Понятие идентичности определяет, к какой именно части общества относит себя человек и кем именно он себя считает. Общая идентичность складывается из нескольких частных идентичностей — этнической и национальной, религиозной, профессиональной, классовой, региональной, возрастной, поколенческой и других. Каждая из них позволяет человеку понять, какое место он занимает в мире.
Такая личная идентичность далеко не всегда приводит к появлению идентичности поэтической. О поэтической идентичности говорят лишь тогда, когда в стихах непосредственно отражается взгляд на мир и поэзию, характерный для той части общества, к которой относит себя поэт. Поэт осознает свою принадлежность к некоторой общественной группе и регулярно говорит от ее лица — так что его стихи благодаря выраженной в них идентичности образуют общий контекст с текстами других поэтов, проявляющих ту же идентичность. Эта общность всегда заметна читателю, даже если в стихах не выражено напрямую общее «мы» и они остаются глубоко личными, раскрывая личность с определенной стороны.
Важно понимать различие между идентичностью и субъектом. Субъект может выражаться по-разному в зависимости от художественной задачи поэта, а идентичность в тех случаях, когда она выражена явно, обычно однородна и не столь значительно меняется от текста к тексту.
Выражение идентичности легко спутать с маской ролевой поэзии — особым видом поэтического субъекта. Поэт, который использует маску, также может говорить от лица некоторой группы, некоторого поэтического «мы», но при этом маска избирается поэтом для конкретного текста или конкретной группы текстов и не отражает тот социальный и культурный контекст, в котором действительно существует поэт. Чаще всего она, напротив, выражает некоторую подчеркнуто «экзотичную» ситуацию.
Отличие поэтической маски от идентичности можно рассмотреть на примере цикла стихов Арсения Ровинского о Резо Схолии — выдуманном персонаже с псевдокавказским именем (схолия — это греческое слово, обозначающее комментарий переписчика на полях древней рукописи, созвучное некоторым грузинским фамилиям, а имя Резо — сокращенная форма грузинского имени Реваз). Использование этой подчеркнуто искусственной и игровой маски позволяет поэту совмещать в рамках одного текста все стереотипы о Кавказе, распространенные в русской литературе и кинематографе:
***
кинжал мне одолжили иноверцы
зане любые открывал я дверцы
солёных дев мадерой угощал
на белой стрекозе летал в Форосе
теперь вокруг Савеловский вокзал
в долине дикой средь медведь и скал
под снегом я фиалку отыскал [263]
В этом стихотворении возникают вино и кинжал, характерные для классической русской литературы приметы кавказского быта, а также подчеркивается любвеобильность персонажа (соленых дев мадерой угощал), еще один стереотип о кавказских мужчинах. Вторая строфа этого текста рисует уже другую ситуацию: Резо Схолия, видимо, оказывается трудовым мигрантом в Москве (отсюда возникает Савеловский вокзал, обслуживающий только пригородные направления) и интерпретирует свое положение при помощи реминисценции из Пушкина: долина дикая возникает из строки «Однажды странствуя среди долины дикой», открывающей стихотворение «Странник», которое посвящено успокоению, ожидающему субъект этого стихотворения на небесах после долгой и многотрудной жизни. Для Резо такой рай сосредоточен в стереотипном Кавказе первой строфы.
В этой главе мы больше не будем касаться устройства поэтических масок: нас будут интересовать различные типы идентичностей — возрастная, гендерная, этническая, социальная и т. д. При этом в разных культурах на первый план выходят различные идентичности: например, для современной поэзии Америки и Западной Европы первоочередную роль играет этническая и гендерная идентичность, для русской поэзии XIX — ХХ веков — социальная и т. д. Однако в русской поэзии в той или иной мере присутствует выражение всех этих типов.
Перевод с европейского
А. Г.
Словно Англия Франция какая
Наша страна в час рассвета
Птицы слепнут, цветы и деревья глохнут
А мне сам Господь сегодня сказал непристойность
Или я святая
или, скорее
Господь наш подобен таксисту
Он шепчет такое слово каждой девице
что выйдет воскресным утром
кормить воробья муравья и хромую кошку
из пестрой миски
А в хорошие дни Господь у нас полководец
И целой площади клерков, уланов, барменов
На языке иностранном, небесном, прекрасном
произносит такое слово, что у тех слипаются уши
Господи, дай мне не навсегда но отныне
мягкий костюм, заказанный летом в Варшаве,
есть небольшие сласти, минуя рифмы
изюм, например, из карманов, и другие крошки. [90]
Терезиенштадт, апрель 1943
В европейской культуре последних двух столетий был распространен миф, что поэт должен написать все свои самые значительные произведения в ранней юности, а затем перестать заниматься поэзией. Один из наиболее ярких примеров такого мифа — Артюр Рембо (1854–1891), оказавший заметное влияние на французскую и мировую поэзию рубежа XIX — ХХ веков. Рембо прожил 37 лет, но стихи писал на протяжении четырех лет — с пятнадцати до девятнадцати, после чего бросил писать и стал заниматься торговлей, утратив связи с прежним литературным окружением. Стихотворения Рембо стали классикой мировой поэзии, однако нужно сказать, что случай этого поэта скорее исключительный: подавляющее большинство поэтов в возрасте Рембо пишут стихи, которые либо слишком похожи на все прочие стихи своей эпохи, либо остаются любительскими и подражательными.
Почему так происходит? Дело в том, что стихи меняются с возрастом поэта: поэт может увеличить свои познания в области поэзии, усовершенствовать формальные качества своего стиха, найти собственное место в общем поэтическом контексте. Для всего этого, как правило, нужно время. Существуют поэты, вступившие в профессиональную литературу уже после сорока лет (Елизавета Мнацаканова, Павел Жагун, Лариса Березовчук и другие).
Есть мнение, что у поэта нет возраста, вернее, что его возраст никак не отражается в стихах, но это не так. Например, пожилые поэты часто пишут стихи с высоты своего возраста, и если не принимать это в расчет, что-то важное в этих стихах ускользает от внимания. Такая идентичность подразумевает пересмотр отношения ко многим привычным темам и способам работы с ними. Она предполагает пристальное внимание к изменениям тела и его потребностей, анализ общечеловеческих ценностей и того, какие из них выдерживают проверку возрастом. Этот радикальный пересмотр всех ценностей, казавшихся ранее незыблемыми и очевидными, — наиболее яркая черта, сопровождающая выражение идентичности пожилого человека. Интересно, что пожилые авторы реже пишут о смерти, чем авторы молодые, и стихи о смерти можно считать характерным признаком молодежной поэзии.
Некоторые поэты начинают развивать в себе идентичность пожилого (или стареющего) человека уже в относительно раннем возрасте. Например, Иосиф Бродский на 32-м году жизни пишет:
***
Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Подскользнувшись о вишневую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
ребер. И горло поет о возрасте.
Это — уже старение.
Старение! Здравствуй, мое старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идет с лопатою,
ныне объект внимания. [48]
Но бывают и такие случаи, когда молодые поэты подчеркивают свою молодость, как бы говорят от ее лица. Это происходит по разным причинам — например, при желании отделить себя от поэтов старшего поколения. Такая ситуация особенно важна для европейской культуры двух последних веков, в которой молодость поэта часто связывается с возможностью сказать новое слово в поэзии, отличное от того, что способны сказать его старшие современники. Например, когда Маяковский пишет Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний, он помимо прочего отделяет себя от поэтов предыдущего поколения, что особенно важно для него как футуриста — представителя художественного и литературного течения, предполагавшего революционный переворот в искусстве.
Поэты, которые ставят перед собой похожие задачи, также могут подчеркивать свою возрастную идентичность, но часто это происходит не так, как у Маяковского: поэт не говорит прямо о своем возрасте, но вводит в стихотворение предметы, известные прежде всего младшему поколению. Так происходит, например, в поэзии двухтысячных годов, когда интернет-коммуникации и активное развитие различных субкультур сделали разрыв между поколениями особо наглядным: некоторые вещи кажутся ценными только младшему поколению, представители которого способны узнать друг друга по небольшому намеку, упоминанию какого-то характерного слова или предмета. С другой стороны, социальные сети позволяют представителям разных поколений общаться друг с другом, формировать общую среду, зависимую не от возраста, а от общих интересов и предпочтений.
От возрастной идентичности, проявляющейся в стихах, важно отличать ситуацию, когда поэт выбирает особый тип поэтического субъекта, предполагающий определенный возраст. Ярким примером здесь может быть инфантильный субъект. Такой тип субъекта появляется в поэзии вместе с авангардом начала ХХ века, и он связан с особым «детским» восприятием действительности и поэтического языка.
Так, например, обстоит дело в стихотворении Ирины Шостаковской:
***
улиточкой стану и буду улиточкой жить
так как нигде никого никогда не встречали
улиточкой маленькой хочется стать умереть
затем что все будет сначала и синенький дождик прольется
и так хорошо когда ветер сырой и сырой
ласкает дышаться и нитков игрушков пластинков
и мандельштама я нет не люблю не надейтесь
просто мрачный собой стишок и больше вообще ничего
в следущей жизни быть может такой разноцветный
верткий как майское дерево будет звенеть. [348]
Мир, окружающий субъекта этого стихотворения, замкнут, ограничен: он сводится к небольшому кругу вещей и явлений, и сам поэт пишет о невозможности и нежелательности выйти за пределы этого круга, подчеркивая принадлежность к нему нарушениями грамматики (нитков игрушков пластинков) и орфографии (следущей вместо следующей). Эта замкнутость позволяет поэту сосредоточить внимание непосредственно на протекании жизни, на том, как живет человек, отделенный от «большого» «взрослого» мира нежеланием принадлежать к нему.
При разговоре о возрастной идентичности важно понимать, что она далеко не всегда будет темой стихотворения. Напротив, стихотворение, в котором описывается молодость или старость, может быть никак не связано с соответствующей возрастной идентичностью (но может быть и связано, как приведенное выше стихотворение Бродского). Тем не менее на возрастную идентичность поэта, если она так или иначе выражена, полезно обращать внимание для лучшего понимания стихотворения.
С возрастной идентичностью связан другой тип идентичности, который основывается на принадлежности поэтов к одному поколению. В таких случаях поэты часто разделяют некоторую общую для своего поколения систему ценностей (не только эстетических, но и этических), пытаются говорить на одном языке со своими ровесниками или целенаправленно отталкиваются от этого языка.
Такая идентичность почти всегда строится вокруг определенного исторического события, через призму которого поколение осознает свою общность. Часто это некоторый поворотный и трагический момент в истории. Таким событием для России была Великая Отечественная война, сформировавшая особое, «фронтовое» поэтическое поколение (его составили люди примерно 1918–1922 годов рождения). Война часто становилась темой для этих поэтов, однако и те стихи, которые не касались напрямую боевых действий, сохраняли на себе отпечаток фронтового опыта. Для этих поэтов война была тем оптическим прибором, через который они воспринимали действительность, хотя далеко не все из них принимали непосредственное участие в боевых действиях. Самые яркие из этих поэтов — Борис Слуцкий, Семен Гудзенко, Александр Межиров и Давид Самойлов. Война сформировала то мы, от лица которого почти всегда говорили поэты этого поколения, а их поэтическое я воспринималось на фоне этого мы.
Память
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака —
Вот кого он взял себе в друзья.
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.
И второй… Любил он ветер с юга,
В каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь — его подруга,
Коврик под его ногами — мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка.
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году,
Тот ли это или кто другой
Променял веселую свободу
На священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею нетронутую грудь.
Я — угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле.
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный —
И прольется с неба страшный свет.
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела. [101]
[TERE]
земляные валы, поросшие клевером.
река и санаторий с непроизносимыми именами.
здесь я впервые услышал джаз и рок-н-ролл,
удвоенные гласные, взбитые сливки,
флюгера, вечер опального поэта в местной школе,
толстый московский журнал, выданный на один день
и прочитанный залпом,
глянцевый финский журнал, выданный на одну ночь
и просмотренный под подушкой
пластинку silver convention (кто еще помнит такую группу),
выданную на одно прослушивание,
ладонь соседской девочки, выданную на одно
прикосновенье.
(ну не старость ли — так впадать в детство.)
это был город на выданье,
город-невеста для приезжего жениха.
в последнее время
оттуда доносятся странные позывные.
небо в той стороне светлее,
звуки моложе,
запахи сосновей,
лимонад имбирней.
и даже братья N.,
тридцать лет без посадки летавшие над городом
на своем фанерном биплане
(горожане давно привыкли к жужжанию в небе,
и уже пару лет местные путеводители
перестали писать об этом
как о чуде света),
так вот,
даже братья N.,
по слухам,
собираются
приземлиться. [151]
***
Жизнь наша в старости — изношенный халат:
И совестно носить его, и жаль оставить;
Мы с ним давно сжились, давно, как с братом брат;
Нельзя нас починить и заново исправить.
Как мы состарились, состарился и он;
В лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
Чернилами он весь расписан, окроплен,
Но эти пятна нам узоров всех дороже;
В них отпрыски пера, которому во дни
Мы светлой радости иль облачной печали
Свои все помыслы, все таинства свои,
Всю исповедь, всю быль свою передавали.
На жизни также есть минувшего следы:
Записаны на ней и жалобы, и пени,
И на нее легла тень скорби и беды,
Но прелесть грустная таится в этой тени.
В ней есть предания, в ней отзыв, нам родной,
Сердечной памятью еще живет в утрате,
И утро свежее, и полдня блеск и зной
Припоминаем мы и при дневном закате.
Еще люблю подчас жизнь старую свою
С ее ущербами и грустным поворотом,
И, как боец свой плащ, простреленный в бою,
Я холю свой халат с любовью и почетом. [68]
***
Прекрасная пора была!
Мне шел двадцатый год.
Алмазною параболой
Взвивался водомет.
Пушок валился с тополя,
И с самого утра
Вокруг фонтана топала
В аллее детвора,
И мир был необъятнее,
И небо голубей,
И в небо голубятники
Пускали голубей…
И жизнь не больше весила,
Чем тополевый пух, —
И страшно так и весело
Захватывало дух! [240]
В ванной комнате
Я курю фимиам, а он пенится словно шампунь,
Я купаю тебя в моей глубокой любви.
Я седа, как в июне луна, ты седой, как лунь,
Но о смерти не смей! Не смей умирать, живи!
Ты глядишь сквозь меня, как сквозь воду владыка морей,
Говоришь, как ветер, дыханьем глубин сквозя:
Кто не помнит о гибели, тот и помрет скорей,
Без раздумий о смерти понять и жизни нельзя.
Иноземный взбиваю шампунь и смеюсь в ответ:
Ты, мой милый, как вечнозеленое море, стар…
На змею батареи махровый халат надет,
А на зеркале плачет моими слезами пар. [193]
***
Кевин Спейси младше меня
не может этого быть
Кевин Спейси младше меня
не может этого быть
зачем Хью Лори младше меня
не может этого быть
и Дмитрий Медведев младше меня
ладно ладно так тому и быть
а как подумаешь что через пятнадцать лет
и покойный Дмитрий Александрович Пригов
будет младше меня
это надо еще дожить
<ой мама
я был самым младшим в классе>
хотел бы еще пожить
(нараспев) [56]
Воспоминание о пехоте
Пули, которые посланы мной,
не возвращаются из полета,
Очереди пулемета
режут под корень траву.
Я сплю,
положив под голову
Синявинские болота,
А ноги мои упираются
в Ладогу и в Неву.
Я подымаю веки,
лежу усталый и заспанный,
Слежу за костром неярким,
ловлю исчезающий зной.
И когда я поворачиваюсь
с правого бока на спину,
Синявинские болота
хлюпают подо мной.
А когда я встаю
и делаю шаг в атаку,
Ветер боя летит
и свистит у меня в ушах,
И пятится фронт,
и катится гром к рейхстагу,
Когда я делаю
свой
второй
шаг.
И белый флаг
вывешивают
вражеские гарнизоны.
Складывают оружье,
в сторону отходя,
И на мое плечо,
на погон полевой зеленый,
Падают первые капли,
майские капли дождя.
А я все дальше иду,
минуя снарядов разрывы,
Перешагиваю моря
и форсирую реки вброд.
И на привале в Пильзене
пену сдуваю с пива
И пепел с цигарки стряхиваю
у Бранденбургских ворот.
А весна между тем крепчает,
и хрипнут походные рации,
И, по фронтовым дорогам
денно и нощно пыля,
Я требую у противника
безоговорочной
капитуляции,
Чтобы его знамена
бросить к ногам Кремля.
Но, засыпая в полночь,
я вдруг вспоминаю что-то.
Смежив тяжелые веки,
вижу как наяву:
Я сплю,
положив под голову
Синявинские болота,
А ноги мои упираются
в Ладогу и в Неву. [213]
Старик Державин
Рукоположения в поэты
Мы не знали. И старик Державин
Нас не заметил, не благословил…
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Лодвой.
На земле холодной и болотной
С пулеметом я лежал своим.
Это не для самооправданья:
Мы в тот день ходили на заданье
И потом в блиндаж залезли спать.
А старик Державин, думая о смерти,
Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!
Некому и лиру передать!»
А ему советовали: «Некому?
Лучше б передали лиру некоему
Малому способному. А эти,
Может, все убиты наповал!»
Но старик Державин воровато
Руки прятал в рукава халата,
Только лиру не передавал.
Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.
Что-то молча про себя загадывал.
(Все занятье — по его годам!)
По ночам бродил в своей мурмолочке,
Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!
Пусть пылится лучше. Не отдам!»
Был старик Державин льстец и скаред,
И в чинах, но разумом велик.
Знал, что лиры запросто не дарят.
Вот какой Державин был старик! [271]
ТАКЖЕ СМ.:
Сергей Есенин (2.1),
Владислав Ходасевич (4),
Михаил Лермонтов (13),
Александр Пушкин (18.2.1).
Гендерная идентичность включает в себя сознание своей принадлежности к мужскому или женскому полу, определенный способ осознания своего тела и усвоение действующих в обществе и культуре норм поведения. На протяжении веков мужчины и женщины были не только различны, но и неравноправны, и прежде всего в том, что мужское начало понималось как совпадающее с всеобщим, с общечеловеческими свойствами, а женское — как набор исключений и отклонений от общечеловеческого.
На этом фоне женская поэзия сперва воспринималась как попытка дотянуться до «полноценного», «общечеловеческого» творчества, затем — по мере того как набирала силу борьба за права женщин — как выстраивание альтернативы этому «общечеловеческому», которое стало восприниматься как мужское. При этом вопрос о том, в чем состоит и как себя проявляет особая мужская идентичность, стал подниматься лишь в конце ХХ века.
Разговор о женской идентичности в поэзии нередко начинают с того, что связано с жизнью женщины, включая и особую телесность (в том числе беременность, рождение ребенка), и ключевые эпизоды душевной биографии (первая любовь, материнство и т. д.). Это само по себе неверно: зачастую стихи, транслируя привычный взгляд на эти стороны женской жизни, смотрят на них, по сути дела, глазами мужчины.
О женской поэзии можно говорить там, где «женская» тема предстает выражением уникального опыта. В русскую поэзию взгляд на мир «женскими глазами», сквозь свойственные именно женщине состояния и ощущения в самом начале XX века ввела Елена Гуро, замечавшая по этому поводу: «Мне кажется иногда, что я мать всему».
Чуть позже поиск особого эмоционально-психологического содержания и строя в душевных переживаниях юной девушки сделал знаменитой Анну Ахматову, заметившую позднее: «Я научила женщин говорить» (в дальнейшем, впрочем, она заметно изменила способ письма). В то же время к отражению женского телесного опыта впервые подступила Мария Шкапская (особенно в цикле стихотворений о вынужденном аборте).
В наше время заметный вклад в женскую лирику внесли Вера Павлова — хроникой личной и интимной жизни современной женщины, Инна Лиснянская — осмыслением эмоционального напряжения между стареющей женщиной и ее спутником жизни, Мария Степанова — использованием телесных образов в качестве одного из основных источников для сравнений и аналогий, позволяющих гораздо глубже понять как социальную жизнь, так и пути духовного поиска. Все это очень далеко от того, что часто называют «женской поэзией», имея в виду сентиментальную лирику, сосредоточенную на бытовых и любовных темах, как будто слишком «мелких» для мужского творчества.
Но значит ли это, что за пределами твердо определенного круга тем женский голос в поэзии не обладает никакими особыми чертами? Этот вопрос остается трудным. Психология и культурология выдвинули ряд предположений по поводу того, чем отличается женское мировосприятие от мужского, — и каждое находит подтверждения в поэзии.
Так представление о том, что женский взгляд на мир склонен к поискам гармонии в текущем состоянии мироздания, к глубокому переживанию благотворности традиции, находит свое выражение в поэзии Ольги Седаковой. Но в поэзии Елены Фанайловой можно найти противоположность этому: для нее характерна резкость конфликтов и жесткость нравственной проблематики, а в центре внимания находится невозможность примирения и компромисса. Таким образом, никаких общих свойств у «женской поэзии» может и не быть.
Особенность женского высказывания можно искать в языке. Русский язык с его системой грамматических обозначений рода в большинстве случаев отчетливо определяет гендерную принадлежность говорящего. Например, глагольные формы прошедшего времени на — ла могут создавать своеобразный звуковой образ текста, в то же время подчеркивая его гендерную окраску (тогда как при переводе глаголов в настоящее или будущее время текст начинает выглядеть более нейтральным):
***
Из лепрозория лжи и зла
Я тебя вызвала и взяла
В зори! Из мертвого сна надгробий —
В руки, вот в эти ладони, в обе,
Раковинные — расти, будь тих:
Жемчугом станешь в ладонях сих! [334]
В то же время некоторые поэтессы, от Зинаиды Гиппиус до Марианны Гейде, используют грамматические формы мужского рода:
***
Великие мне были искушенья.
Я головы пред ними не склонил.
Но есть соблазн… соблазн уединенья…
Его доныне я не победил. [79]
Так они не столько отказываются от гендерной идентичности, сколько заостряют ее, пытаются выяснить, как и для каких целей возможен выход за ее пределы. Некоторые поэтессы 2000—2010-х годов рассуждали так: «Когда я говорю о себе в мужском роде, я имею в виду “я-человек”. А когда в женском — “я-девочка”», — однако при таком подходе мужское высказывание вновь начинает пониматься как общечеловеческое. Этому созвучно требование некоторых ав-торов-женщин употреблять по отношению к ним только слово «поэт», не пользуясь словом «поэтесса».
Отказ от гендерной идентификации в поэтическом тексте может быть связан с избеганием гендерно определенных слов или с использованием форм среднего рода, которые обычно встречаются в русской поэзии в качестве иронической экзотики. В этом случае (например, у Даниила Хармса или Данилы Давыдова) сам субъект высказывания может оказаться размытым, неопределенным, так что не очень понятно, кто, собственно, говорит.
На фоне стихов, обращающихся к внутреннему миру женщины, в конце ХХ века появляются стихи, осмысляющие внутренний мир мужчины. Это происходит у тех поэтов, которые подвергают подробному рассмотрению самоощущение мужчины в рамках традиционного понимания мужественности (Виталий Кальпиди, Сергей Соловьев), и у тех, которые отказываются, например, от привычного требования к мужчине всегда быть сильным, держать себя и ситуацию под контролем (Станислав Львовский, Дмитрий Воденников).
Прогулка
Перо задело о верх экипажа.
Я поглядела в глаза его.
Томилось сердце, не зная даже
Причины горя своего.
Безветрен вечер и грустью скован
Под сводом облачных небес,
И словно тушью нарисован
В альбоме старом Булонский лес.
Бензина запах и сирени,
Насторожившийся покой…
Он снова тронул мои колени
Почти не дрогнувшей рукой. [27]
***
Они влюблены и счастливы.
Он:
— Когда тебя нет, мне кажется —
ты просто вышла
в соседнюю комнату.
Она:
— Когда ты выходишь
в соседнюю комнату,
мне кажется —
тебя больше нет. [239]
Да, говорят, что это нужно было… И был для хищных гарпий страшный корм, и тело медленно теряло силы, и укачал, смиряя, хлороформ.
И кровь моя текла, не усыхая — не радостно, не так, как в прошлый раз, и после наш смущенный глаз не радовала колыбель пустая.
Вновь, по-язычески, за жизнь своих детей приносим человеческие жертвы. А Ты, о Господи, Ты не встаешь из мертвых на этот хруст младенческих костей! [346]
***
Жить, как улитка, хочу, в вате хочу,
Дряблое тело храня,
Будто в футляре стеклярусовом
Елочный шарик лежит,
И отстала бы жизнь от меня,
Трепетавшая в воздухе пламенном, ярусами.
В бархатном нежном футляре хочу засыпать,
Будто забытая вещь, театральная штучка,
Бусинка либо перчатка.
Буду с тобой разговаривать по ночам
По телефону во сне, сиять.
Хитрая стала, тихая, полюбила молчать,
Тонкостенные, хрупкие вещи в папиросной бумаге
хранить, охранять.
Пиромания, пиротехника, flash.
Испепеляющий огонь. [320]
***
я прыгало плакало ело
пока не насытилось всё
прости меня милое тело
тебя вертолет не спасет
он скоро сюда доберется
он сбросит фамилию, пол
и сердце которое бьется
в аптечке как пленный глагол [103]
***
Отойди в сторону, девочка,
я попробую это сказать, думает он,
я попытаюсь за нас двоих.
Нет нас двоих, эти слова не делятся на два.
Видимо, нужно и мне отойти в сторону, освободить поле,
пусть постоит под паром.
Не так близко, думает она,
хоть немножко пусть бы он отошел в сторону…
Где ж она, та сторона, думает он, следы повсюду.
Те — сейцы, а эти — жгут.
Не клубок — колобок катится по лабиринту.
Колобок-минотавр, в нем ты, обкатывайся.
Рудно тебе, дитя.
Прекрасное — трудно, говорили твои ровесники.
Красное дно, не утешишь.
Дьявол к глазу прильнул; болен он, воин зренья,
один в поле.
Трупно в груди, грудно.
Рдеет, пыль из просветов прет,
форточки мнутся,
ласточки плинтус рвут — горлом, крича, как змеи.
Кровь в тебе, девочка, та же берложит,
лапу в сердце обмакивает, смокчет.
Боже струится — бездонный еще — в зеркалах.
Отойди, говоришь.
Отдели свет от тьмы, тьму от женщины, след от крови.
Был одним — заискрилось,
стал другим — рассвело,
вышел третий из двух — покачнулось, на пальцах повисло.
Сколько нас по краям этой тайны —
пойди обойди их, прижатых к себе, по карнизу.
Скользко нас по краям. [296]
ТАКЖЕ СМ.:
Инна Лиснянская (6.2),
Ксения Чарыева (10.3).
В русской поэзии именно этот вид идентичности, видимо, выражен наиболее отчетливо. Уже литература XVIII века сочинялась людьми разного социального происхождения, однако их объединял общий поэтический язык и общий набор образцовых авторов. Поэтому поэзия выходца из крестьян Ломоносова с точки зрения социальной идентичности ничем не отличалась от поэзии потомственного дворянина Сумарокова.
Это положение дел начинает меняться на рубеже XVIII–XIX веков, когда появляется запрос на поэзию, написанную от лица представителей определенных социальных групп, до того не получавших «права голоса» в литературе. Прежде всего имелось в виду крестьянство, воспринимавшееся в контексте массового увлечения идеями модных европейских мыслителей (Иоганна Готфрида Гердера и Жан-Жака Руссо) в качестве носителя некой «сокровенной» и подлинной культуры. Такая поэзия создавалась людьми крестьянского происхождения, которые не считали нужным использовать репертуар форм и тем «высокой» ученой культуры. Наиболее яркий пример такого поэта — Алексей Кольцов, но существовали и многие другие крестьянские поэты. Особая «крестьянская» идентичность была важна для русской поэзии на протяжении всего XIX века.
В ХХ веке одновременно с распространением революционных движений в поэзии заявляет о себе идентичность рабочих. Ярким примером такой поэзии можно считать творчество Алексея Гастева (1882–1939) — поэта, писавшего почти исключительно о буднях пролетариата. На манеру Гастева сильно повлиял американский поэт Уолт Уитмен, который в первой половине ХХ века воспринимался как первый подлинно демократический поэт. Вот одно из стихотворений Гастева:
Гудки
Когда гудят утренние гудки на рабочих окраинах, это вовсе не призыв к неволе. Это песня будущего.
Мы когда-то работали в убогих мастерских и начинали работать по утрам в разное время.
А теперь утром, в восемь часов, кричат гудки для целого миллиона.
Теперь мы минута в минуту начинаем вместе.
Целый миллион берет молот в одно и то же мгновение.
Первые ваши удары гремят вместе.
О чем же воют гудки?
— Это утренний гимн единства! [73]
На рубеже ХХ — XXI веков социальная и профессиональная идентичности также важны для некоторых поэтов — в первую очередь для тех, кто пишет стихи на «острые» общественные темы (21.2. Поэзия и политика). Для таких текстов важна политическая позиция поэта. Эта позиция чаще всего формируется социальным контекстом и может выражаться с разной степенью отчетливости. В такой поэзии идентичности предъявляются автором в совокупности: он выступает одновременно и как представитель своего поколения и определенной социальной группы, и как человек определенного возраста и гендера.
Именно поэтому наиболее отчетливо в поэзии этого времени выражена идентичность представителей «новых» профессий — тех, что непосредственно имеют дело с печатным словом, обеспечивают его присутствие в обществе. Это идентичности работников СМИ и рекламного бизнеса: на рубеже 1990—2000-х годов почти все поэты двадцати — тридцати лет имели опыт работы в этой сфере (Кирилл Медведев, Мария Степанова, Линор Горалик, Станислав Львовский). Эти профессии предполагали определенный круг знакомств и образ жизни, их представители отличались особыми взглядами на мир и на устройство общества, и все это обобщалось в их социальной идентичности.
Мариенгофу
***
Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берез.
Догорит золотистым пламенем
Из телесного воска свеча,
И луны часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час.
На тропу голубого поля
Скоро выйдет железный гость.
Злак овсяный, зарею пролитый,
Соберет его черная горсть.
Не живые, чужие ладони,
Этим песням при вас не жить!
Только будут колосья-кони
О хозяине старом тужить.
Будет ветер сосать их ржанье,
Панихидный справляя пляс.
Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час! [126]
***
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких
железных.
В черной оспе блаженствуют кольца бульваров…
Нет на Москву и ночью угомону,
Когда покой бежит из-под копыт…
Ты скажешь — где-то там на полигоне
Два клоуна засели — Бим и Бом,
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
— До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до.
Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет —
Самой природы вечный меньшевик.
И пахло до отказу лавровишней…
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен…
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато…
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать —
для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна…
Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы — до чего они венозны,
И до чего им нужен кислород…
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, —
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, —
Ручаюсь вам — себе свернете шею!
Я говорю с эпохою, но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверек в тибетском храме:
Почешется и в цинковую ванну.
— Изобрази еще нам, Марь Иванна.
Пусть это оскорбительно — поймите:
Есть блуд труда и он у нас в крови.
Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает —
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты. [207]
***
Одеяло с пододеяльником —
поскорей укрыться с головой.
Не будите меня — я маленький,
я с работы, и едва живой.
Я свернусь калачиком на краешке
у гремящей, как тоска, реки.
Старики,
откуда вы все знаете?
Что вы знаете,
старики? [275]
***
А выходишь во двор, как в стакане с простой водой,
Помолчать к ларьку с пацанами,
Попрочистить горло вином и чужой бедой
Под родительскими стенами.
Да и в офисе, в опенспейсе,
Хошь ты пей ее, хоть залейся.
Как посыплют клерки к выходу ровно в семь,
Галстук скошен на тридцать градусов.
Как стоят курить, и тополь кивает всем,
От директора до автобусов.
Как стекло, столы и столы и опять стекло,
Как свело от скулы до скулы и опять свело,
А кофейна машина доится
И гудит-гудит, беспокоится.
Что-то стала я благонамеренная
Каша манная, ложкой отмеренная,
А на дне, как во львином рву,
Я себя на платочки рву.
Белые платочки, помойные цветочки
У киоска «Куры гриль», где дошла до точки. [301]
***
не так давно мы с моей подругой анисой
были на вечеринке
где в основном была
молодая буржуазная интеллигенция —
дизайнеры, журналисты популярных журналов
и так далее,
и аниса призналась мне потом,
что ей такое общество скучновато,
а я сказал ей: «ну ничего, ничего,
скоро ты получишь кусок сырой достоевщинки
без гарнира»
так и случилось:
через несколько дней мы оказались на дне рождения
у одной моей старой знакомой
в обществе талантливых неудачников,
где устраивала публичную истерику эта моя старая знакомая,
хозяйка квартиры:
она кричала при всех,
что собирается развестись с мужем,
кидалась на него
за то что он якобы пытался избить ее
предыдущей ночью,
она проклинала его
за то что он много пьет,
пропивая ее зарплату,
и за то что он читает только газеты —
а я слушал все это
и меня колотило,
меня всего трясло
от бессилия и
беспомощности,
от невозможности
никого утешить
и никому
помочь —
ни ей, ни себе, и ни ему —
ее мужу —
в первую очередь. [212]
ТАКЖЕ СМ.:
Андрей Родионов (18.2.3).
Этническая идентичность определяет, к какому народу относит себя поэт. В Европе с конца XVIII века принадлежность к какому-либо народу связывалась с особой, присущей этому народу, культурой. В ХХ веке представление об этнической идентичности становится несколько иным: это связано с тем, что люди начинают относительно свободно перемещаться по всему миру и часто образовывать объединенные по этническому признаку группы внутри иного этнического окружения. Такие группы называют диаспорами.
Для диаспоры этническая идентичность играет решающую роль, хотя диаспора — это далеко не только механическое объединение разных людей по этническому принципу. Диаспоральная идентичность почти всегда связывается с определенной религиозной, региональной и другими видами идентичностей. Для диаспорального сознания важно сохранять специфический взгляд на мир и культуру, выражающийся в том числе и в художественных текстах, написанных представителями этой диаспоры.
Наиболее известный пример диаспоры — еврейская диаспора, которая на протяжении столетий сохраняла особую идентичность. Русская идентичность была особо ярко представлена в поэзии русской эмиграции, особенно в ее французской ветви. Причиной этого было то, что сообщество русских эмигрантов оказалось в иноязычном и инокультурном окружении, и им приходилось гораздо больше думать о собственной идентичности, чем в то время, когда они жили в России.
В рамках русской диаспоры существовала собственная поэтическая традиция со своей иерархией авторитетов, которую почти не интересовало состояние дел в советской литературе того же времени. Многие представители этой диаспоры считали, что они выполняют особую задачу — сохраняют дореволюционную русскую культуру. Об этом свидетельствовал, например, девиз «Мы не в изгнании, мы в послании», довольно популярный в кругах русской диаспоры в Париже.
Когда диаспора начинает разрушаться и смешиваться с остальным населением, ее идентичность становится неустойчивой и фрагментарной. Однако люди часто испытывают необходимость сохранить отдельные элементы исходной идентичности. Эта ситуация похожа на более общую ситуацию, при которой поэт, принадлежащий по рождению к этническому меньшинству, вынужден использовать язык большинства и разделять его культурные предпочтения.
В этих условиях перед поэтом встает вопрос — как сохранить культуру своего народа, создавая стихи на языке большинства? Проблема языка в такой ситуации особенно важна: язык меньшинства либо оказывается недостаточно разработанным для литературной поэзии (часто при наличии большого количества фольклорных текстов), либо не позволяет поэту обращаться к достаточно широкой аудитории. В наиболее трагических случаях родной язык может оказаться запрещен.
Для России в последние три века все эти вопросы всегда стояли очень остро: несмотря на то, что территории Российской империи, Советского Союза и современной России были населены разными народами, говорящими на неродственных друг другу языках, доминирующим языком культуры всегда оставался русский. Развитие других языков иногда поощрялось, иногда подавлялось, но ни один из них не мог претендовать на ту аудиторию, к которой обращался русский, обучение которому было обязательным. Для населяющих Россию народов, таким образом, часто вставал вопрос — как сохранить свою этническую идентичность, пользуясь русским языком как наиболее общим языком культуры?
Ответы на этот вопрос могли различаться у народов, не имевших собственной древней литературной традиции, и народов, у которых много веков была своя богатая литература и письменная культура (евреев, грузин, армян и некоторых других). Играла роль и степень культурной близости с русскими. В обоих случаях поэты, для которых было важно сохранить этническую идентичность непосредственно в поэзии, часто пользовались русским языком как средством доступа к широкому читателю — одним из языков международной литературы.
Из народов второй группы наиболее ярко в русской поэзии представлена еврейская идентичность: поэтические тексты, в которых она проявляется наиболее ясно, начинают возникать в русской поэзии в первой четверти ХХ века и постепенно формируют особую литературную традицию. Яркие примеры такой идентичности можно видеть у Эдуарда Багрицкого в первой половине ХХ века и у Бориса Херсонского — во второй. Границы этого явления не очень просто 0 установить: у многих авторов еврейская идентичность дает о себе знать от случая к случаю, а нередко, вопреки этническому фактору, не обнаруживается вовсе.
Для народов первой группы можно говорить лишь об отдельных, хотя порой очень ярких поэтах. Чувашская идентичность хорошо заметна у Геннадия Айги, проявляясь в способах построения пространства, ключевых образах. Сергей Завьялов в поисках мордовской идентичности ведет читателя в мир малоизвестной мордовской истории и мифологии, использует иноязычные вставки (22.2. Межъязыковое взаимодействие). Сходным образом Екатерина Соколова часто обращается к быту и традициям народа коми. В Узбекистане Шамшад Абдуллаев пользуется русским языком для того, чтобы среднеазиатский пейзаж, обычаи, ритм жизни на «нейтральной территории» встретились с европейским культурным наследием.
Своеобразный случай представляла собой идентичность носителей русского языка и культуры, оказавшихся за пределами России. Так, поэты-эмигранты, попавшие после революции 1917 года в Париж или Берлин, — Георгий Иванов, Георгий Адамович и другие — воспринимали себя как представителей дореволюционной культуры, во многом ушедшей в прошлое и связанной с особой, русской идентичностью.
Бывает, что этническая идентичность смешивается с другими видами идентичности — например с идентичностью жителей какого-либо большого многонационального государства. Так, поэт Ян Каплинский, живущий в Эстонии и пишущий в основном на эстонском языке, но родившийся и выросший в Советском Союзе задолго до того, как Эстония стала независимым государством, в 2010-е годы написал книгу стихов по-русски. Когда Каплинский обращается к русскому языку, он также пытается разобраться в сложной идентичности жителя многонационального государства, которая во многих случаях может определяться не этнической принадлежностью, а общей для всех жителей этого государства культурой.
***
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.
Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке, обитом жестью белой
То пряник вяземский, то мятного коня.
Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно все:
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было.
Лишь раз, когда упал я из окна,
Но встал живой (как помню этот день я!),
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.
И вот, Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
В том честном подвиге, в том счастье песнопений,
Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива еще отрада,
Что есть и мне прибежище одно:
Там, где на сердце, съеденном червями,
2 Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими, ходынскими гостями
Елена Кузина, кормилица моя. [332]
Из цикла
«БЕРЕСТЯНЫЕ ГРАМОТЫ МОРДВЫ-ЭРЗИ
И МОРДВЫ-МОКШИ»
ПАЗМОРО. ЗАКЛИНАНИЕ ПАДАЮЩИХ ХЛОПЬЕВ СНЕГА
***
тон марят — ты слышишь
как они касаются
век твоих
ладоней твоих
как они падают
на горячие губы наших прошлых любовей
под ноги нашим детям
на которых глядеть невозможно без слез
тон марят — ты слышишь
как они остаются
на дворах нашего детства
на могилах наших родных
на умершей траве
на полынье реки незамерзшей
никакие слова не сравнятся
с их молчаливым упорством
с их убежденным
с их неотвратимым паденьем
но сквозь эту липкую смерть
сквозь чавканье крови в сердечных сосудах
за тысячу верст
тон марят — ты слышишь
А телине телине телесь ульнесь якшанзо
А зима зима зима эта была холодная [133]
Две картины
Молитвенный коврик под иудиным деревом,
но мы читали вслух в дальней комнате.
Мантуанская песнь по радио, намаз
и человек, продающий конину,
мешались в окне часами.
Короткий порез в дувале —
как вынянченный степью волчий прищур,
в безжильный, бурый нимб извивался между
водой в цементной канаве
и затравевшей кулисой покамест столетнего дома.
Прежний, ты сидишь на корточках,
словно ищешь внизу в сентябрьской жаре мертвую
пчелу —
в том месте, где курились проблески едкой музыки, теперь
неслышной. Вблизи что-то мельчало каверзней пустоты,
здесь, и прочь — в глинобитный чекан:
привесок к монохромной персти в старом квартале.
Он больше не читал в дальней комнате,
Фосколо о смерти, но мял
женские пальцы, которые без пробной вялости вошли
в его руку,
будто в собственный чехол, и только ногти
меньше ноздрей из логова шарили воздух,
готовясь, что ли, бить щелчками в красный бубен
против суннитского зноя. Можно вспомнить:
отец, даже он замыкался порой, жизнелюбец,
перед пропастью
в красивом кабинете, вылаканный весь обыденной тьмой,
а сын думал, какая мудрость, сующая нам безверие
в серый путь.
Время. Теплый чай в длинной столовой.
Дым, не крошась, лепит мужскую фигуру
на раскаленной дороге. [1]
верхневычегодец каждый пьет из своего ковша
нижневычегодец эту рыбу возьмет, а эту отпустит
вишерец смотрит на гостя прямо
вымич зовет его ласковым именем
кысатей кисонька, тыок озерко
ижемец ест спокойно, по сторонам не оглядываясь
твоими дровами он топит печь
печорец любит в лес подниматься рано
любит тепло машет руками как лэбач
прилузец ставит низкий сруб без окон, поет ненавязчиво
сысолец сидит на воздухе, голосом не своим говорит
в лесу осторожен
удорец светел лицом, ходит тихо
камень у удорца мыня
***
Когда мы в Россию вернемся… о, Гамлет восточный,
когда? —
Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких там кликов,
пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя мы добредем…
Больница. Когда мы в Россию… колышется счастье в бреду,
Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском
саду,
Как будто сквозь белые стены, в морозной предутренней
мгле
Колышутся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле.
Когда мы… довольно, довольно. Он болен, измучен и наг.
Над нами трехцветным позором полощется нищенский
флаг
И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком
тепло
Когда мы в Россию вернемся… но снегом ее замело.
Пора собираться. Светает. Пора бы и двигаться в путь.
Две медных монеты на веки. Скрещенные руки на грудь. [7]
***
Время это течение или течение течения
мы все уходим в прошлое или в будущее
предыстория еще там за углом до истории еще далеко
что осталось что досталось нам от Ливонии
кроме запаха рождественских яблок и стихов о тенистых
Садах
язык уже не тот имена не те все уходит от нас
ели перекрестки со светофорами
дети размахивающие флажками президентам королям
чемпионам
тем кто отдал свою жизнь за те или не те цвета
до того как и они уплывут вниз по течению
и их следы станут водоворотами в реке
исчезая в темноте за старым каменным мостом [153]
Региональная идентичность не сразу появилась в русской поэзии и в полную силу заявила о себе относительно недавно. Это связано с тем, какими темпами развивались различные регионы России, и с тем, существовали ли в этих регионах собственные поэтические школы и традиции. Важно, что региональная идентичность возникает у поэта только в том случае, если он ассоциирует себя с некоторым местным сообществом пишущих и местной публикой, а также с местным литературным контекстом, который зачастую предлагает собственные авторитеты, не во всем совпадающие с авторитетами метрополии.
В России региональная идентичность возникает в начале ХХ века, когда литературная жизнь Москвы и Санкт-Петербурга начинает идти разными путями. В обоих городах появляются свои литературные школы. Уже в советское время кристаллизуется особый облик «ленинградской» поэзии — это проявляется на уровне формы, поэтического контекста и т. д. Даже появляется присказка, что «стихи бывают плохие, хорошие и “ленинградские”».
Это отличие связано с особой петербургской литературной идентичностью, хотя влияние местного контекста может ощущаться и в творчестве авторов, не декларирующих свою «петербуржскость». Обычно говорят, что в «петербургских» стихах чувствуется внимание к предметам культуры, архитектурному облику города, что для них характерен живой диалог с «классической» поэзией (пушкинского времени или Серебряного века). Все эти черты проявляются по-разному у разных поэтов, но некоторые из них (например, Олег Юрьев или Игорь Булатовский) часто подчеркивают, что они именно петербургские, а не просто российские поэты.
Во второй половине ХХ века собственная заметная литературная традиция начинает формироваться и в других регионах России — прежде всего на Урале. Уральская региональная литература имеет несколько центров — Екатеринбург, Челябинск, Нижний Тагил и Пермь. В каждом из этих городов есть собственный литературный контекст, однако они объединены общей системой иерархий и авторитетов. Считается, что в этой поэзии внимание к трудной жизни больших индустриальных городов сочетается с частыми мистическими прозрениями, со способностью увидеть нечто большее в привычной повседневной жизни. В этой литературе есть поэты, пользующиеся большим уважением внутри региона, но практически неизвестные за его пределами (например, Андрей Санников).
Заметная поэзия существует и во многих других городах России (Нижний Новгород, Новосибирск, Владивосток), но ни в одном из них пока не сложилась собственная полноценная региональная идентичность. Причина этого в том, что региональная идентичность основывается на распространенном среди поэтов представлении о том, почему регион занимает особое место на карте России, как его общественная и географическая специфика отражается на поэтическом творчестве. Это предполагает особый миф о регионе, который возникает далеко не во всех случаях. При этом отдельные попытки создать такие идентичности предпринимаются многими поэтами (стихи Евгении Риц о Нижнем Новгороде, Виктора Iванiва о Новосибирске и т. д.).
Но цвет вдохновенья печален средь буднишних терний;
Былое стремленье далеко, как выстрел вечерний…
***
О белых полях Петербурга рассеянней сны и неверней,
чем поздние жалобы турка и франкфуртский выстрел
вечерний,
и тиса тисненая шкурка из плоских затупленных терний.
А черных лесов Ленинграда, шнурованных проволкой
колкой,
под звездами нижнего ряда и медленной лунной
двустволкой
еще и сновидеть не надо — они за защелкой, за щелкой.
[352]
***
Прекрасный город ночью восстает
из выгребных подробностей Москвы
и неустанный вдаль стремится пешеход
и рыкают из подворотен львы
Прекрасный человек вот мир тебе и град
но за горами Рим. Туда ль стремятся ноги
иль только жадному движению дороги
ты так безудержно бесчеловечно рад? [270]
***
Я засел в просторах адской почти равнины,
названной (шутником ли, кем ли) «Уральские горы»;
огляделся: сосны, березы, но не оливы,
но не пальмы, а город Ч. и его заборы.
Над полусферой метеопогодных
свистит дыра в седьмом небесном диске,
откуда триста лет тому негодных
слетел в Россию в клекоте и писке
гордыни кристаллический птенец
(он в третьем томе Фасмера — синец).
На ветвях молчат беспородные серые птицы,
чей вылет из объективов в детстве мы проморгали,
обратный отсчет начала для меня зегзица,
кукушка то есть, то есть так ее называли.
Сверхплотны небеса для появленья
в них Господа, поэтому пока что
довольствуемся пользою паденья
предметов снега, белых и не страшных;
а то — дождя взрывающийся храм
взрывается и поливает нам.
Я гляжу на воздух, покрытый гусиной кожей
(что само по себе фантастично), из дешевизны
слов выбирая имя, которое мне поможет
обойтись без кровавой «родины» и злой «отчизны».
Все длящееся ожидает света,
еще во тьме зажмурившись заране, —
так перенаряжается в поэта
двойная слепота, пока в тумане,
фантомы принимая за грехи,
неряшливо рождаются стихи.
А то, что мое присутствие здесь не повод
думать, что жизнь началась, мне, увы, известно;
и скоро этот меж двух зеркал помещенный холод
свернется в точку, но это будет неинтересно. [149]
***
белесая зима невмоготы
окраина съедобные кусты
все время непонятно что за свист
лимонно-желтый как бы сверху вниз
где ты жила? где я тебя любил?
Челябинск или кажется Тагил [272]
***
И вот она уходит, волга лета.
Чорная волга, как говорили в советские времена.
Она есть траурная лента
И бахрома.
И вот она проходит сквозь окно
Стекла, пока не ледяного,
Но позже не пройдет сквозь лед,
Застенчивая, как ребенок, но
Знающая наперед
Зеркально-перевернутое слово:
Ау, ревет, а у воды есть тоже авторское право,
Она не правит никогда,
Все пишет начисто,
На то она вода
И лава.
И вот она отходит, душная река,
Внезапная, как Бог с тобою,
Глядят ошеломленные войска —
Чермная волга расступается под стопою. [262]
ТАКЖЕ СМ.:
Ксения Некрасова (2.3),
Николай Клюев (8.1),
Шамшад Абдуллаев (19.7).
Религия традиционно занимает большое место в жизни человека и общества. Большое влияние она оказывает и на поэзию. Существует предположение, что изначально вся поэзия была религиозной и составляла часть древнего обряда. Действительно, существуют очень древние памятники религиозной поэзии (гимны богам и т. п.). Кроме того, фигура Бога остается важнейшей для любой поэзии: с ней связано представление об идеальном адресате стихотворения (5. Адресат и адресация), ключевое для понимания поэзии.
Религиозная идентичность косвенно связана с религиозной поэзией. Далеко не каждое стихотворение, в котором можно заметить проявление той или иной религиозной идентичности, оказывается религиозным. И обратно: стихотворение, в котором говорится про Бога или описываются различные религиозные обряды, не обязано отражать соответствующую религиозную идентичность. Например, когда Пушкин пишет в «Подражаниях Корану»:
***
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй, — [257]
он не воспроизводит характерный для мусульманина взгляд на мир, но использует с художественными целями некоторые утверждения из этой священной книги.
Русская поэзия XVIII–XIX веков писалась людьми, в большинстве своем принимавшими православное вероисповедание. Поэты этого времени также часто писали религиозную поэзию, и в ней воплощалась особая православная идентичность. К началу ХХ века выражение религиозной идентичности в поэзии становится более разнообразным: появляются стихи, написанные со старообрядческих позиций (Александр Добролюбов, Николай Клюев) или католических (Елизавета Кузьмина-Караваева). Это разнообразие было связано с тем, что другие религии начинают восприниматься не как враги, а как партнеры для диалога. Притом что в советское время выражение религиозных чувств в печати было под запретом, для многих поэтов религия оставалась важна (например, для Анны Ахматовой). В 1970—1980-е годы, сначала в «неподцензурной» литературе, а затем и в литературе вообще происходит возрождение религиозной поэзии, прежде всего православной (у Ольги Седако-вой, Светланы Кековой, Елены Шварц и других поэтов).
Регулярное выражение религиозной идентичности в поэзии нередко связано с тем, что поэт становится активным участником религиозных институтов или даже служит в них. Так происходит и в поэзии двухтысячных, в которой новая православная идентичность возникает в стихах священников Константина Кравцова и Сергея Круглова.
Другие виды религиозной идентичности в русской поэзии выражены не так отчетливо. Поэты, которые обладают мусульманской идентичностью, зачастую предпочитают использовать для своего творчества другие языки, языки классической мусульманской учености (прежде всего арабский и фарси). Но и на русском языке встречаются примеры выражения мусульманской идентичности в поэзии — например, в некоторых стихах Тимура Зульфикарова и Шамшада Абдуллаева (хотя и в этих случаях трудно различить мусульманскую идентичность и ощущение принадлежности к арабо-персидской культуре, не сводящейся к одной лишь религии). Еще одна традиционная религия, иудаизм, в русской поэзии возникает по большей части как одно из проявлений этнической идентичности (6.5. Этническая идентичность) — и лишь у очень немногих авторов это проявление выходит на первый план, как у Ильи Риссенберга. Парадоксальную двойственность религиозной идентичности можно видеть в стихах Вениамина Блаженного, основу которых составляет христианское представление о Боге как милосердном искупителе, но в этот контекст постоянно вмешивается важный для иудаизма мотив несогласия человека с Богом, требование большего милосердия.
Блаженный
Все равно меня Бог в этом мире бездомном отыщет,
Даже если забьют мне в могилу осиновый кол…
Не увидите вы, как Спаситель бредет по кладбищу,
Не увидите, как обнимает могильный он холм.
— О, Господь, ты пришел слишком поздно,
а кажется — рано,
Как я ждал тебя, как истомился в дороге земной…
Понемногу землей заживилась смертельная рана,
Понемногу и сам становлюсь я могильной землей.
Ничего не сберег я, Господь, этой горькою ночью,
Все досталось моей непутевой подруге — беде…
Но в лохмотьях души я сберег тебе сердца комочек,
Золотишко мое, то, что я утаил от людей.
…Били в душу мою так, что даже на вздох не осталось,
У живых на виду я стоял, и постыл, и разут…
Ну, а все-таки я утаил для тебя эту малость,
Золотишко мое, неразменную эту слезу.
…Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий,
Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв…
Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище,
Там, где крест от слезы — от твоей, от моей ли — намок.
Вот и будет вдвоем веселее поэту и Богу…
Что за чудо — поэт, что за чудо — замызганный Бог…
На кладбище в ночи обнимаются двое убогих,
Не поймешь по приметам, а кто же тут больше убог. [44]
Процесс
Церковные старосты, цитируя мистиков,
Имеют поймать еретиков с поличным.
Еретики, цитируя тех же мистиков,
Норовят подсыпать старостам в молоко пургену
(Если пост — то молоко, разумеется, соевое).
Процесс так разросся,
Что папки с делами заняли две трети помещений
Епархиального управления. Что-то будет.
Мистики — те молчат. Они знают:
Как бы ни повернулось дело,
Все равно именно им придется за все ответить.
Как дети под дождем, стоят они молча)
Когда семью выгнали из дома,
А взрослые, поклявшись мстить, ушли в горы). [178]
ANTIФΩNOΣ
…как бы игра Отца с детьми
— И не забудь, что филолог
по определению друг — òφιλος, —
о друзьях же Своих
так говорит божественный Логос,
так Он сказал в одном из апокрифов,
в Одах Соломона: И Я услышал голос их,
и положил в сердце Моем веру их,
и запечатлел на главах их имя Мое,
ибо они — свободны, и они — Мои
— И не забудь: безначально оно, безначально
и потому бесконечно, таинство как бы игры́:
во свете Его невечернем — вечери наши,
и здесь — в свете белой часовни луны:
свете, светящем во тьме над кремнистым путем,
вдоль которого высоковольтная линия
тянется через иссохший Кедрон [173]
Вестник
Дервиш в зеленом дряхлом нищем забытом бухарском
чапане и белой
покосившейся слезной дряхлой рухлой чалме сходит
с Тянь-Шанских гор и идет ко мне по брегу Иссык-Куля
ступая босыми желтыми абрикосовыми ногами
в зарослях эфедры облепихи барбариса терескена
Он вестник
Он несет страшную весть
Я чую по его дряхлому чапану по его слезной забытой
чалме, которую уж никто в Азии моей не может
сотворить слепить
Он несет страшную весть
Я чую по его нищим голым ступням что уж не боятся
колючек янтака
Я вижу по его хищным глазам в которых трахома тля
Тогда я бегу бегу бегу по брегу Иссык-Куля прочь от него
Но он яро летуче бежит за мной вслед и настигает меня
и кричит:
Умерла умерла умерла
Но я бегу от него прочь
Но он кричит: Умерла умерла умерла
Кто умерла? мать? жена? дочь? сестра?
Но тут голос его рыдает догоняет меня
Умерла древняя Азья мать жена дочь сестра моя
И твоя! и твоя и твоя и твоя…
Письмо сыну
кто я
в этой евангельской
тьме
спрашивает владыка
человек из толпы
с камнем в руке
в сердце
уже раздробивший жертву
блудница
полумертвая
в глубинах своих
бессильная
даже звать
о пощаде
галилеянин
вступившийся за нее
недовольный
учителем
ученик
прохожий
со своим мнением
оскорбленный грубой сценой
на пути
в дом молитвы
и милосердия
***
Шестов мне говорит: не верь
Рассудку лгущему, верь яме,
Из коей Господу воззвах,
Сочти Ему — в чем Он виновен перед нами.
Я с Господом в суд не пойду,
Хотя бы Он. Наоборот —
Из ямы черной я кричу,
Земля мне сыплет в рот.
Но ты кричи, стучи, кричи,
Не слыша гласа своего —
Услышит Он в глухой ночи —
Ты в яме сердца у Него. [344]
ТАКЖЕ СМ.:
Иосиф Бродский (3.1),
Сергей Круглов (9.1.5).