— Не жалейте клубнички, — повторяет Фрэнк, режиссер «Рулетки Любви», ибо он думает, будто мы работаем в бардаке. Я отвечаю: — Спасибо, Фрэнк, но я лично работаю в солидной конторе.
Ладно. Это факт, что я работаю в «Рулетке Любви». Передайте пакетик для блевотины. Я работаю в «Рулетке Любви». Я верю в идею «Рулетки Любви» — в разумных пределах. По пьяни я начинаю оправдывать «Рулетку Любви», оправдывать то, что проделывают люди перед нашими камерами, и то, что мы их заставляем делать: все равно свободу воли никто не отменял.
Насчет свободы воли у Стивена свое мнение — но он ведь, подлюга, ангел.
«Рулетка Любви» — вся из себя розовая. «Рулетка Любви» — это хит. Хищный обаяшка-ведущий, липовые состязания, неподдельный секс, а уж смеху-то, смеху. Это гениальная и гнусная программа. Иногда она просто гнусная, но тут уж ничего не поделаешь — по пятницам мы обычно пьем.
В офисе сам черт ногу сломит: треск-гром-вой-аварийных-сирен на всех частотах. Люди мечутся во все стороны, словно в родильной палате для слепых. Кричат, чтобы их правильно поняли, шепчут, что младенчик-то без глазок. Телефоны звонят, вазы стоят пустые, на дверце шкафа болтается плакат с голым красавчиком, у которого выдрано причинное место. В углу посвистывает пустой — в сеть включен, но ничего не показывает — телевизор. В общем, сурово.
На стене — доска, на доске написано:
Спасибо за баптиста-фанатика, сукины детки. Я-то думала, мы не в силах осветить существо выше шести футов трех дюймов…
Раньше мы друг друга подсиживали почем зря, теперь даже не напрягаемся. Все равно толку от этого не было и нет.
Почти все на свете само собой смывается и забывается. Мы с Маркусом позабыли, что между нами было нечто интимное, а может, ничего интимного и не было, или это самое интимное чуть не стряслось в золотые прежние, жуткие прежние денечки, когда все пили лишнее, болтали лишнее, ну, и попадали от всего этого в больницу либо на «Четвертый канал»; в те денечки, когда мы буквально жили в офисе, чтобы выпихивать программу в эфир — нет, не выпихивать, опрокидывать, как грузовик с полным кузовом почтовых голубей. Мы брали ящик пива и, не жалея глоток, ругали еду, грязь, воду, деньги. Потом, пока все мы ругались между собой, я шла воровать виски из кабинета Люб-Вагонетки и пыталась уговорить либо Маркуса, либо Фрэнка нассать в ее нижний ящик, поскольку сама это сделать не могла.
Ну а теперь мы просто вместе работаем и иногда развлекаемся. Программа выкатывается в эфир сама, ей без разницы. Мы виним во всем Люб-Вагонетку — она ведь главная. Не сказать, что она гадит специально — но ведь должен хоть кто-то наживаться на наших страданиях?
Люб-Вагонетка стоит посреди комнаты на антресолях, где обитают Маркус с Фрэнком. Они вечно взбегают к ней по идущему вниз эскалатору, или проскакивают мимо, спеша ошибиться этажом. Они сплетничают о ней, как о живом человеке: о ее одежде, о ее решениях, о ее груди, о ее вранье, суровая она или кроткая, и существует ли вообще. Тем временем эскалаторы то разгоняются, то замедляют ход, или перестают ползти вверх и начинают ползти вниз, а она все стоит себе и смотрит, с телефоном в руке.
Я ее влиянию не поддаюсь. Она — женщина. На своем веку она побывала и внизу, и наверху. Теперь она наверху. И пьет.
Когда она пьяна, она говорит о Телевидении. Ее послушать, так «Удача» и «Провал» — все равно, что запахи человеческого тела; нечто возбуждающее и банальное, и сколько ни три, все равно не смоешь.
Когда она трезва, она говорит о риске, о том, что мы должны стараться, чтобы наша программа оставалась рискованной. Она заключает, что телекомпания утратила свою «миндалинку», что от одного из участников «попахивает керосином», что из студий нам присылают «мухобель», что наш ведущий — «приз из черного ящика». Когда она пьяна, то говорит, что мы закладываем фундамент новой Ирландии.
Когда она трезва, она говорит: «Классная программа, ребятки», ибо, по ее убеждению, благодарность начальства — лучшее украшение титров.
Консультанты
Элейна Как-Ее-Там
и
Ассистент продю…
Проплывает Джо в компании
Администратор
Боже праведный
Операторы
Проехали
Звук
КТО-КТО??
Свет
Погодите-ка
Грим
Во несется
Художник-постановщик
О-ох
Спецэффекты
Натурная съемка
Озвучивание
?
Продюсеры
ага
Маркус О’Нил
Грейс… мамочки
Режиссер
Фрэнк
Главный продюсер программы
Люб-Вагонетка
Короче — пятнадцать секунд до Заставки. В студии объявлена боеготовность. Затем — четвертая (четвертая камера, то есть) берет общий план сверху, третья — общий, и вторая — жирного паршивца. Так, этого я не говорила. Врубить вэтээр[2]. (Извините, я только сигаретку…). И-и-и-и-и — мотор! (Трампам-Трампам-Трампам-Трам)… К эфиру Грэмс…. Выводим третью. ГРЭМС, ВАЛЯЙТЕ! И ты, Питер, ДУЙ! Нормально.
ГОЛОС ЗА КАДРОМ: Леди и Джентльмены, это… Рулетка Любви! А вот и ваш Крупье Любви… ДАМЬЕН ХУРЛИ!
Овация-овация-овация. Сигнал Дамьену и второй.
СТОП! СТОП!
Продолжаем. Первой — парней.
Хватит-молодцы-давайте-по-новой. А ну-ка, еще разок!
Третья камера — публику. Публику. Публику бери. А теперь вторая.
Ну вы даете, ребята. У-ф-ф. ВАУ-ВАУ, сегодня у всех нас просто-таки дрожат коленки. Правду сказать, мы внутренне оху… внутренне охаем от волнения.
Хватит отсебятины.
Кто же обретет ЛЮБОВЬ на РУЛЕТКЕ ЛЮБВИ этой недели? ВЫ даже не поверите, какой сегодня мы приготовили сюрприз. И кому — ВАМ! Даю головку на отсечение, во всем зале не останется ни одной… сухой… ШТАНИНЫ.
Отснять заново.
Кстати о НОЖКАХ, вот она — прекрасная леди этой недели. Вот девчонка, которая выберет своего везунчика! Очаро-помрачительная, очаровательная МОЙРЭ из Донни-КАРНИ!
Четвертая, эй! Третья камера — гони мне Мойрэ. Наезжай на Мойрэ. На Мойрэ наезжай, третья.
Ура-ура. Погоди, Мойрэ. Погодите, все. Это я, знаете ли, так, для тренировочки. Верно, верно, правильно подсказываете! Вперед мы пропускаем … ПАРНЕЙ!
Опять первая. Овацию в фокус. Отъезжай. Отъезжай. Валяйте. Как-нибудь потом смонтируем, потихонечку-полегонечку. А теперь вторая. Мыкаемся дальше.
Не знаю уж, чего тут волноваться. На «Рулетке Любви» в жизни не случалось ничего по-настоящему ужасного — невзирая на тот факт, что вся ее судьба в руках одной безвестной девицы. Геморрой ста сорока планерок, агония семидесяти съемочных уикэндов, мука шестисот двадцати трех телефонных разговоров с реквизиторами — все это сбивается в кучу и замирает, затаив дыхание, в ожидании одного ее слова, одного ее наития. «Я выбираю номер три». Она могла бы выбрать номер два или номер один, но статистика гласит, что она выберет третий — потому-то мы и ставим на дальний фланг самого симпатичного.
Ни одна еще не сказала, к примеру, «Я выбираю номер пятнадцать». Ни одна еще не отказалась выбирать. Ни один мужчина ни разу не вскочил со своего кресла в зале с воплем: «Протестую, она помолвлена с другим». Еще ни одна женщина не завизжала: «Лесба!». Еще ни один судебный пристав торжественным или каким-либо иным жестом не развернул перед камерой свидетельство о рождении, доказывающее, что наша героиня несовершеннолетняя. Еще ни один субъект в помятом костюме не вышел на подиум и, извинившись по-немецки, не задрал девушке платье, дабы продемонстрировать сокрытый под ним пенис.
Она просто говорит: «Я выбрала номер три» и с музыкой, слезами и улыбкой, пока на титрах раскручивается свиток со скромной благодарностью дамам, украсившим зал такими прелестными композициями из цветов, она целуется со своим Номером Три и уходит с ним. Стены студии рушатся, открывая натурную площадку с готовым к вылету самолетом. Под звуки оркестра он воспаряет в небо. Восторженная стюардесса размахивает окровавленной простыней, а затем швыряет ее вниз, прямо на объектив оставшейся на земле камеры.
— Нет, — говорит Дамьен, расцветая до степени полного радушия. Этот кругленький карапуз — один из величайших диктаторов на свете. Когда он на тебя смотрит, кажется, будто ты с ним наедине и заодно; стоит ему отвести взгляд, и начинаешь презирать его всей душой. Мы с ним очень даже неплохо ладим.
Фрэнк, всю программу командовавший из своего бокса, сутулится в углу. У Фрэнка в руках полный бокал джина, а на лице ровно никакого выражения — точно ветром все сдуло. Он и Дамьен друг друга в упор не видят. Вместо того, чтобы направиться к Фрэнку, Дамьен подходит ко мне — не потому, что на этой неделе за передачу отвечаю я, а потому, что я к нему хорошо отношусь.
— Нет, — говорит он.
— С чего вдруг «нет»? — говорю я. — Прошло отлично.
— Хватит с меня сопляков из Данлири.
— Он стал гвоздем программы.
— Это я — гвоздь программы.
— Иди на хер и выпей. Прошло отлично.
— Где были мои сигналы? — он говорит, что стоял, как хрен на лесбийском пикнике, дожидаясь сигнала — тут-то ему и залепили по морде кремовым тортом. А я говорю, что это был лучший момент передачи — и фиг с ней, с камерой, которая не пережила этого угощения. Плевать, что по цене такая камера эквивалентна особняку с пятью спальнями в Южном Дублине — правда, за его заднюю стену пришлось бы доплачивать. Дамьен спрашивает:
— Как тебе моя реакция?
Значит, гэг с тортом он подстроил сам — на все готов ради капельки внимания. Он знает, что я знаю, и валит вину на Фрэнка. В хладнокровии ему не откажешь.
— Ноль сигналов. Сноб долбаный. Мою лучшую фразу вырезал. Пришлось переснимать зачин без моей лучшей фразы.
— Это не Фрэнк решил вырезать. Это была моя инициатива. Иди теперь наябедничай Люб-Вагонетке. А то ей, похоже, одиноко.
— И еще как пойду, бля. Блядские продюсеры.
Спустя десять минут публика удаляется по коридору, отплясывая конгу и измываясь над охранником. Дамьен присаживается на диван, чтобы впасть в короткометражный ступор, после чего вскакивает и начинает хлопать по всем попавшимся спинам, как спинохлопательная машинка. Люб-Вагонетка кружит по комнате. На нее ворчат сквозь зубы: ворчит Дамьен, ворчат операторы, ворчат звукорежи, ворчит тип из фирмы подушек-пукалок. Она кивает направо и налево, особенно Фрэнку.
Фрэнк — хороший режиссер. И вдобавок мой друг. Возможно, поэтому он не мешает своей ладони, вконец запутавшейся, где чья нога, опуститься на мое бедро.
Каждую неделю он говорит мне, что месть — процесс многоступенчатый, что пришибить Дамьена было бы приятно, но гораздо эффективнее просто выпустить его на экран. Когда Фрэнк, наклонив голову, тянется губами к бокалу, кажется, что он опускает в джин хоботок — как бабочка в бутон.
Подходит Маркус в драчливом настроении.
— Извини за «Свиданку»: у оператора был понос.
— Угу. Качели-карусели.
— Вот и поехали, — говорит Фрэнк, хотя я лично даже рта не раскрывала.
Дело в том, что у Маркуса глаза зеленые или карие — в зависимости от освещения. Карие глаза против меня ничего не имеют, зато зеленые именуют меня дрянью ушастой. В старые времена Маркус любил говорить: «А насчет тебя я вообще сомневаюсь. Сомневаюсь, что ты вообще женщина». Сегодня вечером он просто заявляет:
— Торт был классный.
— Спасибо.
— А как Твоя Женщина? — спрашивает Фрэнк.
— Мрак, — говорит Маркус. — Блеск.
— Я влюбился, — сообщает Фрэнк.
Я говорю:
— По-моему, она в своей гримерке.
— Ага.
— По-моему, она там ревет.
В этот момент входит Мойрэ из Донникарни, с красными и сияющими глазами. Мы говорим ей, что она была великолепна, после чего офис в последний раз вздымается волной, разбивается брызгами и разъезжается по домам. Люб-Вагонетка удаляется, как Королева-Мать, поскользнувшись в дверях. Маркус остывает. С Фрэнка соскакивает влюбленность. Спустя полчаса мы втроем опять изнываем от скуки, стоя посреди мостовой и пытаясь заарканить такси до города.
В ночном клубе мы расходимся. Я замечаю мужика, с которым спала раз или два. Я окликаю его, перекрикивая музыку. Я говорю: «Ты считаешь меня женщиной. Ты считаешь меня женщиной. Ты считаешь меня женщиной». И он зовет меня к себе. Уже уходя, я замечаю, что Мойрэ из Донникарни пытается — тщетно — закадрить Маркуса. Ее Избранник-Любви дуется в углу. Их обоих пора уложить баиньки, но не могу же я работать круглосуточно. Надеюсь, Маркус с ней переспит, и в ближайший понедельник я смогу ему за это врезать, но шансов мало. Такие поступки не в его духе.
Следующий день — суббота, «утро-после-вчерашней-ночки-ноченьки», барахтаться в передаче, которая все еще барахтается во мне, заворачивать за углы, ожидая засады; в сердце у меня плавает капелька дохлого адреналина.
Я опаздываю. Джо тихо сидит за своим столом, уставившись на телефон. Группа в аэропорту — ждет Мойрэ, которая как сквозь землю провалилась.
Джо ищет другой рейс, а я — Мойрэ. Ключ в отеле она еще не сдала. Когда я приезжаю, ее одежда разбросана как попало по пустому номеру. Звонит телефон. Это Джо с тремя почти подходящими вариантами — подходящими, да не слишком. Мы решаем двинуть в другое место — в Киллэрни. Я обдумываю, не позвонить ли Люб-Вагонетке, решаю, что не стоит, обдумываю, не уволиться ли, умываю физиономию и усаживаюсь ждать.
На кровати — пара туфель. На полу — брошенные колготки. Мне хочется поменять их местами. Пусть туфли будут на полу. Пусть колготки будут на кровати. Но я не могу к ним прикоснуться. Это чужие вещи, да еще и ношеные.
Я вся в поту. Будь здесь Стивен, он подобрал бы колготки и свернул. Будь здесь Фрэнк, он обнял бы меня за плечи и прочел бы лекцию о грехах женатого мужчины. Маркус, не обращая на колготки внимания, лег бы на кровать и спросил бы, из-за чего сыр-бор. Мелочь, но приятно.
Я чувствую запах этого, вчерашнего. Легкий и теплый. Улыбаюсь. Все утро я пыталась его идентифицировать. И тут до меня доходит. Запах детских волос. И похмелье дает мне по мозгам.
В номер входит Мойрэ. Нагибается, подбирает с пола колготки, без удивления оборачивается ко мне.
— Семь пятьдесят отдала, — говорит она, — а как только надела, сразу поехали.
Она присаживается на кровать и, нажав кнопку на пульте, включает телевизор.
— Гостиничные спальни, — говорит она мне, — это же курам на смех.
На экране Опра беседует с людьми, пережившими удар молнии.
— Знаете, я где-то слышала одну подробность, — говорит Опра. — Скажите, исходя из вашего опыта: это правда, что человек, в которого — или в которую — ударила молния, будет до конца жизни мучиться ОТ ЖАЖДЫ? Это правда так?
— Ладно, сойдут, — говорит Мойрэ. — Извините, что припоздала.
И начинает натягивать колготки со спущенными петлями.