О близости философии к поэзии говорят, когда хотят противопоставить философию науке. Философ, в отличие от ученого, если о чем-то говорит, то, как и поэт, не говорит об этом как о предмете, существующем в другом месте, отдельно от него. Слова поэта или философа нельзя проверить при помощи обыденного опыта, их нельзя доказать, исходя из чисто логических или рациональных соображений, и нельзя вывести из каких-либо научных знаний.
Мысль поэта и философа как будто не направлена вовне (5. Адресат и адресация), она предназначена для того текста, который они пишут, и в то же время она может иметь отношение ко всему, к любому человеку и явлению. Поэт и философ открывают истину, находят ее, прибавляют ее к нашему миру, но мы можем поверить в нее не потому, что у нас есть непротиворечивые доказательства, а потому, что созданный ими текст достаточно убедителен и способен воздействовать на нас.
Поэзия, как и философия, не имеет дела с четко очерченным кругом проблем, как, например, биология или другие естественные науки. Вряд ли биолог станет говорить в своих научных работах о финансах или об архитектуре, а поэзия и философия могут говорить о чем угодно, нет ничего в мире, что не может попасть в их поле зрения, к чему они не имеют отношения. Поэт имеет отношение ко всему, но это не значит, что он все превращает в тему (3.1. Тематизация в поэзии).
Философ, в отличие от ученого, не стремится быть подчеркнуто объективным, он, как и поэт, не скрывает своего авторства. Когда мы говорим о тексте философа, мы тоже должны обращать внимание на то, как конструируется субъект в этом тексте, хотя он и может быть выражен менее отчетливо, чем в поэзии (4. Кто говорит в поэзии? Поэт и субъект).
Для поэтов и философов важнее всего язык. И те и другие осознают, что язык — это не просто набор готовых слов и конструкций, которые нужно комбинировать и использовать как инструмент. Ведь если открывается что-то новое, если происходит «прибавление к бытию», то для описания этого нового нужен особый язык, в поисках которого постоянно находятся и поэты, и философы. Этот язык не может быть неизменным, раз и навсегда найденным, он должен постоянно меняться. Если химики, найдя удачный термин, дальше используют его на протяжении столетий, то философы стремятся найти новое определение и обоснование своим понятиям в каждом новом тексте, и в этом они похожи на поэтов, которые тоже не могут относиться к слову как к застывшему набору значений.
В ХХ — XXI веках перед философами возникла языковая проблема, которая издавна стояла и перед поэтами: проблема зависимости нашей мысли от готовых форм выражения — тех слов и словосочетаний, что как будто сами слетают с языка. Философы даже зачастую стремятся освободить мысль из-под власти языка и могут использовать опыт поэтов для его развития. Этой проблемой озабочен и философ Валерий Подорога, комментирующий поэзию Андрея Белого, и поэты Аркадий Драгомощенко и Михаил Еремин, исследующие соотношения значений слов и вещей:
***
Тавтология не является мыслимой точкой
равновесия значений, но описанием пространства
между появлением смысла и его расширением.
Расширение (игра по принятым правилам на отвесном свету)
совмещается со строением отсутствия.
Отсутствие почти, — необходимый остаток, —
всегда недостаточно.
Недостаточность, стремясь к полноте,
заключает субъект в предложение. [113]
***
Течение вытачивает рыбу,
Вынашивает птицу ветер,
Земля
(Неповторимы дни Творения,
Поскольку вечны, сиречь закодировано
Во всякой тварной матрице
Несовершенство воспроизводимого.)
Свидетельствует абсолют зерна. [122]
Произведение философа, как и стихотворение, — это единое целое, и оно должно восприниматься целиком. Отдельные цитаты никогда не дают понимания того, что же сказано в целом тексте: можно пересказать «своими словами» учебник географии или биологии, но вряд ли можно «пересказать» Гегеля или Мандельштама. Поэтому одни философы, излагая других, всегда создают новое философское произведение, а поэты, переосмысляя чужие строки, никогда не повторяют их буквально.
В древности поэзия и философия не мыслились как что-то отдельное. Одно из самых ранних известных нам произведений греческой философии — «О природе» Парменида — написано в стихах и называется поэмой, а самый ранний китайский философский текст «Лао-цзы» — это ритмическая проза с большим количеством рифм. Со временем поэзия и философия отдалились друг от друга, но в разные эпохи периодически возникает интерес к их сближению и созданию философских произведений в стихах (таковы были, например, поэмы Фридриха Ницше) или поэтических текстов, которые были бы одновременно философскими. Александр Введенский, называвший собственное стихотворение «Мне жалко, что я не зверь» философским трактатом, писал:
Я посягнул на понятия, на исходные обобщения, что до меня никто не делал. Этим я провел как бы поэтическую критику разума, более основательную, чем та, отвлеченная («Критика чистого разума» Канта).
Философские тексты — частый источник вдохновения для поэтов. Так, из стихов Федора Тютчева можно реконструировать натурфилософию Фридриха Шеллинга, его представление о творящем начале природы:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык. [317]
Поэты не просто читают философские тексты, но нередко стремятся получить философское образование. Таких немало среди русских поэтов: на философском факультете учились Андрей Белый, Осип Мандельштам и Борис Пастернак, в новейшее время — Марианна Гейде и Алла Горбунова.
В 1960—1980-е годы происходит настоящий взрыв интереса к религиозной философии. Возникает «метафизическая поэзия» (Ольга Седакова, Елена Шварц, Виктор Кривулин и другие), в которой цитируются наиболее важные произведения соответствующей философии, упоминаются ее ключевые понятия и метафоры.
Эти поэты во многом напоминали романтиков начала XIX века: метафизика и мистика, поиск новой духовности воспринимались ими как способ противостояния официальной идеологии. В поэзии Ольги Седаковой можно найти немало строк, представляющих собой своеобразные центо-ны, составленные из ключевых понятий Николая Кузанско-го, философа и теолога-мистика XV века:
***
Есть некий дар, не больший из даров;
как бы расположение шаров,
почти бильярд — но если сразу сто,
задетые одним, летят в ничто.
Мой бедный друг, воображаешь ты
корзину беспримерной темноты?
ничуть не так. Вот замысел игры:
его объем есть острие иглы. [280]
Игра в шары — это одна из главных метафор философа, воплощающая духовную жизнь. Также в стихотворении воспроизводится характерная для Кузанского форма философского обращения-диалога.
Целый ряд высказываний философов давно стал достоянием массовой культуры, и обращение к ним не может свидетельствовать о том, что те или иные стихотворения действительно опираются на философские тексты. Так, крайне популярно высказывание Рене Декарта cogito ergo sum (Я мыслю, следовательно, существую), которое Елена Шварц использует для того, чтобы описать высылку философов из Советской России в 1922 году без всякой связи с Декартом:
Голову свою потеряв в морях,
Решив: cogito ergo non sum,
В бессудной бездне на Бога была руках,
В быстрине грозной. [344]
Иногда известное философское высказывание угадывается не по отдельным словам, а по характерному построению поэтической фразы: знаменитое высказывание Сократа «Я знаю, что я ничего не знаю» своеобразно развертывается в стихотворении Андрея Полякова:
Меняется делаться главное что-то,
не просто все это, а то-то и то-то;
и я понимаю, что я понимаю
не то, что понятно, а что понимаю. [249]
Когда пытаются разделить поэзию по темам, часто говорят о «философской лирике». Философской лирикой обычно называют ту лирику, которая не помещается в какие-то другие тематические рамки, а говорит о чем-то более общем и абстрактном. Однако такое определение вряд ли нужно, ведь любая хорошая лирика так или иначе выстраивает отношения между человеком и миром, и с этой точки зрения ее всегда можно назвать философской.
Не только поэты по-разному обращаются к философии, но и сама поэзия — благодатный материал для философского размышления. Недаром в ХХ и XXI веках целый ряд значительных философских текстов был создан как размышления или комментарий к стихам поэтов. Самый известный из них — книга Мартина Хайдеггера, посвященная поэзии Фридриха Гёльдерлина. В то же время Ален Бадью использовал стихотворения «Век» Осипа Мандельштама и «Здесь» Геннадия Айги для философского осмысления основных идей ХХ века. Этот философ даже предложил называть XIX — ХХ века «веком поэтов», то есть временем, когда поэзия берет на себя задачи философии. Он также приводит список поэтов, наиболее повлиявших на развитие философской мысли: Фридрих Гёльдерлин, Артюр Рембо, Стефан Малларме, Фернандо Пессоа, Осип Мандельштам, Георг Тракль, Пауль Целан, позже в этот список включается Геннадий Айги.
Поэты и философы часто были в дружеских отношениях друг с другом. Формировались даже философско-поэтические сообщества, то есть кружки, состоящие из поэтов и философов. В русской культуре мы находим такой пример в 1820-е годы — это кружок любомудров, занимавшихся осмыслением немецкой классической философии и стремившихся создать самостоятельную русскую философию. В этот кружок входили Владимир Одоевский, Дмитрий Веневитинов, Иван Киреевский, Степан Шевырев и другие поэты:
***
Падет в наш ум чуть видное зерно
И зреет в нем, питаясь жизни соком;
Но час придет — и вырастет оно
В создании иль подвиге высоком
И разовьет красу своих рамен,
Как пышный кедр на высотах Ливана:
Не подточить его червям времен,
Не смыть корней волнами океана;
Не потрясти и бурям вековым
Его главы, увенчанной звездами,
И не стереть потоком дождевым
Его коры, исписанной летами.
Под ним идут неслышною стопой
Полки веков — и падают державы,
И племена сменяются чредой
В тени его благословенной славы.
И трупы царств под ним лежат без сил,
И новые растут для новых целей,
И миллион оплаканных могил,
И миллион веселых колыбелей.
Под ним и тот уже давно истлел,
Во чьей главе зерно то сокрывалось,
Отколь тот кедр родился и созрел,
Под тенью чьей потомство воспиталось. [345]
В этом стихотворении один из вождей любомудров отстаивает такое видение поэтического творчества, которое опирается не только на чувства и ощущения, но и на интеллект.
Поэт показывает, каким образом развивается человеческая мысль, как она зарождается (чуть видное зерно) и как затем постепенно развивается и обретает силу. Шевырев пишет о могуществе человеческой мысли, о том, что на самом деле именно она управляет миром. Это торжество мысли было в центре поэтической программы любомудров — поэзия и философия были для них едины.
Век спустя, в 1920—1930-е годы, большой интерес к философии проявлял кружок обэриутов, в который входили также философы Яков Друскин и Леонид Липавский. Кроме того, в лице обэриутов мы имеем дело с феноменом коллективного авторства, когда каждый поэт и философ существует и сам по себе, и в то же время вместе они создают некое общее философско-поэтическое мышление.
Участники кружка не просто читали и обсуждали друг с другом свои и чужие философские и поэтические произведения, но даже выработали общий язык, в котором ряд особых терминов и понятий (дыра, окно, это и то, вестник) появлялся сразу у нескольких авторов или мигрировал из языка поэзии в язык философии и назад. Одно из таких понятий обозначалось словом дыра: этим словом обэриуты обозначали место встречи времени и пространства. Дыра появляется в ритмизованном трактате Друскина и в стихотворениях Хармса — она была одновременно и поэтической метафорой, и философским термином:
Формы наглядного созерцания — время с пространством встречаются в точке — дыре неба.
Щель — место в пространстве — дыра простая в небе. [115]
***
Я внезапно растворилось
Я дыра в стене домов
Сквозь меня душа пролилась.
Я форточка возвышенных умов. [329]
Особенно интересны случаи совмещения поэта и философа в одном лице. Так, в равной степени и как философы, и как поэты известны символисты Владимир Соловьев и Вячеслав Иванов. Поэтический тезис Соловьева
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами? [295]
— не только повлиял на развитие русской религиозной философии, но и стал манифестом символизма в поэзии. Соловьев часто включал свои и чужие стихи в философские работы, даже в свою диссертацию.
Нам известны стихи русских философов, которые не считали себя поэтами. Для этих философов стихи были сжатой формой мысли, которую в будущем можно будет развернуть. Так, философ Лев Карсавин сначала пишет «Венок сонетов», а потом философский комментарий к нему.
Стихотворная форма позволяет философу связать понятия, избегая однозначности, не отвечая на вопрос, почему и как он их связывает. Он просто показывает нам, что эти понятия тесно связаны, например при помощи рифмы. Карсавин рифмует бытие и субъект (я), раскрывая, таким образом, присутствие всего во всем:
***
Могу ли в тьме кромешной быть и я?
Мне кажется: в бездействии коснея,
Недвижного взыскуя бытия,
Себя теряя, растворяюсь в ней я.
И сладостны мгновенья забытья!
Порою в них мне зрится свет яснее.
Но — где тогда, во тьме или во сне я?
Но меркнет свет во мгле житья-бытья.
Томлюся я бессилием желанья:
Своей я тьмы, себя не одолел.
Воздвигнуть мню — смешное подражанье! —
Нас посреди сомнительный предел.
То эта тьма во вне, то тьма моя.
Где твой предел, раз нет небытия? [156]
Стихи философов нельзя считать собственно поэтическими произведениями, это скорее философские произведения в стихах. Стихи философов, конечно, отличаются от стихов поэтов, но иногда между ними можно заметить определенное сходство. Николай Федоров в работу «Вопрос о братстве, или родстве, о причинах небратского, неродственного, т. е. немирного, состояния мира и о средствах к восстановлению родства» включает собственную стихотворную вставку. Если сравнить ее со стихотворением Хармса «Мыр», то видно, что философ и поэт для того, чтобы построить сложные рассуждения минимальными средствами и одновременно показать, как динамично может развиваться понятие, используют сходные приемы:
Почему мир не мир?
почему для одних мир — только вне мира,
а для других нет мира ни в мире, ни вне мира? [323]
***
Но мир это не я.
Хотя в то же время, я мир.
А мир не я.
А я мир.
А мир не я.
А я мир.
А мир не я.
А я мир. [329]
***
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий длинные вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что все приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я не семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь. [57]
НЕ́ТЕПЕРЬ
Это есть Это.
То есть То.
Это не есть Это.
Остальное либо это, либо не это.
Все либо то, либо не то.
Что не то и не это, то не это и не то.
Что то и это, то и себе Само.
Что себе Само, то может быть то, да не это, либо это,
да не то.
Это ушло в то, а то ушло в это. Мы говорим: Бог дунул.
Это ушло в это, а то ушло в то, и нам неоткуда выйти
и некуда прийти.
Это ушло в это. Мы спросили: где? Нам пропели: тут.
Это вышло из тут. Что это? Это ТО.
Это есть то.
То есть это.
Тут есть это и то.
Тут ушло в это, это ушло в то, а то ушло в тут.
Мы смотрели, но не видели.
А там стояли это и то.
Там не тут.
Там то.
Тут это.
Но теперь там и это и то.
Но теперь и тут это и то.
Мы тоскуем и думаем и томимся.
Где же теперь?
Теперь тут, а теперь там, а теперь тут, а теперь тут и там.
Это было то.
Тут быть там.
Это, то, там, быть, Я, Мы, Бог. [329]
29 мая 1930
НЕСЧАСТНОМУ СОЗНАНИЮ
Таким образом, артикулируя негативность
автоматически устраняя
всякую негативность: я это я, говорящий тебе о тебе
до точки кипения, что нельзя повторить
не повторив опыт итожащий
изображение — транспорт статичен, пригород перерезан,
протеина осадки.
Это проза микросюжетов — смотрите цитату — внутри
говорящего правду несчастного — правда — сознания
правилом вычитания укорененного
в рамках среды, чьей эффективной
метафорой могла бы. а вот и нет: кишели коммуникации
но так и было, сети коммуникаций кто-то промолвил
на энной странице.
За Тосно.
Брошенный выдох был равен себе словно фабрике
с перебитыми стеклами можно было помочь в эти 22:30.
______________________
В астматическом, скажем так, блеске множил себя идиот.
Как, спросишь ты, после того как отвечу: стимулируя
драматургию побега и возвращения блудного сына в
пейзаже пещеристом, в ишемическом страхе.
И последнее: здесь, на странице 17 автостоянка и Mother
land, отрицание отрицания и пластмассовый свет.
Там, где плато тотально развернуто, я
субъект внутри острой критики и словно бы избегая ее. [188]
LUDWIG
Витгенштейн давно в раю. Вероятно, он счастлив,
поскольку его окружающий шелест напоминает ему
о том, что шелест его окружающий говорит ни о чем,
но и не предъявляет того, что надлежит быть «показано».
Мучительно, поскольку никак не вспомнить какую-то
фразу.
Неприятно еще потому, что разум не в состоянии
«схватить»
границу между absorption и знанием поглощения.
Еrfassen.
Фраза забыта, однако он знает, что ее знают все,
причем они тоже забыли, более того, даже не знают, о том,
что она, не возникая в раю, обречена появлению, — если
рай, как полнота языка, постоянен в стремлении
за собственные пределы, фраза обещает лишь форму,
т. е. тень вне источника света, но между тем
забвение модально, оно расслаивается и образует
пространство, в котором что-то определенно известно.
И благодаря чему другое смещается в то, что неведомо.
Например, известно, что Витгенштейн (Людвиг) в раю.
Также, что тело не подлежит описанию, ни предъявлению.
Оглядываясь, Витгенштейн видит, как, попирая
законы перспективы, у его плеча возникает Вергилий.
С ним кто-то рядом. Дождь еще не накрапывает.
И не начнется.
Естественно, у Витгенштейна возникает вопрос
относительно фразы, которая была несомненно важна
и отсутствие которой во рту его не столько терзает,
сколько смущает. Но неожиданно для себя произносит:
«Как поживает Тракль?» И после короткой паузы слышит:
«Там, откуда мы, его нет». И Витгенштейн пишет:
«Приятное различие температуры разных участков
человеческого тела…»
Это тоже, скорее всего, что-то напоминает,
татуировки песка,
окружающий шелест, не говорящий никому — ничего. [113]
***
Вспышка слова
в роду размещающегося цветения —
изголовия множатся тишины
посредством.
Сквозь рейсы сверхкратких
проходит психическое
сеткование.
Мысль — пропуск:
сход на зарево закрытого ока
распространяется через
грудную решетку.
И там совесть — память прямого пути,
собранная до признака воли.
Одноотец снова
сходится и растворяется
между умом. Я тоже
помню — значит плавление
оболочки эха.
Мысль — пропуск:
в соотношении
со срединностью эхотического
поступка.
Место молится до
проявления речи, заходясь
в острие закона. [307]
ТАКЖЕ СМ.:
Александр Введенский (7.1),
Осип Мандельштам (7.2),
Даниил Хармс (15.3),
Владимир Соловьев (16.1).
Многие думают, что нет ничего более далекого друг от друга, чем поэзия и наука. Однако это не так. В истории множество примеров того, как поэзия проявляет интерес к науке, а наука — к поэзии. В древние времена наука и поэзия были связаны особенно тесно. Например, в Древней Греции и Древнем Риме многие научные трактаты писались в стихотворной форме, и это ни для кого не было удивительным. В европейской поэзии больше не было такого взаимопроникновения поэзии и науки, но было множество попыток сблизить их друг с другом и множество ситуаций, в которых они сближались сами собой.
Это всегда было связано с тем, что общество считало для себя интересным и важным, а также зависело от самих поэтов. Поэты могли считать, что делают с учеными «общее дело», но могли и предполагать, что поэт должен сосредоточиться на своем искусстве и не выходить за его пределы. Как писал поэт Алексей Парщиков, в некоторые эпохи ощущение полноты мира легче всего почувствовать именно в науке.
С другой стороны, существовало мнение, что поэзия занимается тем же, чем наука, — пытается познать мир, но делает это при помощи особых средств. Так, Иммануил Кант считал, что наука и поэзия близки, потому что обе представляют собой деятельность рассудка, которая подчиняется определенным правилам и направлена на познание мира. По его словам, поэзия занимается «свободной игрой воображения как делом рассудка», то есть подходит к своему материалу («игре воображения») так, как наука — к своему.
Другими словами, есть два вида взаимоотношений науки и поэзии: использование терминов и понятий науки в поэтическом творчестве и использование поэзии как науки — для познания мира. Первый вариант в русской поэзии встречается чаще и уже с XVIII века, второй — реже и только с ХХ века.
Важно, что наука бывает разная: естественные науки (физика, химия, биология) могут быть менее известны поэту, чем науки гуманитарные (прежде всего филология и история). Гуманитарные науки имеют дело с теми областями человеческой деятельности, которые и так близки поэту, — с художественными текстами, судьбами общества и отдельных людей. Но естественные науки открывают для поэта мир, незнакомый гуманитарным наукам, — мир, в котором люди оказываются такой же частью мироздания, что и растения, планеты или химические вещества. Такой взгляд на мир потенциально раскрывает перед поэтом новые горизонты.
Математика, логика и лингвистика (языкознание) в полной мере не относятся ни к гуманитарным, ни к естественным наукам. Они имеют дело со структурами человеческого мышления, как и гуманитарные науки, но описывают свои объекты так, как это делают науки естественные. Лингвистика часто привлекает поэтов как источник терминов и понятий, которые могут обогатить поэтическую речь (такие понятия используются так же, как философские понятия; 20.1. Поэзия и философия), или как практика обращения с иноязычными словами и словосочетаниями (22.2. Межъязыковое взаимодействие).
Поэзия, которая использует достижения естественных наук, возникает на русском языке еще в XVIII веке. Основателем такой поэзии был Михаил Ломоносов, который прославился не только как поэт, но и как ученый (прежде всего физик и химик). Отсылки к научным реалиям встречаются в разных произведениях Ломоносова, а «Письмо о пользе стекла» почти целиком посвящено описанию различных достижений естественных наук. Поэт много занимался исследованием химических и физических свойств стекла в 1750-е годы, и «Письмо» подробно описывает все те области, где оно могло бы применяться. Ломоносов обращается и к достижениям других наук того времени — например, астрономии: он излагает модель Солнечной системы Коперника, в которой планеты движутся вокруг Солнца (в средневековой науке была распространена модель Птолемея, в которой Солнце и другие планеты двигались вокруг неподвижной Земли):
***
Астро́ном весь свой век в бесплодном был труде,
Запутан циклами, пока восстал Коперник,
Презритель зависти и варварству соперник.
В средине всех планет он солнце положил,
Сугубое земли движение открыл.
Однем круг центра путь вседневный совершает,
Другим круг солнца год теченьем составляет,
Он циклы истинной Системой растерзал
И правду точностью явлений доказал. [196]
Научная революция начала ХХ века, когда активно изучалась структура атома, а в рамках теории относительности Альберта Эйнштейна были сформулированы фундаментальные принципы взаимосвязи пространства и времени, вызвала новую волну интереса к естественным наукам. В том или ином виде имя Эйнштейна и следы его идей возникают у многих поэтов ХХ века, но некоторые из них пытались сделать новую науку основой поэтического мышления.
Подобную попытку предпринял в своем позднем творчестве Валерий Брюсов, который пытался создать особую «научную» поэзию: в такой поэзии действительность и человеческие отношения воспринимались и изображались через призму языка и понятий естественных наук. Например, в стихотворении «Мир электрона» поэт отталкивается от того, что известно об устройстве атома, чтобы использовать его структуру как метафору мироздания в целом:
***
Быть может, эти электроны
Миры, где пять материков,
Искусства, знанья, войны, троны
И память сорока веков!
Еще, быть может, каждый атом —
Вселенная, где сто планет;
Там — все, что здесь, в объеме сжатом,
Но также то, чего здесь нет. [49]
Электрон был открыт примерно за двадцать лет до того, как было написано это стихотворение, но его роль в устройстве атома во многом оставалась неясной. В современном изучении атома Брюсов видит продолжение тех размышлений, что начали уже древнегреческие философы, впервые предположившие, что вещи мира состоят из атомов.
Одно из самых древних описаний античных теорий атома оставил римский поэт Лукреций в поэме «О природе вещей» (I век до нашей эры): он утверждал, что все предметы состоят из невидимых глазу частиц (атомов) и пустоты. Лукреций был важной фигурой для Брюсова, который, однако, ставит перед собой другие задачи: не объяснить в стихах какое-то физическое явление, а использовать то, что известно об этом явлении (а вернее, то, что неизвестно), как отправную точку для поэтического изображения мира.
Поэт, если считает нужным, может пренебрегать тем, что известно о мире естественным наукам. Например, Пушкин, комментировавший собственные подражания Корану, писал «Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!» о таких строках:
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой. [257]
Эта картина вселенной, в которой земля оказывается неподвижной, а над ней возвышается небесная сфера, во времена Пушкина, как и в наше время, казалась архаичной, но поэт сохраняет ее, потому что при ее помощи вслед за текстом Корана можно показать божественное величие и ничтожность человека на его фоне.
Поэт может подчеркивать различие, которое возникает между поэзией и наукой. Например, Николай Байтов, инженер по образованию, напрямую обращается к фактам науки:
***
Отодвинув квазар за телескоп,
Радхакришнан в гневе ушел.
Морским, голландским набив табаком,
Минковский трубку зажег.
Он сказал: «Мой вакуум поистине пуст.
Он пуст и линеен: он прост».
А я сказал, отодвинув стул:
«Но он неустойчив, босс!
В нем родятся пары частиц или дыр —
виртуальный квантовый пар.
Он однажды вселенную так родил
и с тех пор навеки пропал».
Но Рудольф Минковский смело взглянул,
разгоняя ладонью дым:
«Да, мой вакуум стоит, словно нуль,
и чреват явленьем любым.
Молодого гуру встретив в саду,
я не скрою, что я не трус.
И когда-нибудь я так же уйду,
отодвинув звезду за куст». [30]
Сюжет этого стихотворения — спор фундаментальной науки и философии. Сарвепалли Радхакришнан — индийский философ, пропагандировавший и изучавший традиционную индуистскую философию, а Рудольф Минковский — известный астроном ХХ века, занимавшийся среди прочего изучением газовых туманностей. Минковский обсуждает с третьим лицом, за которым скрывается субъект, различные представления о вакууме, разобраться в которых можно только в том случае, если быть достаточно подкованным в естественных науках и их истории.
Описания свойств вакуума оказываются нужными для того, чтобы посмотреть на человеческий мир в масштабе космических процессов, которые настолько длительны, что выходят за пределы самой длинной человеческой жизни. Именно поэтому в конце стихотворения Минковский говорит о том, что ему тоже предстоит уйти, оставив свои исследования (как ушел Радхакришнан), и именно в этой точке наука уступает место философии, которая отвечает на вопрос о месте человека в мире на фоне таких больших вещей и процессов, как мироздание и время в целом. Таким образом, факты естественных наук нужны Байтову для того, чтобы вписать отдельную человеческую жизнь в общую структуру вселенной.
Наконец, поэт может использовать внешние особенности языка науки: в его стихах могут присутствовать классификации, они могут изобиловать сложными предложениями и характерной лексикой, не относящейся ни к какой науке конкретно, но сразу говорящей читателю, что он имеет дело с определенным типом речи. Такой подход был характерен для некоторых поэтов московского концептуализма, в частности для Дмитрия Александровича Пригова и Андрея Монастырского, для которых использование такого языка было способом сделать свои тексты менее похожими на привычную поэзию.
Поэт может использовать различные элементы научного языка — например, фрагменты специализированных работ, как это делает Аркадий Драгомощенко в стихотворении «Изучая язык Nuku-tu-taha»:
***
Птица полетит
Мальчик идет атрибутируя полет
Ты купаешься, птица полетит в полете
Над мальчиком у которого все времена
Сразу когда он купается входит в то
Что вчера было темное в свете звезд
Перед тем как погрузиться в воду
<…>
Пуля покидает тело сворачивается время
Птица видит мальчика собака летит —
Человек смертен искусство огромно [113]
Здесь дословный перевод отдельных фраз, взятых из грамматики полинезийского языка ниуэ, помогает поэту создать особый язык, не похожий на повседневный. Эти фразы, взятые вместе, описывают особую, почти фантастическую реальность, и эта реальность может быть описана только таким особым языком, благодаря которому внимание читателя приковано к деталям, обычно незаметным в повседневном языке. К таким деталям относится то, что птица полетит в полете (видимо, этот язык требует именно такой последовательности слов) или что когда он купается входит в то и т. д. Завершается стихотворение известным афоризмом Гиппократа vita brevis ars longa (жизнь коротка, искусство долго), который также начинает напоминать буквальный перевод фразы на языке ниуэ.
Похожий способ организации текста возникает под влиянием поэзии Аркадия Драгомощенко и у некоторых поэтов младшего поколения. Например, в ряде стихов Никиты Сафонова научная речь оказывается строительным материалом, из которого создается речь поэтическая:
***
То, что определяется частотой пересечения значений:
то, что есть равенство без симуляции временем
Не закончившись, замыкание видимого света отменяет
видимость;
остаются глаза, изображение троп,
оставленных глазами
Пересеченные, чаще
границ от-времени;
имеет ли он (Б. 21–23, п. 4) в виду
дальность — неопределимый пункт, что некогда был.
Некогда пересеченные: некогда бывшие,
где снова? [277]
В этом стихотворении появляются разные приметы научного языка: ссылки на использованную литературу (Б. 21–23, п. 4), построение фразы, характерное для научных работ (То, что определяется частотой пересечения), использование комбинаций слов, которые кажутся научными терминами (равенство без симуляции временем). Все это не отсылает ни к какой конкретной науке, но оказывается нужным для того, чтобы создать особый язык, резко отличающийся от повседневного языка и позволяющий говорить о смутности и неопределенности окружающего мира, который может быть описан лишь через столь же смутные и неопределенные понятия.
Когда поэт обращается к филологическим или историческим наукам, это менее заметно, чем когда он обращается к наукам естественным. Например, в стихотворении на историческую тему он может использовать сведения, почерпнутые из исторических исследований, но это говорит скорее об общей эрудиции поэта, а не о его интересе к науке. Строго говоря, так же происходит и с естественными науками: все современные поэты знают, что Земля вращается вокруг Солнца, а растения вырабатывают кислород. Но далеко не каждый считает нужным упоминать эти факты в своих стихах, хотя каждый пишет о мире, который немыслим без этих фактов. Гуманитарная образованность поэта таким же образом формирует тот мир, о котором он пишет, но редко находится в центре внимания.
Гуманитарное знание приобретает особую важность тогда, когда поэзия становится в первую очередь способом познания мира. Подобная поэзия появляется в конце ХХ века, и часто ее авторы сами выступают практикующими учены-ми-гуманитариями. Стихи таких поэтов непосредственно обращаются к тому материалу, с которым они работают как исследователи, ведь в поэтическом тексте часто можно сказать больше, чем в научной статье, и сказать принципиально иным образом. Но в то же время такие тексты близки научным исследованиям: с их помощью поэт пытается познать мир и разобраться в нем.
Поэт и филолог Полина Барскова как профессиональный культуролог изучает Ленинградскую блокаду. Изображение блокады в ее стихах похоже на изображение блокады в ее статьях, но в то же время отличается от него, ведь в поэтическом тексте можно отказаться от многих академических условностей или использовать интуицию там, где исследователь должен отступить перед фактами.
Один из примеров таких стихов у Полины Барсковой — цикл «Пылкая Дева, или Похождения Зинаиды Ц.». Завязка этого цикла такова: автор обнаруживает в архиве Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Санкт-Петербург) акт 1942 года о вскрытии комнаты переводчицы Зинаиды Быковой, «публиковавшей в начале века свои стихи и переводы из французской поэзии под псевдонимом Зинаида Ц.». Далее Барскова, вместо того чтобы писать научное исследование об этой забытой фигуре Серебряного века, исследует судьбу своей героини поэтическими средствами.
В этот цикл включены некоторые реальные документы — например, насмешливая заметка поэта Михаила Кузмина о переводах Быковой. Барскова обсуждает эту заметку, обращается напрямую к ее автору и к своей героине:
***
Что же ты, вдовушка, не потрудилась раскрыть
Энциклопедию Botanica?
Вытянуть оттуда за круглый стебель,
Но мальву, не розу, к мантильке-шляпочке приколоть?
Зачем отдала себя на растерзание заскучавшего умника,
Отдала себя перерезать-проредить-прополоть? [36]
В своих переводах из классиков французской поэзии переводчица перепутала розу с мальвой, что и стало одной из мишеней ядовитой критики Кузмина.
Несмотря на то, что такая поэзия так же, как и наука, направлена на познание некоего объекта, в ней допускаются многие обороты и выражения, которые не могут употребляться в научных текстах.
Так же как поэты обращаются к науке, так и ученые могут обращаться к поэзии. Но при этом стихи ученых не обязаны быть «научными» — они вообще могут не иметь никакого отношения к науке. Хотя иногда в таких стихах могут излагаться отдельные события из жизни ученого. Например, в стихах филолога Вячеслава Всеволодовича Ива́нова кратко описано начало его научной карьеры (конец 1940-х годов):
***
Михаил Николаевич Петерсон
Прикрепляет кнопкой к доске объявлений
Написанную его аккуратным почерком записку:
«Желающие заниматься санскритом собираются
В понедельник такого-то сентября
В такой-то аудитории».
И я, ссылаясь на пример почитавшегося нами обоими
Веселовского, убеждаю отнекивающегося Топорова пойти
туда вместе со мной
(потом он столько напишет о санскрите —
вначале вместе со мной).
[144]
В этом тексте перечисляются этапы научной карьеры ученого, однако это не просто мемуары: все эти события описаны Ивановым в воспоминаниях. Стихотворение же показывает, что само перечисление этих событий может быть предметом поэтического текста. М. Н. Петерсон (1885–1962) — лингвист, занимавшийся в том числе сравнительной грамматикой индоевропейских языков и преподававший ее в Московском университете в самом начале 1950-х годов (именно этот период описан в стихотворении). А. Н. Веселовский (1838–1906) — классик литературоведения, исследовавший взаимодействие литератур Запада и Востока (прежде всего древней Индии, литературным языком которой и был санскрит). Наконец, В. Н. Топоров (1928–2005) — выдающийся литературовед и лингвист, который использовал древнеиндийский материал для собственных новаторских исследований по сравнительной поэтике.
Наука здесь выступает как часть биографии поэта и ученого, но не участвует в создании описываемого им мира (этот мир не поменяется, если речь пойдет о спортивных или любых других достижениях). Можно сказать, что это стихотворение могло бы существовать, если бы описываемая в нем наука не существовала, а все перечисленные в нем лица и названия дисциплин были бы выдуманы поэтом. Напротив, из разобранных стихов Ломоносова, Брюсова и Барсковой нельзя устранить науку, так как она выступает либо как способ последовательного описания мира, либо как основа по этического творчества.
***
В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.
Там до весны завязли в небесах
и бензовоз и мушка дрозофила.
Их жмет по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.
Последний филин сломан и распилен
и, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
висит и размышляет головой,
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой? [119]
***
Повилика, прильнувшая к стеблю,
Бледный витень, чье тело длиной с его жизнь —
Дериват ли от vita? Гаплогия[22]
Композиты из vita и тень?
Или плеть? Аксельбант родовитого льна
Или ядопровод? Или тирса лоза? Или —
«…The laws impressed on matter by the Creator…»[23] —
Селекционерская гордость Мойр? [122]
МИР N ИЗМЕРЕНИЙ
Высь, ширь, глубь. Лишь три координаты.
Мимо них где путь? Засов закрыт.
С Пифагором слушай сфер сонаты,
Атомам дли счет, как Демокрит.
Путь по числам? — Приведет нас в Рим он.
(Все пути ума ведут туда!)
То же в новом — Лобачевский, Риман,
Та же в зубы узкая узда!
Но живут, живут в N измереньях
Вихри воль, циклоны мыслей, те,
Кем смешны мы с нашим детским зреньем,
С нашим шагом по одной черте!
Наши солнца, звезды, все в пространстве,
Вся безгранность, где и свет бескрыл,
Лишь фестон в том праздничном убранстве,
Чем их мир свой гордый облик скрыл.
Наше время — им чертеж на плане.
Вкось глядя, как мы скользим во тьме,
Боги те тщету земных желаний
Метят снисходительно в уме. [49]
ТАКЖЕ СМ.:
Михаил Еремин (7.2),
Ника Скандиака (14.2).