Парик был жесткий, крепкий, с весьма оригинальным характером. Он восседал на его голове, точно зверюшка. Он был ядрено-бурый. В детстве я его очень любила. И даже считала, что он отвечает мне взаимностью.
Не знаю, когда отец начал лысеть: мать эту тему всегда обходила. В отличие от ее детей, наша мать хорошо воспитана. Если судить по ее реакции, парик просто взял и вырос у него на голове. Но я матери не верю. Всех детей выращивают, подкармливая незамысловатой ложью. Твоя бабушка на небе. Тебя достали из Божьего кармана. Папа всегда был лысый. Папа никогда не был лысым.
Мои отец и мать познакомились в пятидесятых годах, в танцзале, где лампы всегда горели ярко. Ему было двадцать семь лет. От парика — если он был в парике — вероятно, сильно пахло. Возможно, он пригласил ее на танец, не снимая шляпы — классическое мужское хамство. Возможно, моя мать увидела, что у него лицо калеки.
А о чем еще женщине мечтать, как не о грубом, израненном жизнью мужчине?
В те дни мужчинам разрешалось быть дураками. Пускай ест с ножа или ходит в нестираном белье, пускай, пытаясь завоевать девушку, совершает промах за промахом — в итоге все равно окажется, что поступать надо было только так. Заманить мужчину в благопристойную комнатку при шляпной лавке было не легче и не труднее, чем в церковь к алтарю. Он и не предчувствовал, что его когда-нибудь будут дергать за волосы — дети там, или жена в темноте… В те дни парик никак не влиял на супружескую жизнь. («Ты на что это уставилась, женщина, или плешивой головы сроду не видала?»)
Вот они и танцевали в зале где-то в Айэрне, мужчина в шляпе и женщина, не позволявшая своим рукам тянуться куда не надо. И были благодарны за это судьбе.
Мы выросли с тайной, которую все знали. Даже кошка знала и выслеживала тайну, как мышку. Много лет отцовский парик казался мне ответом на все. Я могла сказать: «Я такая, потому что мой отец носит парик». Я могла сказать: «Я тебя люблю, потому что рассказала тебе — и никому другому — про позорный парик моего отца». Кстати, тут я вру. Я рассказывала про отцовский парик незнакомым парням на дискотеках. Оказалось, это не лучший способ завоевывать сердца.
Мы жили в доме, который не верил в прошлое, в месте, где у людей выпадали волосы. Моя мать прятала в ящике серванта три фотографии, которые нам даже не надо было видеть — мы и так все знали. Первая сделана в день свадьбы моих родителей. Вид у них достойный — и нежно-печальный. Отец придерживает на ветру рукой свои скудные волосики. Две другие сняты во время медового месяца. Мама в купальнике сидит на коврике. Я уже в ее животе. А вот и отец, на том же самом коврике. Стоит на голове.
Мы можем обойтись и без этих фото. Мой брат помнит, как совсем еще маленьким дергал отца за волосы. Уверяет, что помнит, как целая прядь осталась у него в руке. И все еще дожидается от отца прощения. Я помню, как сидела у отца на плечах, помню легкую испарину на его темени. Сестра помнит его щетку для волос — священный, засаленный предмет.
Это поздние воспоминания. Они всплыли, когда отец заболел. Мы думали, что парик помрет вперед нас. Мы смотрели на отца, лежащего на больничной койке — мертвая тварь на его голове выглядела куда живее его.
И мы его предали. Мы смеялись. Мы называли парик его настоящим именем. «Парик», — сказала я. Мой брат Фил сказал: «Накладка», — у него самого волосы редеют. Бренда, самая младшая, процедила: «Крыса», — на сленге, кстати, так зовется пенис.
Истина в том, что в Дублине 1967 года мой отец зашел в клинику восстановления волос и выложил деньги на прилавок — наисовременнейший, то есть пластиковый — прилавок 1967 года перед женщиной 1967 года, с прической «вшивый домик» (то есть, сделанной как минимум наполовину из чужих волос) на голове. А взамен он получил парик — весь из прямых, жестких, мертвых волос, полуазиатских, полуконских, выкрашенных в моложавый оранжево-бурый цвет. Отец уже обзавелся всем потомством, каким хотел. Я входила в сознательный возраст. Мать уже устала быть ему благодарной. Он пришел домой с какой-то штукой на голове. На следующий день ушел на работу. Никто и слова не сказал.
Тогда мне было пять лет и я была влюблена в его предплечья: литые, волосатые, пахнущие солнцем. Я знала его.
Кроме того, я решила, что парик — часть телевизора, который он принес домой в тот же вечер. Я посчитала его чем-то вроде антенны, декодера или индикатора зрительской реакции.
Руки у моего отца по-прежнему красивые, с сильными пальцами, которые его внуки — будь у него внуки — поочередно хватали бы своими ручонками и расставляли бы на подлокотнике кресла. Но я не узнала белых костяшек, притиснутых к стеклу, когда однажды вечером он ударил ногой в дверь квартиры, держа в руках большой бурый ящик. Мы застыли, глядя друг на друга.
— Перестань баловаться с дверью! — крикнула мама.
— Там дядя какой-то пришел.
Она выскочила в коридор, не вытирая рук. Пока дотянулась до задвижки, ее пальцы посинели от холода. Дядя проскочил мимо нее, опустил ящик на пол. Оказалось, он не дядя, а наш отец. Он сказал, что внутри сюрприз, но сначала мы должны съесть ужин.
Когда нас позвали в гостиную, на стуле, задвинутом в угол, где шторы, уже примостился ящик поменьше — вынутый из большого. Отец (с какой-то странной штукой на голове) усадил нас всех рядком на диван и включил ящик. Ничего не произошло. Потом ящик разогрелся, как радио, и засиял звуками. Под стекло был затиснут светящийся лист. Он был тоньше, чем масляная пленка на дорожной луже, и намного тверже. И он танцевал.
Фил спросил меня, что это такое — во дурак, подумала я, так как знала: это телевизор, но отец воспринял вопрос серьезно, достал из кармана плаща «ТВ Гид» и сказал: «Семь двадцать пять: «Так держать!», с вами Макси, Дик и Твинк». Он занял свое место и принял позу зрителя.
В ящике прыгали люди. Потом стали видны их лица. А мой отец сидел, не снимая плаща, с лицом, которое сделалось каким-то резиновым, сдутым, старым из-за антенны, сидевшей на его голове.
Когда спустя несколько лет моя бабушка вставила себе зубы, она по очереди сажала нас на колени. «Хочешь, секрет покажу?» — спрашивала она и развлекала нас, вытаскивая челюсть изо рта на дюйм-два и тут же вставляя ее обратно, чтобы нас целовать. Отец, наоборот, вообще перестал ворочать шеей. Его затылок стал жестким и злым. Парик спал у него на макушке, приоткрыв один глаз, следя за нами. Родительская спальня превратилась в совсем запретное место, точно парик собакой сторожил у дверей.
Как я уже сказала, парик мне очень даже нравился, но я не подпускала его к себе. Я всегда бежала впереди, чтобы он не догнал, и отец, похоже, одобрял эту мою политику. Он держался учтиво и замкнуто, а с нами на улице появлялся редко. Собственно, мы как семья очень гордились отцом — тем, как он держал дистанцию. Парик выражал за него гнев и проявлял вежливость.
Как бы то ни было, я любила отца так сильно, что не могла его разглядеть. Даже сейчас я не в состоянии вспомнить ни его смех, ни его лицо.
Рассудить, что отец купил телевизор, дабы отвлечь нас от парика, было бы слишком банально. Я предпочитаю считать, что для него это был еще один решительный шаг в неизвестность. Очевидно, его воодушевила Луна — тот факт, что люди уже способны на ней высадиться. Нас нужно было познакомить с миром, в котором мы живем. Первая наша неделя при телевизоре совпала с той самой неделей, когда «Аполлон-8» обращался вокруг Луны. Связанные с этим картинки были мне понятны, потому что луну я до того уже видела и потому что на луне — в отличие от Макси, Дика и Твинка — никто не пел и не танцевал безо всякой на то необходимости.
«Рулетку Любви» отец посмотрел один-единственный раз — так, из вежливости. Он сказал, что ему лично нравятся программы, где меньше «расчета». Я пыталась ему объяснить, что программ без «расчета» не бывает, но его парик меня переорал. Я всегда знала, что эта мелкая тварь меня когда-нибудь доконает.