Утром я проснулся раньше обычного — ещё не было шести. Даже до звонка чертового будильника!
Встал, подошел к чашкам.
В полумраке разглядеть что-либо было сложно. Я осторожно взял одну и поднёс к окну, повернув так, чтобы на поверхность падал слабый утренний свет.
Плесень разрослась, это было видно сразу. Серовато-зелёный пушистый островок занимал теперь большую часть поверхности питательной среды. Но меня интересовало другое.
Я прищурился, стараясь рассмотреть края плесневого пятна. И мне показалось… нет, не показалось. Вокруг плесени, по её периметру, тянулась узкая полоска — чуть светлее, чем остальная поверхность агара, на котором росли мои бактерии.
Зона подавления?
Я отвёл чашку на расстояние вытянутой руки, потом снова приблизил. Полоска была. Маленькая, едва заметная, может быть, миллиметр-два шириной. Но она была.
Или мне хотелось, чтобы она была?
При таком освещении легко увидеть то, что хочешь увидеть. Игра теней, неровности поверхности, собственное воображение — всё это могло создать иллюзию. Я знал об этом. И всё же…
Я поставил чашку обратно.
— Не хочу сглазить, — пробормотал я себе под нос. — Говорю это как человек с подлинно научным мышлением.
Я решил не вглядываться больше. Пусть растёт. Пусть всё идёт своим чередом. Вечером посмотрю ещё раз. А пока не стоит терзать себя надеждой.
Дальше было все, как обычно. Сделал зарядку, поотжимался, побил кулаками и ногами воздух (тот не смог оказать достойного сопротивления), искупался холодной водой и пошел к Графине завтракать. Затем вернулся и сделал новую порцию лекарства для Анны.
…Утро мало чем отличалось от других. Два визита — один повторный, от пожилого купца с подагрой, другой новый, от какой-то дамы, жаловавшейся на головные боли.
Потом Извеков ушёл куда-то по своим делам. Делать было особенно нечего, я принялся листать журналы, и тут появился Кудряш.
Он убедился, что рядом никого нет, и кивнул в сторону двери:
— Выйдем.
Наконец-то, черт побери. Решил, что помотал нервы уже достаточно.
Мы пошли во двор.
Кудряш остановился у стены, подальше от окон, и повернулся ко мне.
Обычных улыбочек, кривляния, показной развязности — ничего этого не было. Лицо жёсткое, глаза холодные.
— Значит, так, — сказал он негромко. — Если я скажу Алексею Сергеевичу, что ты подслушивал под дверью, он тебя выгонит. Ты это понимаешь?
Я молчал, глядя ему в глаза.
— Возможно, — ответил я наконец. — Но разве я подслушивал?
Признаваться в таких случаях нельзя. Это даст противнику дополнительные силы.
— Подслушивал. Я знаю, и Извеков мне поверит.
Кудряш достал папиросу, закурил, не спуская с меня взгляда.
— Найду себе другую работу, — сказал я, пожав плечами. — Тем более что Алексей Сергеевич платит не так уж много.
— Другую работу? — Кудряш усмехнулся, но без веселья. — Ты, видать, плохо знаешь Извекова. Он злопамятный. Если уйдёшь с его порога со скандалом — а по-другому не получится, уж поверь — то возьмут тебя только в дворники и только на окраину. Он позаботится.
Я почувствовал, как внутри поднимается глухое раздражение.
— Скажи прямо, — перебил я его, — чего ты хочешь?
Кудряш затянулся, выпустил дым в сторону.
— Ты ведёшь записи пациентов. Имена, болезни, когда приходили. И адреса, если есть.
— И что?
— Будешь давать мне сведения. Кто был, когда, откуда. Извекову об этом, понятно, ни слова.
Я смотрел на него, не веря своим ушам. Был готов ко многому, но к такому… Хотя, если подумать, чему тут удивляться? Всё вставало на свои места.
— Зачем тебе это? — спросил я.
— Не твоё дело.
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Потом я покачал головой:
— Нет.
Кудряш не удивился. Словно ждал такого ответа.
— Тогда я скажу Извекову.
— Скажи, — ответил я. — А я тоже кое-что расскажу. И не только Извекову, но и в полицию.
Он усмехнулся — нехорошо, криво.
— После этого ты будешь на дне Невы.
Сказано было просто, как само собой разумеющееся. Я понял, что он не шутит. Совсем.
— Посмотрим, кто где будет, — ответил я.
Кудряш несколько мгновений смотрел на меня, потом бросил папиросу на землю и затоптал каблуком.
— Ну хорошо, — сказал он.
И ушёл. Развернулся и вышел со двора, не оглядываясь.
Я остался стоять у стены.
Теперь картина была ясна. Кудряшу недостаточно того, что платит ему Извеков, и он подрабатывает на стороне. Грабежи? Квартирные кражи? Скорее всего, и то и другое. Он наверняка не один — такие дела в одиночку не делаются. И ему нужны сведения о потенциальных жертвах: кто болеет, когда бывает у врача, где живёт. Богатые пациенты Извекова — идеальная цель.
Да уж, весело.
Я вернулся в приёмную. Мысли летели в голове. Что он предпримет теперь? Скажет Извекову? Или решит, что я и правда могу пойти в полицию, и затаится? Или устроит мне несчастный случай?
Он сказал «ну хорошо», а это может означать что угодно — в том числе и то, что он отступил. Временно, конечно. Но пока, возможно, он будет выжидать, присматриваться.
Пока стоит делать вид, что ничего не произошло.
Извеков к обеду не появился, и я ушел с лекарством к Анне.
Она как всегда полусидела в постели, опираясь на подушки. Лицо — все еще бледное, но совсем не такое, которое я видел в первый раз.
— Вы сегодня выглядите гораздо лучше, — сказал я, и это была чистая правда.
— Да? — она улыбнулась. — Но я и чувствую себя намного лучше! Вчера много читала, и буквы не расплывались перед глазами, как раньше.
— Это хороший знак.
— Садитесь, прошу вас. Мне… мне скучно тут одной. Кроме Глаши разве что маменька забегает, но она так волнуется, что мне становится невыносимо от её волнения. А папа вечно занят. Заглядывает на полминуты и уходит. Хотя я даже не знаю, о чем с ним говорить.
Я сел на стул. За окном начал шуршать дождь — сентябрь в Петербурге редко балует погодой.
— Ой, а вы знаете, что случилось вчера? — спросила Анна, сильно оживившись. — Папенька вернулся домой пешком. Пешком! Представляете?
— Что-то случилось с экипажем?
— О, это была целая история. — Она осторожно поправила подушку под спиной. — Они с кучером ехали по Невскому, и навстречу — представьте себе — самобеглая коляска. Вы же видели такие? — улыбнулась она.
— Конечно, — кивнул я.
— Так вот, Орлик — это папенькин жеребец — он её увидел и… — Анна сделала паузу, подбирая слова. — Папенька сказал, что конь «впал в неистовство». Встал на дыбы, чуть не перевернул коляску. Кучер еле удержал. А самобеглая коляска проехала мимо, как ни в чём не бывало, только дым от нее шел.
— Никто не пострадал?
— Нет, слава богу. Но папенька был в ярости. Он говорит, что эти машины нужно запретить, потому что они пугают лошадей и отравляют воздух. А ещё говорит, что это всё — мода на один год, пройдёт, как на велосипеды.
— Велосипеды не прошли, — заметил я.
Анна тихо рассмеялась, и тут же закашляла.
— Простите, — сказала она. — Но вы правы про велосипеды. Я сама хотела научиться кататься, но маменька сказала, что это неприлично для барышни. Почему так устроено… Как что-то интересно, так оно обязательно неприлично. И чем интересней, тем неприличней.
Я представил, каким станет ее лицо, если я скажу, что через сто с лишним лет женщины будут водить грузовики и управлять самолётами, и немного улыбнулся.
— Вы улыбаетесь, — заметила Анна. — Почему?
— Знаете, Анна Николаевна… Возможно, однажды эти самобеглые коляски будут возить всех. И не только господ, которые могут себе их позволить. Обычных людей. Даже врачей.
Она посмотрела на меня с любопытством.
— Вы в это верите? Что машины заменят лошадей?
— Я думаю, что это неизбежно.
— Знаете… — она помолчала, глядя в окно на серое петербургское небо. — Я тоже в это верю. Хотя папенька говорит, что это глупости, что лошади служили человеку тысячи лет и будут служить ещё тысячи. Электрическое освещение — мода. Телефон — мода. Самобеглые коляски — мода.
— А вы с ним не согласны?
Анна слегка покачала головой.
— Мой дедушка, папенькин отец, говорил то же самое про железные дороги. Что это опасно, неестественно, что человеку не положено двигаться быстрее лошади. А теперь папенька ездит в Москву поездом и не находит в этом ничего странного.
Я кивнул и еще раз удивился тому, насколько Анна была умнее, чем можно ожидать от избалованной дочери богатых родителей.
— Мне кажется, — продолжала она тихо, — что мир меняется. Быстрее, чем папенька готов признать. Иногда мне даже немного страшно думать, каким он станет через двадцать лет. Или через пятьдесят.
— Вам нужно отдыхать, — сказал я, вспомнив о горничной за дверью и вставая. — Не забудьте про лекарство.
— Вадим Александрович…
Я остановился.
— Вы придёте завтра?
— Обязательно.
Она улыбнулась.
— Я буду ждать.
Я вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.
Время тянулось медленно. До конца приёма оставалось ещё три часа, а последний больной ушёл полчаса назад. Извеков сидел у себя в кабинете — я слышал, как он шуршит газетой.
Звонок в дверь заставил меня вздрогнуть. Я взглянул на журнал записи — никого не ожидалось до половины третьего.
Прежде чем я успел встать, дверь кабинета распахнулась, и Извеков собственной персоной двинулся через приёмную к входной двери. Это было настолько необычно, что я на мгновение замер. Пока что ни разу не видел, чтобы Алексей Сергеевич сам встречал пациентов. Для этого существовал я.
Извеков отпер замок и широко распахнул дверь.
— Прошу, прошу, — произнёс он голосом, который я не слышал даже в разговорах с самыми богатыми клиентами. — Рад видеть.
Любимый дядюшка, что ли, соизволил снова пожаловать? Нет, не он.
В приёмную из коридора вместе с Извековым вошёл мужчина лет сорока пяти. Среднего роста, плотного телосложения, но не толстый — скорее крепко сбитый. Тёмно-серый сюртук сидел на нём безупречно, жилет из дорогого шёлка, золотая цепочка часов поблёскивала на животе. На голове — котелок модного фасона, который он тут же снял. Волосы аккуратно причёсанные, с пробором. Усы подстрижены коротко, по-английски. Модный тип, как сказали бы мои друзья из хулиганского детства.
В руке он держал портфель — кожаный, тёмно-коричневый, с латунными застёжками. Судя по всему, вещь стоила не меньше месячного жалованья конторского служащего.
— Алексей Сергеевич, — посетитель немного театрально поклонился. — Премного благодарен, что согласились принять без записи.
— Что вы, что вы, — Извеков развёл руками. — Для вас всегда найдётся время. Вадим! Запиши: Павел Никитич Серебряков.
Я старательно вывел имя в журнале. Произнес Извеков имя странновато, будто выдумал его на ходу. Что за чертовщина?
Серебряков (или кто он на самом деле) между тем осматривал приёмную с видом человека, которому нечего делать и некуда спешить. На больного он не походил совершенно. Двигался легко, пружинисто. Никакой скованности, никакой бледности, никаких тёмных кругов под глазами. Улыбка играла на губах — не вымученная, какую я видел у людей, пытающихся храбриться перед врачом, а естественная, весёлая, очень самоуверенная.
— Прекрасный день сегодня, — заметил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Золотая осень. Люблю Петербург в сентябре. В октябре я люблю его меньше. В ноябре не люблю совсем. Про зиму лучше промолчу.
Извеков сделал приглашающий жест в сторону кабинета.
— Прошу. Обсудим ваше… дело.
Не «здоровье». Не «жалобы». Не «состояние». Дело. Причем обсудим. Не возьмут тебя, Алексей Сергеевич, в разведчики. И не только из-за того, что толстый.
Серебряков кивнул и с портфелем в руках прошёл в кабинет. Извеков последовал за ним и плотно закрыл дверь.
Я встал из-за стола, сделал несколько шагов к двери, прислушался. Пусть хоть десять Кудряшей сейчас зайдут в приемную, но я должен узнать, о чем Извеков будет разговаривать!
Но не узнал.
За дверью стояла тишина. Нет, не совсем — какое-то невнятное бормотание, приглушённые голоса. Они разговаривали шёпотом.
За всё время работы я ни разу не слышал, чтобы Извеков шептался с пациентом. Он вообще не умел говорить тихо — его раскатистый бас проникал сквозь любые стены. А тут — шёпот, да еще такой тихий.
Я вернулся к столу, пытаясь собраться с мыслями. И без того странный визит становился всё непонятней.
Прошло минут пять — семь. Дверь кабинета открылась, и Серебряков вышел всё с той же беззаботной улыбкой. Портфель он по-прежнему держал в руке. И зачем он был ему нужен на приеме у врача?
— Благодарю вас, Алексей Сергеевич, — произнёс он громко, будто для меня. — Весьма полезная консультация. Теперь я знаю, что делать.
Извеков пожаловал следом. Выражение его лица было… странным. Не то чтобы очень довольным — скорее сосредоточенным, собранным.
Серебряков подошёл к моему столу.
— Молодой человек, сколько я должен за приём?
Я посмотрел на Извекова. Тот еле заметно кивнул.
— Десять рублей, — сказал я.
Стандартная такса для первичного приёма у Алексея Сергеевича. Серебряков достал из бумажника деньги и положил на стол.
— Всего доброго, господа.
Он надел котелок, чуть приподнял его в прощальном жесте и вышел, захлопнув дверь.
Извеков стоял посреди приёмной, о чём-то размышляя. Потом его взгляд упал на телефонный аппарат. Извеков подошёл к столу, покрутив индукционную рукоять, снял трубку и назвал номер барышне на станции. Ждал, постукивая пальцами по столешнице.
— Да, это я, — произнёс он наконец. — Сейчас приеду.
На этом разговор закончился. Никаких «здравствуйте», никаких имён, никаких объяснений. Человек на другом конце провода явно знал, кто звонит и зачем.
Извеков повесил трубку и повернулся ко мне.
— Я уезжаю, но скоро буду. Если придёт кто из незаписанных — пусть ждут.
Он быстрым шагом прошёл в кабинет, вышел уже в пальто и шляпе. Даже не взглянув на меня, направился к двери.
Я остался один.
В принципе, что тут неясного. Всем известно, что Извеков не просто врач, а ещё и посредник. Что через него можно решить вопросы, которые обычным путём не решаются. Что его дядя — генерал, курирующий всю петербургскую медицину, берёт взятки, но осторожно, через своих людей. Через племянника, например.
Сегодня надо просто сложить два и два.
Серебряков — если его вообще так звали — пришёл не лечиться. Он пришёл передать что-то, принесенное в том красивом кожаном портфеле. Пачку денег, скорее всего. За что- пока неизвестно. И теперь Извеков повёз ее своему влиятельному родственнику.
Другого объяснения не находилось.
Домой я вернулся уже в сумерках. Сентябрьский вечер выдался совсем промозглым, и пока поднимался по скрипучим ступеням на четвёртый этаж, успел продрогнуть до костей.
Ключ привычно проскрежетал в замке, я зашел и запалил газовый рожок.
В комнате стоял особый запах. Не противный, не гнилостный — скорее земляной, грибной, с лёгкой ноткой чего-то кисловатого.
Кристаллизаторы и блюдца стояли рядами.
Я присмотрелся.
Пока ничего особенного. Плесень разрослась пушистым островком, но вокруг неё питательная среда была такой же мутной, как и везде — затянутым сплошной белёсой плёнкой стафилококков.
Я почувствовал, как в груди нарастает знакомая тяжесть. Бактерии разрастались, не обращая на своих соседей ни малейшего внимания.
Но в том кристаллизаторе, на который я раньше обратил внимание… Сейчас я оставил его напоследок…
Поверхность желатина была покрыта тем же налётом — миллиардами стафилококков, размножившихся в тёплой питательной среде. Но в центре, вокруг небольшого островка сине-зелёной плесени, образовался круг.
Пусть с неровными краями, но прозрачный, чистый.
Я моргнул. Протёр глаза.
Круг никуда не делся. Два с половиной сантиметра в диаметре, не меньше. Внутри него желатин оставался чистым.
Руки чуть не затряслись. Пришлось поставить чашку и несколько раз глубоко вдохнуть.
Спокойно. Спокойно. Это может быть что угодно. Случайность. Артефакт. Погрешность.
Я достал из ящика стола лупу. Снова взял плошку в руки и начал изучать границу между мутной зоной и прозрачным кругом.
На границе прозрачного круга бактериальный налёт обрывался.
Там, где колонии ещё пытались расти, структура была нарушена: плёнка становилась редкой, рыхлой, словно лишённой опоры. Это не было просто отсутствие роста. Бактерии пытались делиться — и погибали.
Плесень выделяла вещество, которое лишало их возможности построить клеточную стенку. Каждая новая попытка роста заканчивалась разрывом клетки и смертью. Поэтому здесь было пусто.
Я откинулся на спинку стула и уставился в потолок. В голове было странно пусто. Никакой эйфории, никакого ликования. Только тихое осознание: получилось.
Много лет человечеству предстояло ждать, пока Александер Флеминг случайно заметит такой же прозрачный круг в своей лабораторной чашке. Потом ещё, пока Флори и Чейн не найдут способ очистить и концентрировать это вещество. И ещё, пока промышленное производство не наладится настолько, чтобы пенициллин стал доступен рядовым больным, а не только избранным.
Первый шаг сделан. Теперь главное — не потерять то, что есть.
Я снова взял чашку в руки и присмотрелся к островку плесени. Сине-зелёный, с бархатистой поверхностью, чуть приподнятый в центре. Penicillium. Скорее всего, notatum или chrysogenum — те самые штаммы, которые и производят пенициллин. Хотя без микроскопа и чистых культур точно сказать невозможно.
Этот кусочек — победитель. Из нескольких образцов только он показал выраженный антибактериальный эффект. Значит, именно его нужно размножать. Его споры содержат нужные гены, ферментативные системы, биохимический аппарат для производства антибиотика.
Потерять его — потерять всё.
Я посмотрел на часы. Восемь. Фруктовая лавка Мотеля на углу Суворовского и Таврической работает до поздна — хозяин подстраивается под господ, возвращающихся из театров и ресторанов.
Один лишь хлеб как субстрат на этом этапе для выращивания плесени — не самый лучший выбор. Слишком сухой, слишком бедный питательными веществами. Плесень на нём развивается медленно, спор даёт мало. Надо кое-что еще.
Я накинул пальто, не застёгивая, и выбежал из квартиры.
Дыня. Канталупа. Вот что мне нужно. Сочная мякоть с идеальным сочетанием сахаров и минеральных солей. Плесень тут растёт лучше и быстрее, чем на хлебе. Именно на таких дынях выращивали штамм, который потом лёг в основу промышленного производства.
Лавка Мотеля была открыта. Тусклый свет керосиновых ламп освещал деревянные лотки с фруктами. Яблоки, груши, виноград… Где дыни?
— Что желаете, молодой человек?
Хозяин — невысокий, плотный, с седой бородой, вышел из-за прилавка.
— Дыни есть?
— Дыни? — он развёл руками. — Сезон уже на исходе, но парочка ещё осталась. Из Астрахани. Сладкие, как мёд.
Он провёл меня в заднюю часть лавки, где на соломе лежали две желтоватые дыни с сетчатой кожурой. Канталупы. То, что надо.
— Обе беру.
Продавец посмотрел на меня с уважением.
— Угощаете кого? Невесту?
— Да, — ответил я. — Вроде того. Ждет меня сейчас дома. Видели бы вы ее!
Заплатив двадцать копеек, я схватил дыни и почти побежал обратно. Они были тяжёлые, неудобные, норовили выскользнуть из рук, будто знали, что их ожидает.
Вернувшись домой, я прокипятил нож в кастрюльке. Вымыл руки и без жалости разрезал дыни пополам.
Мякоть была оранжевой, ароматной, истекающей соком. В животе заурчало — я не ужинал. Но сейчас было не до еды.
Я взял вторую проволочную петлю, прокалил её на огне лампы докрасна. Подождал, пока остынет. Потом осторожно, едва касаясь, провёл по поверхности плесени в «звёздной» плошке. На проволоке остался едва заметный налёт — споры.
Я действовал с ювелирной точностью. Одно неверное движение, и зацеплю бактериальную муть по краям, занеся заразу на дыню. Тогда всё может пропасть.
Перенос на дыню. Лёгкое прикосновение к влажной мякоти. Повтор в трёх местах на каждой половинке.
Я накрыл куски дынь чистыми тарелками и поставил их подальше от окна, в самый тёмный угол комнаты.
Но этого мало. Культура на дыне — это хорошо, но это ненадёжно. Она может заплесневеть другими видами грибков. Может высохнуть. Может сгнить. Мне нужна страховка, поэтому я проделал то же самое еще с пятью кусочками хлеба.
Затем я достал жестяную коробку из-под монпансье. В ней три стеклянные пробирки с пробками, купленные в аптеке по пятаку за штуку, фильтровальная бумага и мешочек с речным песком, который я собрал на набережной.
Я был готов к тому, что у меня получится, хотя вслух говорить об этом не решался.
Песок. Вот ключ к долгосрочному хранению.
Я высыпал песок на сковородку и поставил её на печь. Пока песок прокаливался, стерилизуясь от всех живых организмов, я нарезал фильтровальную бумагу на узкие полоски.
Мне нужен стерильная питательная среда. Я сварил мясной бульон, процедил его через несколько слоёв марли, потом прокипятил ещё раз.
Песок остыл. Я ссыпал его в чистую миску. Потом снова прокалённой петлей собрал споры с плесени и перемешал их с песком.
В этих крупинках заключалась жизнь. Споры грибов могут храниться десятилетиями, если их правильно высушить. Музейные культуры хранились по пятьдесят-семьдесят лет и оставались жизнеспособными.
Я засыпал смесь в пробирки, плотно закупорил их пробками, залил свечным воском и спрятал в разных углах квартиры.
Теперь, даже если квартира сгорит, хотя бы одна культура наверняка уцелеет.
Фильтровальные полоски я пропитал бульоном, в котором предварительно размешал соскоб с плесени, и разложил на чистой тарелке для просушки. Через несколько часов они высохнут, и я спрячу их в конверт. Ещё одна страховка.
Когда всё было сделано, я сел на стул и оглядел свою работу.
Чашка со «звёздной» культурой. Половинки дыни с пересаженными спорами. Куски хлеба с ними же. Пробирки с законсервированным песком. Полоски бумаги, пропитанные спорами.
Жалкое зрелище, если смотреть со стороны.
Но через несколько дней, если всё пойдёт хорошо, плесень разрастётся на дыне густым ковром. Она начнёт выделять пенициллин в окружающую среду — в сок, который будет скапливаться на дне тарелки. Этот сок станет золотистым, янтарным. В нём будет растворено то самое вещество, которое убивает стафилококков в моей плошке.
Конечно, это будет не чистый пенициллин. Сырой экстракт, полный примесей, нестабильный и непредсказуемый. Чтобы очистить его, мне понадобятся центрифуга, экстрагенты, хроматографические колонки — оборудование, которого у меня пока нет.
Но даже сырой экстракт — это оружие. Его можно использовать для обработки ран. Примитивно, грубо, но он будет гораздо эффективнее, чем какая-нибудь карболка или йод.
Я лёг на кровать, не раздеваясь, и уставился в потолок, в знакомые трещины на штукатурке.
Теперь надо вырастить культуру. Потом — получить хоть сколько-нибудь активный экстракт. Потом — проверить его на безопасность. Потом…
Потом пойду к Извекову просить, чтоб помог с дипломом. Иначе про мой пенициллин никто и знать не захочет.