевали на природе, заворачивались в одеяла, надевали толстые шерстяные носки. Палатка имелась, но не всюду ее можно было поставить. Одну ночь провели в телеге, в открытом поле, под звездами величиной с грушу; замерзли страшно. Добрались с грехом пополам до знаменитого курорта Неринги на Куршской косе. Тут Мартынов меня разыграл:

— Видите, — говорит он (мы с ним в ту поры были на вы), — вон там на горизонте землю? Это Швеция.

Мысль у меня шла в одном направлении; на это он и рассчитывал; до свободы — рукой подать; нужна только резиновая лодка, а то и вплавь можно. Путь уже указан: «На турецкий всходит берег Саханевич молодой…», — пел Хвостенко об одном таком мореплавателе. Молодец Мартынов! Среди прочего, и подобные розыгрыши мне в нем нравились. Через долгую минуту я сообразил, что Швеция должна быть справа от нас, а не слева, да и видна-то вряд ли может быть.

По Куршской косе мы доехали до Калининградской области, а там и до поселка Янтарного с янтарным заводом. Темнело. На ночлег устроились в детской песочнице и опять смертельно озябли за ночь. Утром, едва мы успели продрать глаза и напялить рюкзаки, как нас, голодных и холодных, арестовали и отвели в участок. Впервые в жизни я оказался за решеткой, притом буквально: была в участке лавка для преступников, забранная толстыми прутьями. Сидючи там, я вспоминал детские (но всё же не очень детские, с намеком на эмиграцию) стихи Олега Григорьева:


— Ну как тебе на ветке? –

Спросила птица в клетке.

— Да так же, как и в клетке.

Вот только прутья редки.


Отпустили нас довольно быстро, поскольку с поличным-то мы пойманы не были, и паспорта оказались в порядке. Арестовали же не только из-за янтаря; на уме у подозрительных путешественников могло быть кое-что похлеще; граница ведь близко — отсюда и прутья. Велели нам уезжать, но мы, сделав ложную петлю, пошли-таки на пляж, где — молва не обманула — янтаря было много, набрали его порядочно, после чего благополучно вернулись домой. Точнее, не совсем благополучно: спасительные паспорта, все три в одной авоське, я умудрился потерять; мой туристический топорик, служивший мне с 1969 года, с поездки на товарняках на юг, тоже пропал.

Возвращались через Зеленоградск, Калининград и Ригу. Название это — Зеленоградск — показалось мне идиотским. В самом деле, к чему здесь этот суффикс ск? Его разве что близостью Швеции да Польши можно оправдать. За этот суффикс три народа спорят, и мне кажется, что родина его — скорее Швеция, чем Польша или Русь.

В Риге Мартынов прямиком повел нас на улицу Калею 54-4, к Роману Тименчику, восходившей (и вскоре взошедшей) звезде литературоведения, будущему профессору Еврейского университета в Иерусалиме и первому слависту мира (или, может, второму, я в звездочках не понимаю). Имени Тименчика я, естественно, никогда не слышал. Мартынов представил меня и рассказал о моем подвиге.

— Ходасевичем? ­— изумился Тименчик. — Зачем же это? Ведь им занимается Малмстед в Америке, пятитомник готовит.

Мне (говоря словами Ходасевича) трудно было не засмеяться в ответ. Я впервые в жизни сталкивался со служилым литературоведением в его открытом цинизме и прагматизме. Для меня работа над Ходасевичем была нравственной потребностью, делом совести, я мою выстраданную эстетику отстаивал и утверждал, — а этот человек думал (как и Мартынов, наверное, думал; но он не в счет), что я кормушку ищу и вот, бедняга, промахнулся: кормушка-то занята. Собираюсь, значит, уехать, эмигрировать — с тем, чтобы на жизнь себе зарабатывать любимым поэтом. Приеду, значит, на дикий Запад, в Сиэтл или Майми (по моей тогдашней присказке: «Лучше жить в Майями, чем в помойной яме»), и кафедру себе под Ходасевича потребую… И он был не одинок. Позже, в 1984-м, в Иерусалиме, люди изумлялись моей непрактичности, не понимали, как это я ничего не требую на кафедре славистики, уговаривали записаться туда хоть заочным аспирантом, поскольку мой двухтомник — готовая диссертация. Растерянность в первые месяцы эмиграции я испытывал не шуточную; уговорам внял; записался. Сходил на одну лекцию Ильи Захаровича Сермана; заскучал и вернулся к уравнениям. Что мне PhD по литературе? Преподавателем я себя и в кошмарном сне не видел, а PhD по физике у меня и так есть… В середине 1990-х тот же Тименчик сообщил мне при случайной встрече, что я всё еще числюсь аспирантом у них на кафедре. Должно быть, счастливчик, и умру в этой почетной должности.

Кажется, Мартыновы собранный янтарь продали, и какие-то гроши нам с Таней перепали, но вряд ли они покрыли потравы: дорогу и расходы на восстановление паспорта. О топорике я тоже потом вздыхал долгие годы.

…Мартынов оказался жертвой сионизма вот в каком смысле: подобно советской власти, он верил во всемогущество евреев и отождествлял их с сионистами. Он думал, что за его борьбу против антисемитов ему дадут всё. Отработав по приговору полтора года на Красном треугольнике, он-таки эмигрировал в 1987 году — и поехал в Израиль, где получил немало: статус репатрианта (притом, что он не еврей, а еврейки Вари при нем не оказалось) и должность в иерусалимском университете, временную, но пристойную, эквивалентную доцентской. Разочарован он был до последней крайности. Тут он и стал жертвой.


Загрузка...