ПРОСЛУШИВАНИЕ

С постели он встал молча; никаких песенок, никаких гэгов а-ля-Басби-Беркли с тостером и ломтиками противня. Возможно, он нервничал. Возможно, он что-то заподозрил, или соскучился, или удалился за пределы сей земной юдоли. Надо было разобраться в этом вопросе, но во мне взял верх профессионализм, и я поймала себя на том, что обращаюсь с ним, как с человеком — и к тому же редкостно тупым.

— Не волнуйся, ты станешь суперзвездой, — сказала я. — Главное, улыбочку на лицо.

Я хотела сказать: «И все помрут от восхищения», — но осеклась. Приказала ему надеть более белую из двух его белых рубашек. Застегнуть на все пуговицы и никаких галстуков. Затем я расстегнула ему верхнюю пуговку. — Идеально, — сказала я и приказала ему заправить майку в трусы, а потом — рубашку в брюки, чтобы получить в районе поясницы многослойное переплетение, этакое соединение «голубиный хвост», поскольку, пояснила я на основании своего богатого опыта, это спасает в случае заварушки.

— Нервничаешь?

— У меня нервов нет, — сказал он.

— Везет.

— У меня есть сомнения. Меня смущает неоднозначность последствий абсолютного желания.

— Тогда тебе ничего не угрожает.

Опасаясь, что Стивен стесняется появляться перед объективом, я пересказываю ему слова Фрэнка — насчет того, что он выпрыгнет прямо из кинескопа и плюхнется к зрителю на колени.

— Вот именно, — говорит Стивен. — Что случится, если я выпрыгну прямо из кинескопа и плюхнусь кому-нибудь на колени?

И это был лишь первый из его вопросов. Что случится, если он встанет перед камерой, а в видоискателе ничего не будет видно? Что случится, если его самого затянет в камеру, а в студии останется стоять электронная версия? А если правда, что камеры воруют людские души — что от него тогда останется? Куда он денется? О проблеме света тоже нельзя было забывать. Возможно, он по природе своей — ходячая передержка? Способна ли камера заснять невыразимую сущность, коей он, Стивен, всенепременно является?

Мне оставалось лишь гадать, почему, когда речь идет о съемках на телевидении, все реагируют одинаково.

— Поздно уже об этом думать, — сказала я. — И вообще, тебе положено самому все знать.

— Столько пространства, где я могу заблудиться, — сказал Стивен. — Между мной и камерой — не меньше трех футов. И что тогда?

— И тогда ты поразишь нацию в самое сердце.

— Ты знаешь, что я имею в виду, — сказал он.

Пришлось пояснять.

— Три камеры. Ясно? Ты проходишь через объективы и по проводам попадаешь в аппаратную, — сказала я, — где тебя режут в лапшу, склеивают обратно, прогоняют по двум-трем коридорам. Несколько поворотов, и ты в комнате, набитой микросхемами, которые тебя пережевывают, выплевывают, подают в эфирную аппаратную и выстреливают из передатчика.

— И? — спросил Стивен.

— И ты разлетаешься по воздуху со скоростью света. Детские игрушки. Для тебя.

— В каком смысле «разлетаюсь»? — спросил Стивен.

— Мне-то почем знать? Это волна (это частица! это волна! это частица!). Волна — только не спрашивай, что это значит. Такие волнистые черточки выскакивают из передатчика, вот и все.

— Нет.

— Нет. В реальности, в трехмерном пространстве это скорее шар с передатчиком в центре. Концентрические шары, расширяющиеся один за другим, вроде луковицы, которая взрывается без передышки.

— Проклятье, — сказал Стивен.

— Стоп, ты еще не в телевизоре, — я веселилась от души.

Пока мы ехали на работу, Стивен на переднем сиденье то втягивал голову в плечи, то вообще притворялся мертвым: ибо мы пробирались между бесчисленными кровавыми ошметками людей и картинок, которые отскакивали рикошетом от мостовой; волны вслепую ударялись в землю, отражались от машин, просачивались в тела пешеходов, переваривались в желудках коров, тонули в Дублинском заливе или, держа путь к туманности Конская Голова, делали крюк вокруг Юпитера. Но некоторым из этих волн было все-таки суждено, намотавшись на антенны, соскользнуть по кабелям в людские дома.

— Приехали, — сказала я. — Долгожданный миг славы.

— Этого-то я и боюсь, — сказал Стивен. — Внутри твоих ящиков — либо одна жалкая капля пустоты, либо вообще ничего. А если я заблужусь в этом вакууме, тогда что? А если я зависну в этой капле пустой пустоты, посреди телевизора неизвестно в чьем доме?

— Не волнуйся, — сказала я. — Тобой стреляют навылет. Ты пролетишь сквозь кинескоп, как сквозь ствол пушки.

— Только не я, — сказал Стивен.

— Наши делают это каждый день, — сказала я. — Раз — и готово. Это будешь не ТЫ. Это же сигнал.

— Ну ты и дура, — сказал Стивен. — Сигнал — это точное определение ангела.


Когда я вползаю в офис, волоча за собой Стивена, как жертвенного быка с глазами-спелыми-сливами и гирляндой на шее, никто не обращает на нас внимания. Я говорю Джо, что привела одного малого на прослушивание — она отвечает: «Ну, а здесь-то он зачем? Позвони в гостевой отдел, пускай…» и поднимает на него глаза.

— Здравствуйте, — говорит она, подметает себя веником с пола и уводит его прочь.

Я прошу Маркуса провести прослушивание в одиночку, без меня. Не хочу, дескать, смешивать частную жизнь с работой. Отлично зная, что Маркус чуть ли не подыхает от счастья, как только я выхожу из комнаты.

Телевизор в холле барахлит — совершенно лишнее подтверждение того факта, что в здании находится Стивен. Вернувшись, Джо принимается бороться со снегом на экране, пытаясь подключиться к происходящему в студии для прослушиваний. Пока я — с опозданием на день — составляю текущий график работы, она перескакивает с одного пустого экрана на другой, и сквозь все эти экраны непрерывно льется пение болгарского хора. Музыкальный клип: река течет по полу ванной… и что самое интересное, эта ванная подозрительно похожа на мою… Какие-то люди аплодируют по-американски. Церковь, в церкви корова тычется, обжигаясь, мокрым носом в свечки. Джо со смехом выворачивает ручку, регулирующую вертикальную разверстку. Экран гаснет. Мурлыча под нос, Джо принимается делать телевизору искусственное дыхание.

— Ой, — говорит она. — Знакомое место какое. Знакомое место. Я же тут родилась, — и тут из своего кабинета галопом выскакивает Люб-Вагонетка.

— Кто этот парень? — кричит она. — Давайте его сюда.

Джо сосредоточенно возится с ручками на задней стороне телевизора до тех пор, пока Люб-Вагонетка не вспоминает, что работает не в мыльной опере, а в солидной организации.

— Джо, у тебя нет под рукой телефона просмотровой? Я не прочь перемолвиться словечком с Маркусом.

Внимание Стивену не к лицу. Вернувшись с прослушивания, он проходит мимо меня, оборачивается и подмигивает, прежде чем нырнуть в открытую Люб-Вагонеткину дверь, которая захлопывается за ним с жалостным металлическим лязгом и остается на запоре сорок три с половиной минуты. Из-за двери слышится смех, смягченный деревянной панелью. Освещение то и дело меняется — начался и прошел ливень, комната съеживается и вновь расширяется. Маркус улыбается непроницаемой невесомой улыбочкой.

— Выходи за меня, Грейс, — говорит он, — и будешь жить, как у Пресвятой Девы за пазухой.

Когда дверь кабинета распахивается, Люб-Вагонетка и Стивен стоят в таких позах, словно все это время не двигались с места. Люб-Вагонетка улыбается сама себе, точно все мы ее любим и никого из нас в комнате нет.

— По первому же вашему слову, — говорит она.

— Обязательно. Спасибо, Джиллиан.

ДЖИЛЛИАН? Подняв, наконец, голову от мусорной корзинки (меня вырвало), я вижу, как Люб-Вагонетка зовет в кабинет Маркуса.

— А что, работу отменили? — спрашиваю я. — Как там планерка по дизайну? Мне надо на съемки, а постановщики дурью мучаются насчет трамплина. Художники все до одного заболели. Кто хочет в столовку?

— Минуточку, — говорит Фрэнк. Стивен без энтузиазма просматривает фотографии; Фрэнк их у него забирает и начинает тасовать, как невезучий игрок.

— И вообще, блин, нет у меня времени обедать.

— Я тебе сэндвич принесу, — говорит Фрэнк, и оба они выходят за дверь, репетируя бездарный диалог:

— Ладно, а как, по-твоему, оно будет в Нейвене на «Девицах с кобылицами»?

Спустя несколько минут я решаю их нагнать — исключительно для того, чтобы положить конец этой гребаной дурацкой, убогой фальшивке, которая считается гребаным мужским разговором.

Я нахожу их в столовке. Стивен ест яблоко. Фрэнк курит и говорит:

— Дунгарван, Франция, Диснейленд, опять Франция. А это где? Табберкьюрри, мать честная.

— А это дети? — говорит Стивен с любопытством (и я одна знаю, что оно чисто биологическое).

— Дети друзей. Вот, — говорит Фрэнк, — мать и дитя.

Жена Фрэнка лежит на кровати с новорожденным младенцем, в ночной рубашке, безбрежной, как океан. Она смеется над пожилой женщиной, которая строит ребенку нечеловеческие рожи. На шее у нее пластмассовый детский слюнявчик с изображением Утенка Дональда и совкообразным карманом внизу. Слюнявчик кажется жестким и уродливым на фоне ее нежной груди, которая из секс-объекта превратилась в нечто материнское — по крайней мере, попыталась превратиться. У пожилой женщины тоже такой вид, будто ее донимает боль.

— И ее родная мать, — говорит Фрэнк.

— Фартук, — говорит Стивен, кладет снимок на стол и берет в руки остальные. Он тасует пачку вплоть до Диснейленда, где жена Фрэнка разговаривает с Алисой в Стране Чудес. Судя по их лицам, речь идет о ценах на сосиски. Алиса в Стране Чудес, похоже, расстроена этими самыми ценами.

— Фартук, — говорит Стивен, кладет этот снимок на первый и вновь тасует, пока не доходит до барбекю в летний день. На сей раз сосиски настоящие. Жена Фрэнка стоит за грилем. Она приставила к глазу, как телескоп, пустую зеленую винную бутылку. Она смотрит через винную бутылку на солнце; нагрудник ее фартука, залитый зеленым светом, перекошен.

— Фартук, — говорит Стивен. Тут я капитулирую и иду за едой.

Когда я возвращаюсь, Стивен раскладывает фотографии по абажурам. Фрэнк остолбенел.

— На, съешь, — говорю я Стивену, подсовывая ему тарелку со слоеным куриным пирожком. — Вырастешь большой, не будешь лапшой.

— Абажур, — твердит он. — Абажур. Абажур. ДВА абажура.

— ФРЭНК? — окликаю я.

— Ладно, ладно, — говорит Фрэнк и, спохватившись, встает в очередь.


— Ну, как прошло? — спрашиваю я у Стивена. Его раскрытая ладонь по-прежнему лежит на столе, придавленная пачкой фотографий.

— Что?

— Прослушивание.

— Великолепно.

— Никаких столкновений в воздухе?

Стивен сообщает мне, что разузнал, как все устроено. Он сообщает мне, что находиться на экране невероятно больно, но поскольку это был ненастоящий он, боль куда-то делась.

— Это был ты, — говорю я.

— Но я замечательно себя чувствую.

Он чувствовал себя более, чем замечательно. В его глазах можно было много чего увидеть.


— Вот она в семьдесят девятом, — торс жены Фрэнка изящно клонится. Она нагнулась так, как сгибали свои шарнирные поясницы жены пятидесятых годов, доставая из духовок электроплит идеально подрумяненные пироги. Ее профиль загораживает глаза и нос ревущего ребенка. Малыш запечатлен в движении. Беспомощно вытянутые ручонки швыряются в потолок мусором.

— Тебе надо их ободрать, — говорит Стивен.

— Она от меня уходит, — говорит Фрэнк, ни к кому не обращаясь.

— Тебе надо их облупить, — говорит Стивен, — слой за слоем.

— Отстань от него, — говорю я.

— Ты обо мне не беспокойся, — говорит Фрэнк. Его глаза заросли мокрой кожицей слез. Как мне ему помочь, когда мое собственное тело превратилось в пустой контур? Как мне ему помочь, когда Стивен от меня уходит?

— Крепись, — говорит Стивен. — Попробуй перевернуть вверх тормашками.

Ставя фотографии с ног на голову, Фрэнк пялится на них так, словно они наконец-то обрели смысл. И верно — под всей этой колористической вакханалией скрывается тоненькая прослойка осознанных чувств. Неважно, знает женщина о его присутствии или нет — но она его хочет.

— Кого? — спрашивает Фрэнк. — Абажур?

Когда я возвращаюсь в офис, Люб-Вагонетка кротко семенит по комнате, ударяясь бедром о столы и пробегая разбросанные как попало бумаги небрежным взглядом. Маркус стоит, прижав телефонную трубку плечом к уху, потрясая пачкой листков. Именно в таком виде он снимает людей, когда хочет показать, что они «добились блестящих успехов». Иногда я подозреваю, что на том конце провода — никого.

— Он твой? — спрашивает Люб-Вагонетка своим девчачьим голосом.

— Нет, — говорю я.

— Везучая.

Загрузка...