ТЕПЕРЬ КРОВЬ В КОМНАТЕ

Маркус возвращается с похорон. Сельская жизнь озлобила его и — правда, лишь на пару дней — заставила, оставаясь самим собой, притихнуть. У меня сердце за него кровью обливается; я и сама удивилась, обнаружив в себе эту бездну сочувствия, а в офисе вообще началась черт-те какая заваруха — как будто в эту бездну можно свалиться. Молчание Маркуса настораживает. Он неопасен, лишь когда начинает болтать.

Он тихо-мирно смотрит на меня, и тут телефон у меня на столе начинает звонить. Подняв трубку, я слышу всего лишь отдаленные крики с другой линии. Затем какой-то голос произносит «Прощай» так, как мог бы произнести это слово мой отец — если бы его подпускали к телефону.

— Это ты? — спрашиваю.

— Нет, — произносит голос. Это мой отец; у меня такое ощущение, будто я смотрю фильм, который разветвляется сразу на три других, и все три — не фильмы, а репортаж в прямом эфире.

— Это ты.

— Да, — говорит он, и его осмысленная интонация пробуждает ужасную надежду — надежду, плывущую по проводу угрем — надежду, что отец вернулся домой.

— Аллоэ, — говорит он.

— С мамой все в порядке?

— Маммона девять, — говорит он.

— С тобой все в порядке?

— Чет, пять. Пять четыре.

— Да, — говорю я. — Что-нибудь случилось?

— Сердечник шесть. Монтроз ноль.

— Уже знаю, — говорю я.

— Койденбех, — говорит он и вешает трубку.

— И я тоже, папа. И я тоже.

Комната полна мертвецов. Фрэнк смотрит на свои снимки. Отец шепчется с оглохшей трубкой. Маркус стоит у дверей Люб-Вагонетки со своим собственным отцом, выглядывающим из его лица, и улыбается губами, которые говорят: «Эй, жизнь, какую гадость ты мне еще подкинешь?»

Приплелся Дамьен в длинном плаще а-ля-шинель, зажав в зубах сигарету. В каком кино он сегодня проживает? «Коломбо»? «Большой сон»? Разглядывая нас сквозь свое похмелье, он дергается, точно каждое его движение — бесцеремонный монтажный переход из фильма «На последнем дыхании». Кажется, все мы тут достукались. Я смотрю на Фрэнка, но он никак не оторвется от фотографий — похоже, застрял в стоп-кадре. Джо выключилась. Я ничего не делаю — только смотрю.

Так кончается мир, не взрыв, но:

— Доброй ночи, Джон, мой мальчик, — говорит Люб-Вагонетка после тридцати минут нытья и кукурузной каши.

— Доброй ночи, бабушка, — говорит Маркус, наконец-то сделавший свой ход. Все совещание напролет он выдавал эффективные мини-реплики и умиротворяющие, полезные советы. Он озвучил тщательно смодулированное беспокойство насчет будущего года.

— Это можно попробовать в будущем году, — говорит он. — В смысле… если программа доживет до будущего года.

С тем же успехом он мог бы указать пальцем на бомбу, лежащую под столом. Глаза всех сидящих в комнате поворачиваются вовнутрь: как глаза беременных женщин, как глаза людей, которые знают, что останутся в живых — но их честь не уцелеет.

С тем же успехом он мог бы указать на бомбу и сказать: «А по-моему, это просто чемодан». Никто не заглядывает под стол. Никто не глядит на других. Маркус смотрит на всех, чисто из гнусности — ведь каждый из нас думал, что один знает про бомбу, если она вообще реальна. Каждый из нас считал, что успеет вовремя смыться и нет смысла создавать давку у дверей.

Каждый, за исключением Джо. Кто б сомневался — ее агентура работает безукоризненно. — Ну, я не в счет, — говорит она. — Я в спортивную перехожу.

Значит, все правда. Слухи верны. Будущего года не будет. Все правда: некоторые из нас пойдут на повышение, а большинство — восвояси, а декорации перекрасят и программе дадут другое имя типа: «Новая усовершенствованная Рулетка Любви» или «Руль-Эткалюб-Ви» или «Любопытные этапы в карьере человека, которого вы все равно не знаете».

— Да погодите, — говорит Маркус. — Это разве бомба? По мне, это скорее счастливая оказия!

— Ну вот, началось, — говорит Фрэнк, покамест Маркус, засучив рукава и поплевав на ладони, берет топор и начинает педантично снимать со всех стружку.

В столовке слухи окончательно пускают корни. Программа казнена. Мы молча берем подносы и выстраиваемся в очередь за едой, на вкус ничем не отличающейся от наших сваренных, остывших и вновь подогретых жизней. Я беру зеленый от паники горошек с растоптанной в пюре картошкой и острым гарниром из интриг. Фрэнк — «княжескую отбивную» а-ля-Макиавелли с картофелем фри (он же «снятая стружка») и сбитую спесь в дрожащем, как осиновый лист, соусе. Сценаристы берут паштет «Хренсвами» и морской язык за зубами. На десерт духу ни у кого не хватает.

Разговариваем мы о Маркусе. Все, кому он раньше нравился, теперь в грош его не ставят, говорит Джо.

— Господи, да у него только что отец умер.

— Ну и что? — говорю я.

До меня доходит, что я всегда недолюбливала отца Маркуса, хоть он и умер; и об этом мы никогда не сможем поговорить, потому что Маркус считал своего отца самым достойным человеком из тех, кто когда-либо высматривал на небе грозовые тучи. Маркус думал, что все еще бредет в сторону отца, искупая вину, доказуя свою доблесть — и прочие некрасивые черты своего характера.

Раньше он любил рассказывать истории про своего старика: повести об оскорблении, нанесенном бакалейщиком, о хамстве в баре, о разговоре, который случился между ними, когда ничего уже нельзя было поправить. Маркус имел обычай говорить, глядя на меня:

— Ну как мне от всего этого уйти?

Теперь ему больше неоткуда уходить и больше некуда идти. Возможно, в его скитаниях по жизни было что-то похвальное (если вас интересуют мальчишечьи скитания, меня, к примеру, — нет). Маркус вечно мучился от сердечных ран, нанесенных какой-нибудь женщиной, которую он даже не любил. Время от времени слышишь, как он говорит в телефонную трубку: «Прости…», словно имея в виду: «Мне и самому жалко, что у меня такой сложный характер», и из его лица с неодобрительно-горделивой миной выпячивается старик. Отец Маркуса всех нас ненавидит. Меня он ненавидит просто так, для развлечения.

Когда мы возвращаемся в контору, он выходит из кабинета Люб-Вагонетки в посткоитальном затмении чувств. Он распевает:

Чудо-Кот

Вечно сто хлопот

Чудо-Кот

Нигде не пропадет

И лишь ближайшим

Умнейшим

Любимым друзьям, о-го-го

Он разрешает звать себя

Просто «Чу-Ко».

Тут следовало бы его подколоть — но я зачем-то дотрагиваюсь до его руки. Вот ведь херня какая.

Загрузка...