Глава 5

Я вышел из парадного на Литейный проспект и остановился на мгновение, вдыхая сырой вечерний воздух. Кудряша уже было не видать. После душной квартиры Извекова, пропитанной запахами лекарств, дорогим одеколоном и черт его знает чем еще осенний петербургский вечер показался невероятно свежим.

Сумерки сгущались стремительно, как это бывает осенью. Небо над крышами ещё сохраняло узкую полосу тёмно-синего света, но внизу, на уровне улицы, уже наступала настоящая темнота. Я сунул газеты под мышку, поправил воротник пальто и двинулся в сторону Невского.

Фонарщик, худой старик в потёртом армяке, как раз заканчивал свою работу на этой стороне проспекта. Он приставил длинную лестницу к чугунному столбу, ловко взобрался наверх и поднёс фитиль к газовому рожку. Вспыхнуло пламя — неровное, желтовато-оранжевое, словно маленькое солнце в стеклянном колпаке. Старик спустился, подхватил лестницу на плечо и побрёл к следующему фонарю.

Между фонарями лежали сумрачные провалы. Булыжная мостовая была неровной, местами выщербленной, и после недавнего дождя блестела, как чёрный лак. Я то и дело оступался на скользких камнях.

Мимо прогрохотал экипаж — изящная коляска с кучером на козлах. Копыта лошади выбивали дробь по мостовой, рессоры скрипели на каждой неровности. Из окошка мелькнуло чьё-то лицо — дама в тёмной накидке, равнодушно скользнувшая по мне взглядом. Экипаж скрылся за поворотом.

Я свернул на Невский, и здесь город стал другим. Электрическое освещение, резкое, беловатое, било из витрин магазинов и аптек. Рядом с мертвенно-холодными фонарями этот свет казался почти болезненно ярким, чужеродным. Улица выглядела рвано освещённой: островки света посреди моря темноты.

Прохожих было много. Мужчины в котелках и фуражках, в длинных пальто, многие с папиросами в зубах. Дым плыл в сыром воздухе, смешиваясь с запахом угля из котельных. Женщины шли быстро, кутаясь в тёмные шали и накидки. Усталые лица, опущенные глаза. Рабочий день закончился, и город торопился по домам.

У аптеки с золотой вывеской «АПТЕКА» я замедлил шаг. Из приоткрытой двери тянуло знакомыми запахами. В витрине горели электрические лампы, освещая ряды склянок с латинскими надписями. Молодой провизор в белом халате что-то отмерял на весах, склонившись над прилавком.

Дальше — «ЧАЙ И КОЛОНИАЛЬНЫЕ ТОВАРЫ». Тёмно-синяя вывеска с золотыми буквами, орфография с ятями и твёрдыми знаками. В окне — жестяные коробки с изображениями слонов и пагод, мешочки с кофейными зёрнами. Запах из этой лавки был совсем другим — пряный, сладковатый, экзотический.

Звякнул колокольчик. Набитый людьми вагон конки прогромыхал мимо. Рабочие в картузах, приказчики в форменных фуражках, несколько гимназистов в шинелях. Пассажиры стояли, держась за кожаные ремни, покачиваясь на поворотах. Лица у всех были одинаково усталые.

Я двинулся дальше, к Суворовскому. Темнота сгущалась. Фонари здесь стояли реже, и тёмные промежутки между ними казались совсем темными.

У перекрёстка топтались извозчики. Один — в тёплом армяке, подпоясанном кушаком, другой — в потёртом кафтане. Лошади стояли понуро. Завидев меня, ближайший извозчик оживился:

— Куда прикажете, барин? Домчу в лучшем виде!

Я покачал головой и прошёл мимо. Денег нет, да и идти уже недалеко.

Двое мужчин стояли у табачной лавки, курили и разговаривали вполголоса. Я невольно замедлил шаг, прислушиваясь.

— … говорят, Куропаткин отступил. Опять отступил.

— А что ему делать? Японец прёт, как саранча. У них снарядов — тьма, а наши…

— Тише ты. Мало ли кто слушает.

Они замолчали, покосившись на меня. Я прошёл мимо, делая вид, что ничего не слышал. Русско-японская война. Порт-Артур.

Мимо прошёл патруль — двое солдат в серых шинелях, с винтовками на плечах. Лица молодые, почти мальчишеские. Один из них зевнул, прикрыв рот рукой. Война была где-то далеко, на другом конце империи, а здесь, в Петербурге, жизнь текла своим чередом.

Я миновал кондитерскую — в окне горело электричество, виднелись какие-то пирожные на серебряных подносах. Дальше — фотографическое ателье: «ФОТОГРАФІЯ. Портреты, визитные карточки, групповые снимки». В витрине выставлены образцы работ — строгие господа с усами, дамы в корсетах, семейные группы с детьми в матросских костюмчиках.

Из булочной пахнуло тёплым хлебом. Вкусно, даже есть захотелось.

Ладно, скоро буду дома, а там видно будет.

Город менялся. Богатые Литейный и Невский остались позади. Здесь, ближе к Суворовскому, дома стояли плотнее, этажи громоздились друг на друга, а улицы становились узкими. Газовые фонари горели еще реже, и темнота между ними делалась гуще, плотнее, почти осязаемой.

Городовой в шинели стоял на улице неподвижный, как статуя, с лицом, ничего не выражающим. Я прошёл мимо, чувствуя на себе его взгляд — равнодушный, оценивающий. Прилично одет, трезв, идёт по своим делам. На полусумасшедшего эсера или анархиста не похож. Не представляет интереса.

Ещё одна конка, уже почти пустая, прогромыхал в обратную сторону. Кондуктор зевал на задней площадке. Пассажиры — пожилая женщина в платке и молодой человек в студенческой тужурке — сидели, глядя в разные стороны.

Дальше стало еще мрачнее. Дома по обеим сторонам нависали тяжёлыми громадами — доходные дома в пять этажей, с узкими окнами и тёмными подворотнями. Между домами чернели проходы — узкие, как щели, ведущие во дворы-колодцы.

Я заглянул в одну такую подворотню. Темнота там была почти абсолютной — только где-то в глубине тускло светилось одинокое окошко. Стены были влажными, покрытыми какой-то плесенью или мхом.

Газовые фонари здесь горели совсем редко. Прохожих стало меньше, и те, что попадались, шли быстро, не глядя по сторонам. Рабочий люд, мелкие чиновники, прислуга — все торопились по домам, в свои тесные квартиры, где ждали усталые жёны, голодные дети, холодные комнаты.

Окрик кучера, резкий и хриплый, заставил меня отскочить к стене:

— Берегись!

Телега с какими-то ящиками прогромыхала мимо, чуть не обдав меня брызгами из лужи. Возница даже не обернулся.

Я пошёл дальше. Номера домов проступали из темноты — где-то выбитые на камне, где-то намалёванные краской, уже облупившейся. Четырнадцать. Шестнадцать.

У одного из домов стояла группа женщин — три или четыре фигуры в тёмных платках, сбившиеся в кучку. Говорили тихо, но голоса всё равно доносились:

— … а Марья-то, слышала? Муж её с японской войны не вернётся. Письмо пришло.

— Господи помилуй. А деток-то у неё трое.

— Четверо. Меньшой только народился.

Женщины замолчали, когда я прошёл мимо. Одна из них перекрестилась.

Ещё один двор-колодец — чёрный провал между домами, из которого тянуло холодом и сыростью. На какое-то мгновение мне показалось, что из этой темноты на меня кто-то смотрит, но когда я вгляделся, там была только глухая стена с облупившейся штукатуркой.

Я ускорил шаг. Мой дом был уже близко.

* * *

…Михаил толкнул тяжёлую дубовую дверь, и навстречу им хлынул влажный, густой воздух, напоённый запахами прелой земли, цветущих орхидей и чего-то еще.

— Прошу, — он сделал приглашающий жест и посторонился, пропуская гостя вперёд.

Николай шагнул через порог и невольно остановился. Зимний сад занимал всё пространство застеклённой пристройки к особняку — не менее тридцати саженей в длину. Чугунный каркас, выкрашенный в тёмно-зелёный цвет, удерживал сотни стеклянных панелей. Несмотря на сентябрь, здесь царило влажное тропическое лето.

Дорожки, выложенные мелким белым гравием, петляли меж буйной растительности. Пальмы в огромных керамических кадках подпирали веерными кронами стеклянный потолок. Папоротники выбрасывали резные листья из медных кашпо, развешанных на разной высоте. Бананы с широкими, словно вёсла, листьями росли прямо из земли, из специально устроенных грядок с бортиками красного кирпича.

— Нравится? — Михаил прошёл мимо гостя.

Высокий, поджарый, он двигался легко, как спортсмен. Тёмно-синий сюртук безупречного кроя, шёлковый темно-бордового цвета галстук, булавка с сапфиром в петлице — всё это сидело на нём так естественно, будто он в этом и родился. Тонкие черты лица, аккуратно подстриженные усы, насмешливый прищур серых глаз — во всём сквозила порода. Ему было около тридцати пяти. Он держался он так, словно ему принадлежал весь мир.

— Впечатляет, — согласился Николай.

Он шёл позади хозяина, машинально поправляя полы своего сюртука — добротного, но явно не столь дорогого. Тёмные волосы с заметными залысинами на висках были аккуратно зачёсаны назад, но одна прядь то и дело выбивалась, и Николай нервным жестом приглаживал её. Ему было около сорока или больше, и вся его ссутуленная фигура с беспокойными руками выдавала человека, который чего-то ждёт, причем не самого приятного.

— Орхидеи — из Бирмы, — Михаил небрежно указал на каскады бело-розовых цветов, свисавших с железной решётки. — Пальма вот эта — с Цейлона. А фикус… — он усмехнулся, — он, признаться, из обычной оранжереи. Но не говорите никому.

Он рассмеялся собственной шутке. Николай выдавил улыбку.

Они прошли мимо небольшого фонтана — мраморная нимфа лила воду из кувшина в круглый бассейн, где лениво шевелили плавниками золотые рыбки. Воздух делался всё более густым и влажным. Николай украдкой провёл пальцем по воротнику.

— Жарко? — Михаил обернулся. — Терпите. Сейчас покажу вам нечто особенное.


Они свернули за живую изгородь из стриженого самшита, и Николай увидел террариум.

Огромный, в человеческий рост, он занимал всю заднюю стену этой части сада. Толстое стекло в латунной оправе. Внутри — кусок азиатских джунглей в миниатюре: мох, коряги, широкие листья какого-то тропического растения, плоские камни, уложенные ярусами, и неглубокий водоём, в который стекала тонкая струйка воды.

И змея.

Николай подошёл ближе, и его лицо осветилось зеленоватым отблеском от газовых рожков, специально установленных по бокам террариума.

Огромная кобра неподвижно лежала кольцами на нижнем камне — тяжёлая, гладкая, оливково-бурая. Чешуя отливала тусклым металлическим блеском, словно старая бронза. Голова поверх колец, плоская, широкая, с тупой мордой и немигающими чёрными глазами. Раздвоенный язык время от времени быстро и беззвучно выскальзывал наружу, затем исчезал обратно.

— Красивая, не правда ли? — Михаил встал рядом, заложив руки за спину.

— Жуткая, — признался Николай.

— Ophiophagus hannah, — произнёс Михаил с удовольствием. — Королевская кобра. Мне привезли её из Бирмы. Контрабандой через Калькутту. Очень хлопотное дело.

Он помолчал и широко улыбнулся.

— Два человека погибли при транспортировке, — будто с удовольствием произнес он. — Они были с ней неосторожны.

Николай покосился на него, но Михаил смотрел только на змею. На его губах оставалась улыбка.

— Она редка. И страшна. — Михаил чуть наклонился к стеклу. — Один укус — и лошадь падает замертво. Человеку хватает четверти часа. Яд парализует дыхательный центр. Лёгкие просто перестают работать. Сознание при этом сохраняется до самого конца. Человек всё понимает, но не может вдохнуть.

Николай отступил на полшага.

Словно почувствовав движение, кобра подняла голову. Медленно, плавно — так поднимается столб дыма в безветренную погоду. Треть тела выпрямилась вертикально. Капюшон раскрылся — широкий, плоский, с бледным рисунком на изнанке, похожим на очки. Змея смотрела прямо на Николая сквозь стекло, и он почувствовал, как пальцы холодеют.

— Не бойтесь, стекло прочное, — сказал Михаил, не оборачиваясь. — Она так делает, когда видит что-то живое. Оценивает. Знаете, что самое замечательное в ней? Она не боится ничего на свете. Вообще ничего. Другие змеи при виде неё уползают. Мангусты обходят стороной. Тигр, встретив королевскую кобру, отступает.

Он обернулся к Николаю.

— Я обожаю её. Постоянно прихожу сюда. Есть в этом что-то… чистое. Она не притворяется. Не прячется. Не нападает из засады, как какая-нибудь гадюка. Она поднимается во весь рост и смотрит тебе в глаза. Она — то, что она есть.

Михаил снова повернулся к террариуму. Кобра по-прежнему стояла с раскрытым капюшоном, неподвижная, как изваяние.

— Она похожа на то, что мы делаем, — сказал он негромко.

Николай сглотнул.

— Да. Пожалуй.

— Мы тоже не прячемся, — Михаил заговорил задумчиво, словно размышляя вслух. — Не лжём себе. Мы знаем, кто мы есть.

Вдруг он резко повернулся, и Николай вздрогнул.

— Как получилось, что граф Авдеев выжил?

Вопрос прозвучал так же легко, как если бы Михаил осведомился о погоде. Но глаза его стали холодными, и улыбка исчезла.

Николай побледнел. Кровь отхлынула от его лица так быстро, что на мгновение показалось — он сейчас упадёт.

— Исполнитель… — он откашлялся. — Он бросил бомбу немного мимо. Промахнулся. Она отлетела от колеса кареты и взорвалась в стороне. Оттого сам и погиб — оказался слишком близко…

— А граф, стало быть, отделался лёгким испугом? — В голосе Михаила зазвучала насмешка.

— Не совсем так. — Николай нервно облизнул губы. — Его тоже задело. Немного. Он лежал потом в больнице…

— В больнице, — повторил Михаил. — Лежал. С нервным потрясением.

Он медленно двинулся вдоль террариума, ведя пальцем по латунной раме.

— Людей надо готовить, Николай. Они должны не бояться. Должны уметь обращаться с бомбами.

Он остановился.

— Плохо, что Авдеев уцелел. Он заслужил смерть.

— Да, — выдавил Николай. — Безусловно.

— Мы должны усиливать террор, — Михаил заговорил, словно читая лекцию в университете. — Существующий порядок должен быть уничтожен. Государство навязано насилием. Законы обслуживают сильных. Все эти институты — армия, полиция, суды — они подавляют естественную жизнь.

Он подошёл к самшитовой изгороди и сорвал листок, растёр его между пальцами.

— Государство нельзя исправить. Его можно только уничтожить. Реформы? — он усмехнулся. — Реформы — это морфий для умирающего. Отсрочка агонии.

— Согласен, — Николай кивнул, и в его голосе послышалось облегчение — разговор, казалось, уходил от опасной темы.

— После крушения начнётся самоорганизация. — Михаил бросил измятый листок под ноги. — Люди объединятся добровольно. Власть исчезнет как ненужная. Возникнет новый порядок — снизу, из народа, из самой жизни.

Он обернулся к Николаю.

— Мы не можем быть чистыми, если хотим свободы. Вы понимаете это?

— Понимаю.

— Жертвы — это язык истории. — Михаил произнёс это мягко, почти ласково. — Единственный язык, который она слышит. Все великие перемены писаны кровью. Это не жестокость — это необходимость.

Николай напряжённо кивал. Его лоб покрылся испариной, но он не решался достать платок.

— Пойдёмте, — Михаил вдруг улыбнулся, и улыбка эта преобразила его лицо, сделав почти приветливым. — Выпьем.

Он повёл гостя по гравийной дорожке к небольшой беседке, увитой плющом. Там, в тени широколистных растений, стоял изящный столик чёрного дерева. На нём — хрустальный графин с янтарной жидкостью и два бокала тонкого стекла.

— Херес, — сказал Михаил, наливая. — Из моих погребов. Урожай восемьдесят девятого года.

Он протянул бокал Николаю, сам взял второй.

— За наше дело.

— За наше дело, — эхом отозвался Николай.

Михаил поднёс бокал к губам — и опустил, не отпив. Николай же выпил залпом.

Несколько секунд ничего не происходило. Потом Николай моргнул. Его лицо странно дёрнулось. Он хотел что-то сказать, но вместо слов изо рта вырвался только хрип. Бокал выпал из ослабевших пальцев и разбился о каменный пол беседки.

Николай схватился за горло. Его глаза расширились, белки налились кровью. Он шагнул к Михаилу и рухнул.

Тело ударилось о камни с глухим звуком. Несколько конвульсий — и неподвижность.

Михаил некоторое время смотрел на него сверху вниз. Лицо его не выражало ничего — ни удовлетворения, ни сожаления, ни даже интереса.

Затем он поставил свой нетронутый бокал на столик и взял маленький серебряный колокольчик. Звон получился чистый, мелодичный и почти весёлый.

Через минуту в зимнем саду появились двое слуг. Оба в ливреях, оба с непроницаемыми лицами. Они молча подошли к телу, подняли его — один за плечи, другой за ноги — и так же молча унесли. Ни один не взглянул на хозяина и не произнёс ни слова.

Когда шаги стихли, Михаил медленно побрёл обратно к террариуму и прижался лбом к стеклу.

— Он оказался негодным материалом, — сказал он негромко, обращаясь то ли к кобре, то ли к самому себе. — Не только провалил порученное дело. Он стал слишком разговорчив.

Он выпрямился и поправил галстук.

— А это непростительно.

* * *
Загрузка...