Народ расходился медленно, словно нехотя покидая аудиторию. Я задержался у выхода, пропуская вперёд нескольких офицеров в светлых кителях.
На широкой лестнице, ведущей к выходу, образовалась небольшая толчея. Впереди меня шли двое молодых людей в студенческих тужурках — один повыше, русоволосый, другой пониже, с темными волосами, с резкими движениями. Лет по двадцать каждому, плюс-минус.
— Нет, ты не понял, — говорил темноволосый своему спутнику, — Бехтерев ясно сказал: рефлексы формируются исключительно в коре головного мозга. Подкорковые структуры — это просто передаточные станции, не более того. Весь интеллект, все высшие функции — только кора!
— Хорошо, согласен, — отмахнулся русоволосый. — Кора — это и есть человек. Остальное — механика, как у лягушки.
— Подкорковые ядра отвечают только за примитивные функции, — продолжал вещать темноволосый. — Движение, может быть, какие-то автоматизмы! Но эмоции, память — это всё кора, и только кора.
Тут я уже не выдержал.
— Простите, что вмешиваюсь, — сказал я, поравнявшись с ними, — но это не совсем так. Точнее, совсем не так.
Оба студента обернулись. Темноволосый смерил меня оценивающим взглядом. На профессора я был явно не очень похож.
— Неужели? — в его голосе звучала снисходительность. — И что же не так?
— Подкорковые структуры — не просто «передаточные станции». Возьмите, к примеру, гиппокамп. Без него невозможно формирование новых воспоминаний. Человек с повреждённым гиппокампом помнит всё, что было до травмы, но не способен запомнить ничего нового. Кора при этом может быть совершенно здорова.
Русоволосый нахмурился.
— Гиппокамп? Но это же часть обонятельного мозга, при чём тут память?
— При том, что анатомическое расположение не определяет функцию. Есть наблюдения за пациентами с локальными повреждениями — при совершенно сохранной коре они теряют способность к обучению. А миндалевидное тело? Повредите его — и человек почти перестанет испытывать страх. Кора на месте, интеллект сохранён, а базовая эмоция исчезает.
Темноволосый остановился прямо посреди лестницы. Кто-то недовольно обошёл нас сбоку.
— Минуточку, — сказал он уже совсем другим тоном. — Откуда такие сведения? Бехтерев ничего подобного не упоминал. Ни сейчас, ни раньше.
— Бехтерев читал обзорную лекцию для широкой аудитории. Он не мог углубляться в частности.
— Но в учебниках…
— Учебники отстают от практики на десятилетия, — я пожал плечами. — Клинические наблюдения накапливаются быстрее, чем их успевают систематизировать.
Русоволосый переглянулся с товарищем.
— Знаете, — медленно произнёс он, — в этом что-то есть. Я читал у Джексона о иерархии нервных центров… Он тоже намекал, что низшие уровни не так примитивны, как принято считать.
— Джексон — да, — кивнул я. — Он здесь близок к истине.
Мы вышли на улицу. Сентябрьский вечер встретил прохладой и запахом палой листвы. Фонари горели, бросая жёлтые пятна на мостовую.
— Позвольте узнать, с кем имеем честь? — темноволосый протянул руку. — Андрей Зайцев, студент.
— Николай Веретенников, — представился русоволосый. — Тоже студент. Пришли вечером послушать, интересно ведь!
Я пожал обе руки.
— Дмитриев Вадим.
— Вы врач? — спросил Веретенников. — Или… Простите, по платью не разберёшь.
— Фельдшер, — соврал я, и сам удивился, как легко это вышло. Сказать «секретарь» язык не повернулся. — Работаю у Извекова ассистентом.
Знают ли они Извекова?
Ага. Еще как!
— У Извекова? — Зайцев присвистнул. — Того самого?
— А что, есть другие?
— Слава богу, нет, — хмыкнул Веретенников. — Одного вполне достаточно.
Мы медленно двинулись по Нижегородской улице. Зайцев шёл чуть впереди, то и дело оборачиваясь.
— И как вам работается у этого… светила? — в его голосе сквозила плохо скрытая ирония.
Я помедлил. Черт его знает, как тут правильно говорить… Чтоб и не соврать, и не сильно откровенничать.
— Плохо, — сказал я наконец. — Работается плохо!
— Ха! — Зайцев хлопнул себя по бедру. — Вот это честно! Коля, слышал?
Веретенников кивнул, и лицо его стало серьёзным.
— Извеков — это, знаете ли, особая статья. У нас на факультете о нём говорят… разное.
— Разное — это мягко сказано, — перебил Зайцев. — Почти шарлатан он, если называть вещи своими именами. Хитрый, жадный, в медицине понимает чуть больше, чем пьяный фельдшер уездной больницы — простите, не в обиду вам, — но известен, дьявол, известен! Люди к нему толпами ходят.
— Богатые люди, — уточнил Веретенников. — Те, кто может заплатить.
— Да при чём тут медицина! — Зайцев махнул рукой. — Главные деньги у него совсем с другого. Дядя у него, знаете же кто? Вице-директор Департамента. Поэтому Извеков «вопросы решает». Хочешь открыть аптеку — иди к Извекову. Хочешь лицензию на частную практику — иди к Извекову. Хочешь, чтобы твою диссертацию утвердили без лишних вопросов — опять же к нему.
— Знаю, — сказал я.
— И всё равно работаете?
— Он обещал помочь с учёбой. Я хотел бы сдать экзамены экстерном, получить право на практику.
Веретенников покачал головой.
— Экстерном — это очень трудно. Невозможно без большой протекции. Даже без очень большой.
— Но Извеков может устроить, — добавил Зайцев. — В медицине он почти всесилен — не как врач, а как… как тот, кто всех знает. Связи, знакомства, взятки в нужные руки. Если он обещал… Другое дело, сдержит ли слово.
— Вот это и есть вопрос, — согласился я.
Мы свернули в переулок. Зайцев вдруг остановился у неприметной двери с облупившейся краской.
— Господа! — насмешливо объявил он. — Предлагаю продолжить знакомство в более подходящей обстановке. Здесь подают сносное пиво, отсюда не гонят бедных студентов и ненамного более богатых фельдшеров.
Веретенников вопросительно посмотрел на меня. Я кивнул — почему бы и нет, хотя я и не любитель алкоголя. Время позднее, но, думаю, ничего страшного. Похмелье мучить не будет, на работу выйду. На крайний случай, хахаха, сделаю регидратационный раствор не только Ане, но и себе.
Ведь что такое похмелье?
Интоксикация плюс дегидратация. Потеря воды, потеря электролитов, гипогликемия (печень занята алкоголем, в результате сахар падает), лёгкий ацидоз (нарушение кислотно-щелочного баланса в организме), и раздражение желудка. Регидратационный раствор прямо закрывает почти все пункты. Любимый поутру многими рассол действует по тому же принципу: соль плюс вода плюс немного сахаров — то есть он по сути является тем же, но в примитивном и ослабленном виде.
Да какой рассол! Так называемое «прокапывание» после пьянки представляет собой введение физраствора (стерильного водного раствора поваренной соли с концентрацией 0,9 процента), который и дает большую часть эффекта — восполняет кровь, снимает головную боль, уменьшает тахикардию и в целом улучшает самочувствие. Еще там глюкоза (то есть, все то же самое), калий-магний (опять-таки совпадение), тиамин (это уже токсикология), ну и противорвотные (церукал, метоклопрамид). Добавляют еще гепатопротекторы (скорее ритуал), «детоксы» (маркетинг в лучшем его виде).
То есть почти все то же самое, только с внутривенной спецификой. Медицина порой совсем не магия.
Но фраза о лечении похмелья после сегодняшнего пива, конечно, шутка.
…Заведение оказалось маленьким, прокуренным и шумным. Низкие потолки, тёмные от копоти, деревянные столы, залитые пивом. Публика смешанная — студенты, приказчики, какие-то мастеровые. Мы устроились в углу, подальше от всех.
Зайцев заказал три кружки пива и тарелку солёных сушек.
— За знакомство, — сказал Веретенников. — И за то, чтобы Извеков сдержал слово.
— Если не сдержит — найду другой способ, — вздохнув, ответил я.
Я почувствовал, как расслабляются плечи, как отступает напряжение последних дней. Думаю, это произошло из-за того, что оказался среди своих. Тех, с кем можно быть откровенным хотя бы немного, и кто говорит с тобой на твоем языке.
Зайцев захмелел первым. Его карие глаза заблестели, движения стали ещё более порывистыми.
— А знаете что, — заговорил он, понизив голос и наклонившись к столу, — всё это — Извековы, взятки, дяди в министерствах — всё это закончится. И скоро.
— Андрей… — предостерегающе начал Веретенников.
— Что «Андрей»? — огрызнулся тот. — Все же понимают. Война позорная, народ нищает, а эти — он неопределённо махнул рукой вверх, — жируют. Царь ничего не видит, министры воруют. Так дальше продолжаться не может. Нужны перемены. Радикальные.
— Какие именно? — спросил я.
— Какие? — Зайцев подался вперёд. — Сбросить их всех. Конституция, парламент. Настоящие, действующие! Или дальше — республика. Ну хотя бы так для начала! Или еще как-то. Народ сам должен решать, как ему жить.
Веретенников поморщился.
— Ты это потише, — сказал он, оглядываясь. — Здесь уши везде.
— А мне плевать на уши! Сколько можно молчать?
— Сколько нужно, чтобы не загреметь в Петропавловку.
Зайцев отмахнулся, но голос всё-таки понизил.
— Коля, ты же сам понимаешь. Нынешняя власть прогнила насквозь. Её нужно менять. Она живет в своем мире и думает только о себе. Народ для нее — ничто.
— Менять — это одно, — медленно ответил Веретенников. — А вот на что — это другое. Придут какие-нибудь эсеры или анархисты — и что? Зальют всё кровью, только хуже станет. Ты видишь, что делается? Бомбы бросают, чиновников убивают. И кому от этого лучше?
— Так они и бросают, потому что иначе не слышат!
— А услышат — и что изменится? Царя убили — пришёл другой царь, ещё хуже. Министра убили — пришёл другой министр, ещё более жестокий. Террором ничего не добьёшься.
— А чем добьёшься? Петициями? Прошениями? — Зайцев скривился. — Сто лет просили — и что?
Они оба посмотрели на меня, словно ожидая, что я приму чью-то сторону.
— Я думаю, — сказал я, подбирая слова, — что главное — чтобы люди жили хорошо и спокойно. Обычные люди. Чтобы могли работать, лечиться, учить детей. Чтобы не боялись завтрашнего дня.
— Ну это и так понятно, — нетерпеливо сказал Зайцев. — Вопрос — как этого добиться?
— А вот если поставить это во главу угла — именно это, благополучие людей, а не «сбросить царя» или «сохранить царя» — тогда, может, что-то и изменится. Потому что тогда любое действие проверяется простым вопросом: людям от этого станет лучше или хуже? Не идея должна вести людей за собой, какой красивой бы она бы не выглядела, а разум.
Веретенников задумчиво кивнул.
— В этом что-то есть. Цель определяет средства.
— Идеализм, — буркнул Зайцев, но уже без прежнего напора. — Красивые слова. А на практике…
— А на практике, — подхватил я, — врач не спрашивает у больного, какой он партии. Лечит и всё. Вот это и есть правильный подход.
Мы замолчали. Зайцев вертел в руках пустую кружку, Веретенников смотрел в окно на тёмную улицу.
— Знаете что, — сказал наконец Зайцев, — вы странный человек, Дмитриев. Работаете на прохвоста, хотите стать врачом через экстернат, рассуждаете о мозге как профессор, а о политике — как философ. Откуда вы такой взялись?
— Из Саратовской губернии, — пошутил я. — Там все такие.
Веретенников фыркнул, и напряжение разрядилось.
— Ладно, — Зайцев поднялся. — Пора расходиться. Завтра у меня практикум в анатомичке, нужно выспаться.
Мы расплатились — я попытался заплатить за себя, но Зайцев не позволил, сказав, что студенты угощают гостя.
На улице похолодало. Ветер гнал по мостовой листья, где-то вдалеке громыхал запоздалый извозчик.
— Вадим, — сказал Веретенников, пожимая мне руку, — если понадобится помощь с экстернатом — справки, книги, советы, рассказ о том, какой профессор сволочь, какой нет, еще что-нибудь, — найдите нас. Мы бываем в университетской библиотеке почти каждый день. Даже через библиотекаря можно нас найти.
— Спасибо.
— И ещё, — добавил Зайцев, — если Извеков начнёт совсем уж… ну, вы понимаете… не терпите. Такие люди чувствуют, когда можно давить, и давят до конца.
— Учту.
Мы разошлись в разные стороны. Я двинулся к Суворовскому — пешком, благо недалеко и ночь была не слишком холодной.
Странное чувство не отпускало меня всю дорогу. Чуть ли впервые за месяц с лишним я разговаривал с людьми о медицине как равный, как коллега. Не выслушивал приказы Извекова, не кивал пациентам, не изображал почтительного слугу, и не давал советы, как дома. Просто говорил о том, что знаю, и меня слушали. Именно как коллеги. Не выше и не ниже.
Это было… хорошо.
Двор встретил привычной темнотой. Окна Аграфены на первом этаже уже не горели — поздно, вечер кончился, началась ночь. Я поднялся по скрипучей лестнице, стараясь ступать тише, отпер дверь своей каморки, разделся и лег.
«Если Извеков обещал — значит, может», — сказал Зайцев.
Если может — значит, нужно дождаться. Терпеть, работать, копить знания. Ну и делать свой пенициллин. А там посмотрим.
Кабинет Михаила занимал угловую комнату особняка — просторную, с высокими потолками, украшенными лепниной в виде лавровых венков. Два окна выходили на улицу, ещё одно — в сад. Вечернее солнце било в стёкла, высвечивая пылинки в воздухе и бросая косые полосы на наборный паркет.
Вся обстановка говорила о деньгах. Массивный письменный стол красного дерева, на нем бумаги, бронзовая чернильница в виде грифона и настольная лампа с зелёным абажуром. Книжные шкафы вдоль стен — карельская берёза, за стеклом корешки на французском, немецком, русском. Кожаный диван, два кресла, низкий столик, на котором поблёскивал графин и две рюмки. На стене — картина Поленова, пейзаж с рекой и белой церковью вдали.
Михаил, одетый в домашний тёмно-серый сюртук стоял у окна, глядя в сад.
В кресле напротив сидел человек совсем другого склада. Григорий Семёнович — невысокий, плотный, с залысинами и бородкой клинышком. Одет прилично, но не более: тёмный пиджак, жилет, галстук завязан чуть криво. Он смотрел на Михаила снизу вверх — и в прямом, и в переносном смысле.
— Возможно, нам следует обратить внимание на врачей, — сказал Михаил, не оборачиваясь.
Григорий Семёнович моргнул.
— На врачей? — он потёр переносицу. — Простите, но… чем они провинились? Врачи лечат людей. Многие из них сочувствуют нашему делу…
Михаил повернулся. На его губах играла лёгкая улыбка.
— Вы не понимаете, — мягко сказал Михаил. Он прошёл к столику, налил себе из бутылки, покрутил рюмку в пальцах, глядя, как янтарная жидкость играет на свету. — Врачи формируют культуру ценности человеческой жизни.
Он сделал паузу.
— Здоровый человек хочет жить, Григорий Семёнович. И жить хорошо. У него нигде не болит, он работает, получает жалование, в субботу ходит в трактир, летом ездит на дачу. Зачем ему что-то менять? Зачем ему прислушиваться к идеям о необходимости смены общественного строя?
Михаил отпил и поставил рюмку.
— Он не слушает то, что ему говорят. Он думает сам.
В голосе появилась едва уловимая досада.
— И это плохо.
Григорий Семёнович молчал. За окном проехал экипаж, цокот копыт отдался в тишине кабинета и затих.
— Но ведь… — он заговорил тихо, почти робко. — Люди не поймут. Если мы будем охотиться не только за чиновниками, но и за врачами. Это же не градоначальники, не министры. Врач — это тот, кто лечит детей от скарлатины. Это земский врач, который по колено в грязи добирается до деревни…
— Я не говорю о том, что прямо сейчас стоит бросить все и заниматься врачами. Но подумайте над моими словами. Возможно, в них скрывается нечто большее, чем простая философия борьбы.
Он подошёл к книжному шкафу, провёл пальцем по корешкам.
Григорий Семёнович смотрел в пол. Паркет был натёрт до блеска, в нём отражались ножки кресла.
— Как наш студент? — спросил Михаил. — Готов исполнить дело его жизни? То, о чём мы уже несколько дней говорим? Готов бросить бомбу?
Григорий Семёнович вздохнул. Потёр ладони, словно ему было холодно.
— В принципе готов. Но ещё нервничает. — Он помолчал. — Понимает, что в результате он или погибнет, или его казнят. В лучшем случае — каторга. Навсегда.
— Естественно, — Михаил пожал плечами. — Было бы странно, если бы не нервничал. Двадцать два года, вся жизнь впереди, а он готов её отдать.
Он вернулся к окну.
— Не давите на него ни в коем случае, — сказал Михаил, не оборачиваясь. — Пусть сам дозреет. Когда человек сам приходит к решению — оно прочнее. Не отступит в последний момент.
— Так и сделаем, — сказал Григорий Семёнович.
Он поднялся, одёрнул пиджак. В этом кабинете он всегда чувствовал себя не в своей тарелке — слишком много книг, которых он не читал, слишком дорогой коньяк, который он не мог себе позволить, слишком уверенный хозяин, который никогда не сомневался.
— Вы свободны, — бросил Михаил.
Григорий Семёнович вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Михаил стоял у окна. Садовник закончил работу и ушёл. Солнце почти село, сад погружался в сумерки. Астры в саду казались теперь не жёлтыми и красными, а одинаково серыми.
Врачи, подумал он. Врачи и учителя. Те, кто учит людей жить и думать. Те, кто делает их слишком привязанными к этой жизни.