Да, Суворовский был совсем другим, не таким, как парадные Литейный и Невский. Никаких ярких витрин, электрических фонарей, нарядной публики. Проспект тянулся тёмной лентой между домами, похожими друг на друга, серыми, обшарпанными, с облупившейся штукатуркой и чёрными провалами подворотен. Мостовая под ногами была неровной, булыжники местами выщерблены, местами вовсе отсутствовали, и приходилось внимательно смотреть под ноги, чтобы не оступиться.
Я шёл, вглядываясь в номера домов. Чем дальше, тем хуже горели фонари. Где-то наверху хлопнуло окно, послышался женский голос, бранивший непонятно кого непонятно за что.
Свой дом я нашёл по старой железной табличке, прибитой к стене на уровне глаз. Синяя эмаль местами облезла, обнажив ржавый металл, но белые буквы ещё читались: «Суворовскій проспектъ. Домъ 18». Ять в конце слов смотрелся непривычно, хотя за сегодняшний день я уже насмотрелся на дореформенную орфографию достаточно, чтобы перестать спотыкаться об неё взглядом.
Я остановился и оглядел своё новое (точнее, старое) жилище.
Четырёхэтажный дом с единственным подъездом. Фасад когда-то, вероятно, был выкрашен в приличный цвет, но сейчас представлял собой пёструю карту облупившейся штукатурки — где охра, где серое, где и вовсе голый кирпич проглядывал сквозь раны. Окна маленькие, часть из них светилась тусклым светом. Балконов не было вовсе, только на уровне третьего этажа между окнами тянулись верёвки, и на них висело бельё — простыни, какие-то тряпки. В сумерках всё это напоминало выцветшие флаги, вывешенные в честь какого-то забытого праздника.
Перед домом располагался двор — петербургский двор-колодец. Немногим больше десяти метров в ширину, стены уходят вверх со всех четырёх сторон, и там, наверху, маленький квадратик неба, уже потемневшего к вечеру. Ни деревца, ни кустика — только серый булыжник под ногами, да в углу какая-то поленница, да ведро у стены.
— Весёлое местечко, — пробормотал я себе под нос. — А с другой стороны, чего ты ожидал.
У дверей на перевёрнутом деревянном ящике сидел человек. Дворник — это я понял сразу по метле, прислонённой к стене рядом с ним. Старая солдатская шинель, серая, с потёртыми обшлагами, была застёгнута на все пуговицы, несмотря на то что вечер выдался не слишком холодным. Лет шестидесяти, борода с проседью, лицо морщинистое.
— Здравствуйте, — сказал дворник.
— Здрасьте, — кивнув я в ответ ему, и пошел дальше.
— Тяжёлые времена настали, барин. Ох, тяжёлые, — отозвался дворник, когда я уже взялся за ручку двери.
Я обернулся. Дворник смотрел на меня задумчиво, почёсывая бороду.
— Раньше-то лучше было, — продолжил он, не дожидаясь моего ответа. — А нонче народ только гуляет да веселится. Меры ни в чём не знают, законов не соблюдают. Сплошное, прости господи, вольнодумство кругом.
Я неопределённо хмыкнул, надеясь, что этого будет достаточно, и снова потянул дверь.
— Вот от того и бомбометатели появляются, — дворник явно не хотел отпускать меня так просто. — Недавно один такой, ирод, целого министра взорвал. Прямо посреди улицы, каретой ехал — и на тебе. Я недалече был, слышал, как бахнуло, потом своими глазами видел, как городовые бегали.
— Да, очень плохо это, — сказал я, стараясь придать голосу сочувственный тон. — Ужасно.
Дворник кивнул, но не успокоился. Напротив, придвинулся ко мне чуть ближе, понизил голос:
— А только говорят, барин, что этот самый министр Плеве — нехороший человек был. Ох, нехороший. Народ, значит, притеснял… Так, может, он и заслужил, чтобы его того?
Он сделал рукой неопределённый жест, изображающий то ли взрыв, то ли ещё что-то.
Я нахмурился. Меньше всего мне сейчас хотелось вести разговоры о политике.
— Может быть, — сказал я, пожав плечами, только чтобы закончить разговор.
Лицо дворника странно просветлело. Он заулыбался какой-то хитрой улыбкой и хотел было сказать ещё что-то, но тут дверь распахнулась, и на пороге появился мужчина.
Лет пятидесяти пяти, в старом сюртуке, с военной выправкой, которую не спрячешь никакой штатской одеждой. Лицо худощавое, усы подстрижены коротко, взгляд цепкий.
— Здравствуйте, Вадим, — сказал он негромко, взял меня под локоть и почти втащил в дверь.
Дверь закрылась за нами, отсекая дворника с его метлой и непонятной улыбкой.
Внутри было темно и пахло сыростью. Лестница с истёртыми ступенями уходила наверх, теряясь в полумраке. Стены выкрашены в мутно-зелёный цвет до середины, выше — побелены, и побелка эта давно пошла пятнами и разводами. Под ногами хрустел песок, в углу темнело что-то вроде сломанного стула.
— С ума ты сошёл? — прошипел мне на ухо мужчина, едва мы отошли от двери на несколько шагов. — С Федором о политике разговаривать? Да ещё такое говорить?
— Я просто…
— Он на полицию работает, весь дом это знает, — перебил меня сосед. — Городовые ему деньги дают, чтобы он сообщал, ежели кто бомбистам сочувствует или речи крамольные ведёт. А ты ему — «может быть»!
Я вздохнул.
— Спасибо. Я это просто так сказал, чтобы он от меня отвязался.
— Просто так! — фыркнул сосед. — Даже такого в нынешние времена хватит, чтобы в списки занесли. А потом ни на какую должность не устроишься. Не вечно ж тебе на твоего толстого дурака работать! Будут справки наводить, а там — сочувствует, мол, неблагонадёжный. И всё, крест на карьере.
Он закашлялся. С легкими у него были явные проблемы.
Сверху послышались шаги — кто-то спускался по лестнице.
— Графиня идёт, — сказал сосед, и его лицо изменилось. — Пойду-ка я, пожалуй. За еду у меня не плачено… Сейчас опять спросит, когда ж ты, Николай…
Он кивнул мне и быстро вышел, почти выбежал.
…Спустившаяся по лестнице Графиня выглядела следующим образом.
Лет сорока пяти, с прямой спиной и широкими, почти мужскими плечами. Лицо строгое, неулыбчивое. Одета просто — серая поддёвка, тёмный платок на голове, но держалась так, будто весь этот дом принадлежал лично ей.
Собственно, в каком-то смысле так оно и было. Я сразу понял, что передо мной тот самый человек, который здесь решает вопросы, собирает квартирную плату и следит за порядком.
— Вадим Александрович, — внушительно произнесла она, остановившись передо мной. — Когда же вы заплатите?
Ага. Не один сосед тут в должниках.
— Заплачу, как только деньги будут, — ответил я и тут же подумал: а когда, собственно, у меня жалованье? Извеков ничего об этом не говорил.
— Вечно вы задерживаете, — женщина покачала головой. — Нехорошо это, Вадим Александрович. Ох, нехорошо.
Я кивнул, признавая справедливость упрёка, и хотел было пройти мимо неё к лестнице, но она вдруг положила руку мне на плечо.
— Идите ужинать, — сказала она тоном, не терпящим возражений. — Деньги потом отдадите. Плохо, когда человек голодным спать ложится.
Квартира её располагалась тут же, на первом этаже. Она провела меня через тёмную прихожую в большую кухню, и я сразу понял, что это не просто кухня, а что-то вроде общей столовой для жильцов.
Русская печь занимала добрую четверть помещения, от неё шло тепло. Вдоль стены тянулся длинный деревянный стол, по обе стороны — лавки. Горел газовый рожок, дававший неяркий желтоватый свет.
Женщина достала из печи чугунок, налила в глиняную миску щей. Запах ударил в нос — кислая капуста, лук, что-то еще. На дне миски обнаружился небольшой кусочек мяса — не разберёшь, какого. Рядом она положила ломоть ржаного хлеба.
Я ел молча, стараясь не торопиться. Только сейчас понял, что голоден. Женщина налила мне чаю в жестяную кружку — некрепкого, не слишком окрашенного, но горячего.
Пока я ел, она достала толстую книгу в потёртом переплёте, химический карандаш и что-то записала, беззвучно шевеля губами.
Мой долг, надо полагать.
— Спасибо, — сказал я.
Женщина кивнула, задумчиво глядя куда-то в сторону.
А потом вернулся Николай. Осторожно заглянул, посмотрел на Графиню. Есть ему все-таки хотелось. Голод — не тетка. Графиня, выдержав театральную паузу, махнула рукой — садись, чего уж там. Мол, прощаю пока что твой грех неоплаты.
Николай обрадованно приземлился рядом со мной. Графиня налила ему тех же щей, что и мне. Он принялся есть, попутно решив поболтать со мной «за жизнь», причем говорил большей частью он, а не я. От меня требовалось лишь поддакивание, понимающее кивание и разведение руками в особо трудных случаях. Сказать, что это меня очень устраивало — ничего не сказать. Тем более что Графиня вышла, и ее присутствие перестало стеснять.
Как выяснилось, прозвищем она обязана своему созвучному имени — Аграфена. Ну и жесткому характеру в придачу.
Одна тайна раскрыта.
Николай оказался одиноким прапорщиком в отставке. Ушел со службы по ранению на Кавказе. Получает пятнадцать рублей в месяц пособия, деньги это смешные, поэтому еще и работал то конторщиком, то сторожем. Сейчас работы нет, и надо срочно устраиваться — пособия хватит только на квартплату. Кабы здоровья хватало — пошел бы на войну с Японией, там или грудь в крестах, или голова в кустах, но здоровья нет (пуля пробила легкое), поэтому вот так.
Посочувствовав, я аккуратно перешел на тему соседей в доме и получил кое-какую информацию. Мужчины иногда (вернее, часто) сплетники хуже женщин.
В доме, кроме нас и Аграфены, проживали: Евгений Крестов, чиновник, лет 30, мечтающий о карьерном росте, но пока что в этом вопросе никаких подвижек; вдова-учительница Ольга, с вредным характером, купец Павел Смородин, небогатый, но толстый, с женой Варварой и двумя маленькими детьми, слесарь Прохор, молодой, но рукастый и непьющий (то есть почти, выходные не считаются), раньше сожительствовал с одной женщиной, но потом поругались, и она уехала к себе в деревню; гадалка Полина, загадочная, как и все гадалки; студент Семен, который здесь редко появляется и еще одна актриска непонятного театра, которая здесь появляется еще реже. Вспомнив о ней, Николай не то поморщился, не то вздохнул с тоской и сказал, что ее богатые мужчины содержат… то один, то другой, а квартира у нее «про запас», вдруг кто-то выгонит «потому что надоела», а к следующему прибиться нужно время.
В общем, вот так. Дом четырехэтажный, подъезд один, людей мало, все друг друга знают.
Тут вернулась Графиня, и сплетни пришлось прекратить. Я встал, еще раз поблагодарил ее и отправился к себе наверх.
Лестница скрипела под ногами, словно была готова рассыпаться.
Газовые рожки здесь не горели. Только тусклый свет из вечернего окна на площадках между этажами давал хоть какое-то представление о том, куда ставить ногу. Перила под ладонью были шершавыми, местами облупившимися — дерево, крашенное когда-то давно в казённый коричневый цвет, теряло краску и становилось серым.
Двенадцатая квартира. Самая последняя. Дверь я нашёл почти на ощупь — простая, некрашеная. Никакого звонка, разумеется.
Ключ повернулся с металлическим скрежетом. Я толкнул дверь и шагнул внутрь. Да тут еще темнее, чем на лестнице!
Первое — найти свет. Газ, наверное, есть, но где — непонятно. Я помнил, что керосиновую лампу обычно ставили где-то у входа. Руки сами нашарили полку слева от двери — там обнаружилась холодная стеклянная лампа, рядом коробок спичек. Спичка чиркнула, выбросив сноп жёлтых искр, и через мгновение фитиль занялся неровным оранжевым пламенем.
Свет расползся по крохотному помещению, и я наконец смог осмотреться.
Кухня — если это можно было так назвать — начиналась сразу за порогом. Крохотный закуток, где едва могли бы разминуться два человека. Под окном, выходившим во двор, примостился небольшой стол, покрытый клеёнкой неопределённого цвета. Рядом — печка-голландка, холодная и тёмная, с кучкой золы за заслонкой. В углу — вот это уже приятная неожиданность — умывальник. Медная труба уходила куда-то в стену, а над небольшой раковиной торчал кран, позеленевший от времени, но вполне исправный. Я повернул вентиль — труба загудела, захрипела, и через несколько секунд полилась тонкая струйка воды.
Вода. Водопровод. Это, конечно, не горячий душ, но уже что-то.
Я подставил ладонь. Ледяная, пахнущая железом, но, похоже, чистая.
А вот и газ. Газовый рожок. Торчащая из стены латунная трубка со стеклянным плафоном. Я зажег спичку, повернул вентиль, появилось пламя. Стало гораздо светлее. Разумеется, только по сравнению с керосинкой. А так-то весьма тускло, поэтому о керосинке забыть не получится.
Рядом с печкой обнаружилась маленькая и низкая дверь. Я пригнулся и открыл её. Личный клозет — роскошь неслыханная для такого дома.
Я прошёл дальше, в комнату.
Двенадцать квадратных метров. Может, пятнадцать. Потолок низкий, скошенный под крышу. Окно выходило в световой колодец — узкий каменный мешок между стенами, куда даже днём едва проникало солнце. Сейчас там стояла непроглядная чернота, и стекло казалось чёрным зеркалом, в котором отражалось только дрожащее пламя моей лампы.
Обстановка аскетичная до предела. Узкая железная кровать с панцирной сеткой, покрытая серым суконным одеялом. Шкаф — старый, рассохшийся, с дверцей, которая не закрывалась до конца. Стол у окна, такой же древний, как и всё остальное, с изрезанной столешницей, хранившей следы давнишних чаепитий. Одинокий стул.
Вот и всё.
Я опустился на стул и осмотрелся ещё раз, уже внимательнее.
Могло быть хуже. Я это точно знал. Могла быть просто комната — угол за занавеской в общей квартире, где кроме тебя ещё пять семей, и все они громко живут, ругаются, готовят еду на общей кухне. Дети орут, соседи подслушивают, личного пространства — ноль.
А тут — целая квартира. Крохотная, тёмная, холодная, но своя. С отдельным входом, с водопроводом. Это уже было почти роскошью.
Наверняка за всё это приходилось переплачивать. Сколько жалованья уходило на эту каморку под крышей? Но что поделаешь. Люди готовы платить за уединение. Я бы тоже заплатил. В конце концов, здесь можно было хотя бы думать спокойно.
Я достал из кармана газеты — смятые, успевшие пропитаться запахом типографской краски — и расправил их на столе.
«Известия с Дальнего Востока».
«По сообщениям Главного морского штаба, наши войска на Маньчжурском театре военных действий продолжают удерживать занятые позиции с должной стойкостью и мужеством».
«Попытки японских частей нарушить расположение наших войск вновь оказались безуспешными и были отражены с заметными для противника потерями».
«Слухи, распространяемые отдельными лицами о неблагоприятном положении эскадры, не имеют под собой достаточных оснований и являются явным преувеличением».
Вот оно. Когда начинают опровергать слухи — значит, слухи не на пустом месте.
Я отложил газету и потёр глаза.
Следующий листок был совсем другого сорта. «Блестящий бал в столичном обществе». Я скользнул взглядом по строчкам — «парадные залы залиты светом», «дамы в нарядах из тонких тканей», «туалеты, выписанные из Парижа», «роскошный ужин до глубокой ночи».
Два разных мира в одной газете. На одной странице — солдаты в маньчжурских окопах, на другой — столичные дамы обсуждают фасон кружев.
Третья заметка была короткой, набранной мелким шрифтом в разделе «Происшествия».
«В ночь на вторник в одном из дворов Литейной части был обнаружен мещанин С., проживавший в том же доме, с тяжёлыми телесными повреждениями. Пострадавший доставлен в приёмный покой в бессознательном состоянии. По предварительным сведениям, нападение совершено неизвестными лицами с целью грабежа. Денежных средств при потерпевшем не обнаружено. Следствие ведётся».
Я невольно покосился на тёмное окно. Темнота за ним — глухая, идеальная для того, чтобы подкараулить возвращающегося жильца.
Сложил газеты и отодвинул их на край стола.
Я понял, что устал. Вагоны вроде не разгружал, но напряженная обстановка подействовала. Голова гудела от впечатлений, от звуков, от запахов этого города.
На подоконнике рядом с давно засохшим растением в треснувшем горшке стоял будильник — маленький, медный, с круглым циферблатом и двумя чашечками звонка на макушке. Механизм, должно быть, ещё дореформенных времён. Я взял его в руки, покрутил заводной ключ, прислушался к мерному тиканью. Работает.
Стрелку я перевёл на шесть утра. Проверил — колокольчики на месте, молоточек между ними ходит исправно.
Завтра вставать рано.
Я погасил лампу и повалился на кровать. Панцирная сетка жалобно скрипнула подо мной, просела, но выдержала. Одеяло пахло нафталином и чужой жизнью. Матрас был набит чем-то комковатым — то ли соломой, то ли конским волосом. Пружины продавились в нескольких местах, и я долго ворочался, пытаясь найти положение, в котором рёбра не упирались бы в железные дуги.
Темнота навалилась со всех сторон — глухая, плотная, почти осязаемая. Где-то внизу скрипнула дверь, потом все окончательно стихло. Со двора не доносилось ни звука — только далёкий, едва слышный перестук пролётки по мостовой.
Глаза закрылись сами собой.
Но тут я услышал голоса.
Они доносились снизу — глухо, будто из трубы. Колодец двора работал как резонатор, усиливая и искажая звуки. Голоса сливались в неразборчивый гул, но один женский выделялся отчётливо.
— Прошу сохранять тишину…
Я приподнялся на локте.
— Не перебивайте…
Фразы долетали обрывками.
— Держите руки… Спокойно… спокойно…
Что там происходит? Я сел на кровати, прислушиваясь.
Наступила пауза.
Тишина.
Минута. Две.
Стало совсем неуютно. Даже двор-колодец, казалось, затаил дыхание.
Потом — тихий женский всхлип.
Совсем короткий. И сразу следом чей-то шёпот:
— Господи…
Я подошёл к окну. Двор внизу тонул во мраке, но из окна третьего этажа, то есть прямо подо мной, пробивалась узкая полоска света.
И тут же — восклицания:
— Ах!..
— Он здесь?..
— Вы слышали?..
Голоса дрожали. Мужские, женские — не разобрать. Кто-то явно испуган.
Я понял.
Спиритический сеанс.
Разумеется. Тысяча девятьсот четвёртый год. Мода на столоверчение, на вызывание духов, на медиумов в тёмных комнатах. Кажется, в это время вся Европа сходила с ума по оккультизму. Мадам Блаватская, теософия, астральные путешествия. Я читал об этом когда-то. И у нас, как я узнал, гадалка проживает. А где гадание — там и спиритизм.
Женский голос снова зазвучал — медленно, монотонно:
— … если присутствует…
— … дайте знак…
— … не бойтесь…
— … дух не причинит вреда…
Я вернулся к кровати и сел. Внизу начали задавать вопросы.
— Кто ты?
— Ты из близких?
— Ты пришёл с добром?
— Можно ли тебе доверять?
Это надолго. Я потёр виски. Спиритические сеансы тянутся часами — пока медиум войдёт в транс, пока «дух» соизволит отвечать, пока каждый из присутствующих не спросит о наболевшем. А мне нужно выспаться. Завтра снова к Извекову, снова играть роль секретаря и следить за каждым словом.
Я обвёл взглядом комнату и увидел большую кастрюлю.
Встал, налил в нее воды из до краёв. Поставил на пол, на голые доски. Нашел на кухне жестяную ложку.
Прижал край ложки к металлическому ободу.
Медленно повёл по кругу, и кастрюля завыла.
Раздался низкий вибрирующий гул. Он шёл будто отовсюду. Из стен, из пола, из воздуха. Дом резонировал, усиливая звук, а двор-колодец окончательно превращал его в нечто потустороннее — в долгий, тягучий вой, от которого поднимались волосы на затылке.
Я продолжал водить ложкой.
Гул нарастал.
Снизу донёсся сдавленный крик. Затем еще один.