— И чего тебе, собственно, сдался этот телевизор? — спрашиваю я, когда он приходит наверх в спальню.
— Хочу в него попасть.
— Не стоит, — говорю я. — Им надо, чтоб ты производил дерьмо и вкалывал, как семь лошадей. И вообще, ангелу там не место.
— Зато мертвецу там самое место.
Тут я сказала ему, что не такой уж он мертвец. Мертвецов много — чуть ли не каждый встречный. Спереди член, сзади бумажник. Конечно, таких легко кадрить — кто спорит? Зато они опасны. Заражаешься их снежной слепотой. Короче, мы начали трепаться — до зари пережевывали старую жвачку, наговорили сорок бочек арестантов. Я рассказывала ему то про одного мужика, то про другого, про типа, который надевал два гондона, про типа со шпагатом в кармане и про этого самого, у которого подмышки пахли колючей проволокой. Я рассказала ему, как оглядываешься. Как теряешь из виду то, что у тебя прямо перед глазами. Как обращаешься в соль.
Как же сладко вдруг что-то понять в четыре утра, в час, когда весь мир раскрывается на новой странице, а кровать тихо-тихо отплывает во тьму. Итак, я опять влюблена, а Стивен опять приуныл. Он твердил: «До чего же мне хочется умереть. Хоть еще разок. Хоть раз в жизни взаправду», а я его слушала и обнимала, чтобы согреть и успокоить. Он был легкий и рвался из рук — совсем воздушный шарик, только мягкий, не упругий.
— Мой надувной мужчина, — сказала я, потому что в потемках глупости не казались глупостями. — Мой волшебный резиновый ангел, — и Стивен слегка, как-то даже по-людски, развеселился.
Я объявила, что влюблена в него и единственное средство покончить с этой любовью — секс. Он со мной не согласился, но, охваченный ностальгией по собственному телу, рассказал мне о себе — о Стивене до моста.
В Риджине он познакомился с одной девушкой. Дело было еще в те времена, когда полагалось надевать белые перчатки и «заниматься этим» за живой изгородью, поскольку больше было негде. Между прочим, живых изгородей в Риджине остро не хватало. Итак, она была в белых перчатках, а небо было плоское, и земля — тоже плоская. Они брели вдоль горизонта — там ведь ничегошеньки не было, один горизонт — а небо и земля, как «молния», расстегивались на их пути.
Стивен сказал, что она была совсем девочка, что белые перчатки и запах ее летнего платья были точь-в-точь, как грязная гостиная, где сидела с вязаньем ее тетка. Груз за его ширинкой казался тяжелым и гадостным, словно какашка, когда возвращаешься из школы домой. Ему казалось, что он тащит набитую невесть чем сумку, которую нельзя ни на землю поставить, ни открыть; а когда они сели под изгородью, он не знал, куда девать руки, не говоря уже о своем остальном теле, а она сидела себе и говорила о своей тетке, и оглаживала свои белые перчатки, вверх-вниз, раз за разом.
Он хотел на ней жениться. Она казалась ему чистой, хорошей и оскверненной жизнью. Он хотел очистить ее от кожуры и выбросить, очистить и выбросить. Он чувствовал, как она подрастает на солнцепеке, прямо здесь, сидя у него под боком. Если бы не перчатки, она запросто могла бы треснуть по швам. Ее звали Линн.
Она говорила о справедливости. Говорила, что жизнь к ней несправедлива. Потянувшись на солнышке, он спросил:
— Ну, а ты чего ожидала?
— Да просто чтоб было нормально, — сказала она, и он начал ее презирать. Голосок у нее был слабенький, скулящий. Она набухала, как растение. Где уж тут ее целовать.
Он почувствовал спиной землю и припомнил вальс прошлой недели. Поглядел на белые перчатки, которые дряблой кожей болтались на ее руках. От перчаток ее пальцы казались квадратными, коротенькими.
— Ты хорошая, я тебя не стою, — сказал он искренне.
— Как это «не стоишь»? Это я-то хорошая? — сказала она.
Она была красивая. Перекатившись на живот, он положил голову ей на колени. Ткань ее белых перчаток коснулась его волос. Он сказал:
— Я ненадолго съезжу на север, заработаю кучу денег.
И будет коттедж с розовым кустом у дверей.
Извернувшись, он подставил лицо солнцу. Небо было плоское, горячее, близкое-близкое. В уголке его глаза пестрой горой маячил кусочек ее платья. Взмахнув рукой, она поймала своей белой забинтованной, перчаточной ладонью долгоножку. Подержала добычу между его глазами и небом, оторвала ей пару ног и отпустила.
Он вспомнил, для чего ему член и для чего служат губы. Он вспомнил, что их двое и сидят они под живой изгородью. И когда они занимались любовью, она раздвинула ему ягодицы своими руками в белых перчатках.
Вот как Стивен, по его словам, лишился девственности — нет, это не был первый половой акт в его жизни, но со враньем — самый первый. Потому что девушка была некрасивая. И в их будущем не было никакого коттеджа, никаких роз.
Я сказала, что в делах сердечных мужики ужас как привередливы. Все волнуются насчет искренности. Их послушать, так Искренность — маленький городок на самом конце железнодорожной ветки, со свежепокрашенной вывеской на вокзале.
Тут уж ничего не оставалось, кроме как завалиться спать. Мне приснилось, что Стивен, как всегда, парит над кроватью, а его слезы проникают в меня (обыкновенное дело для сна) и что это изнасилование в том смысле, что изнасилование — не шок, но эрозия, после него кажется, что ты старше гор и изношена до дыр (во всяком случае, так меня уверяла одна женщина).
Утром я обнаруживаю, что его слезы небесной скорби оставили на подушке россыпь еле заметных бурых следов. — Что это с твоими слезами, Стивен? — спросила я. — Раньше они были лучше «Тайда». Не слезы, а жидкий свет.