При работе над Ходасевичем мне многие помогали, и я многим обязан. В моих записных книжках то и дело попадается имя Ильи Олеговича Фонякова, официального (в терминологии Шнейдермана) поэта, члена союза писателей. Не помню, что он сделал, но наверняка сделал что-то; какую-нибудь книгу дал или ссылку. Будучи официальным, он, тем не менее, ценил стихи Зои Эзрохи; уже одно это служило в моих глазах визитной карточкой; знакомы мы толком не были.
Особое место среди тех, кто помогал, заниимает Николай Всеволодович Котрелёв. Я вообще работал в ту пору очень быстро; потом люди верить не хотели, что я подготовил мой комментированный двухтомник Ходасевича меньше чем за два года; когда я встретился с Котрелевым, работа уже шла к концу, — но всё же без его помощи и времени у меня ушло бы на несколько месяцев больше, и полнота была бы другой, — при всём моем трудолюбии и прилежании. Некоторых вещей я вовсе мог бы не раздобыть — просто потому, что не мог надолго приехать в Москву, сидеть в московских библиотеках и архивах. Спасибо Мартынову: он рекомендовал меня Котрелеву, у которого (Арбат 51-90) я и оказался 23 декабря 1981 года. Не помню, где я тогда ночевал: у Котрелёва или у родственников. Котрелев открыл передо мною свои архивы, собранные за многие годы. Некоторые их части копировать не разрешалось; например, воспоминания Анны Чулковой, второй жены Ходасевича. Другое — пожалуйста. О моей работе, о том, что я готовлю парижский двухтомник, он знал — и делился щедро. Кажется, понимал, что Ходасевич для меня — знамя, а не корыто. Сам он, человек религиозный, увлекся другими: сколько помню, Вячеславом Ивановым и Владимиром Соловьевым. Мне его знамя казалось смешным. Иванов едва заслуживал в моих глазах имя поэта. Критических статей Соловьева (следовало бы сказать: философских, ибо они не вмещаются в рамки литературы) я к тому времени не прочел; потом они (и только они) отчасти заслонили для меня литературные статьи Ходасевича — глубиной и мощью, изумительным слогом, масштабом постановки вопроса; тем, что и в неправоте своей он умудряется оставаться правым. Но это потом случилось, да и в поэты он не попадал. А в 1980-е именно критическая проза Ходасевича и его воспоминания задавали в моем представлении эталон.
Котрелев отвел мне стол в своей громадной квартире, и за этим столом я сидел три дня по 10-12 часов, переписывая мелким почерком документ за документом, едва находя время для еды и сна. Переписывал нужное и ненужное; чувствовал, что такая возможность открывается раз в жизни. Находил у него и то, что уже знал, но гораздо больше того, чего не знал: взять хоть аттестат зрелости Ходасевича (где по всем предметам, включая «русский язык с церковнославянским и словесность», четверки, а за немецкой язык — даже тройка). Переписывал и вещи, прямо не требовавшиеся: справки в московскую казенную палату и московскую городскую управу, удостоверения, метрические свидетельства; всё это помогало почувствовать атмосферу эпохи. В моей тетрадке этими выписками заняты страницы с 243-й по 300-ю. Потом Котрелев сказал обо мне Мартынову:
— Таких я еще не видывал.
По русскому обыкновению, меня у Котрелёвых сажали за стол и за разговоры. Эпатажа ради я назвался иудеем, а про Таню сказал, что она православная. Тут была доля правды. После операции Таня крестилась, я же устоял (хоть соблазн был нешуточный), а спустя два года увлекся иудаизмом, но ни она не посещала церквей, ни я — синагог, даже в Израиле ни разу не был я в синагоге; с годами неприятие готовеньких конфессий у нас только усиливалось. Жена Котрелева, тоже Таня, крещеная еврейка, женщина умная и обаятельная, сказала сочувственно:
— Это, должно быть, тяжело в семье: держаться разных религий.
Чувствовалось, что семья у них настоящая.
Котрелев и на мои стихи взгляд бросил. О стихотворении В саду, на узком островке (1974) сказал:
— Эти стихи я включил бы в антологию, — однако ж не уточнил, в какую; а я не спросил. В Острова это стихотворение попало.
За границей, в эмиграции, мой долг Котрелеву удвоился; точнее, превратился в вину. На дворе еще стояла советская власть. Не публиковать то, что мне известно по Ходасевичу, казалось почти преступлением. В служилое литературоведение я поступать не стал — и опубликовал письма Ходасевича к Тинякову, взятые в основном из архива Котрелева, но с дополнениями из моих находок, не у славистов, а в парижском Континенте (номер 50, 1987). В предисловии к публикации я писал: большинство материала — из архива Н.В.К. Редакция эту фразу сняла. Опасались, вероятно, что инициалы легко расшифровать, и Котрелев может пострадать. Что меня это в неловкое положение ставит, они не подумали. Может, им и следовало убрать инициалы, заменить их, скажем, одной буквой или хоть латинской N, но вовсе снимать мою отсылку едва ли стоило. Кажется, в другой статье, Университетские годы Ходасевича (Русская мысль 3624, 1986) редакция меня пощадила и мое благодарственное упоминание сохранила.