2. Какой бывает поэзия?

2.1. Нарративная и лирическая поэзия

Любой читатель поэзии знает, что в некоторых стихотворениях рассказывается какая-то история, а в других ничего подобного не происходит. Стихи первого типа называют нарративными (от лат. narratio — ‘рассказ’), а второго — лирическими. Оба этих типа поэзии существуют с древнейших времен: всегда были стихи, которые рассказывают историю, чаще всего долго и обстоятельно (как поэмы Гомера), а были короткие стихи, которые сосредотачивались на чувствах и ощущениях поэта. Лирических стихов в любой литературе существенно больше, чем нарративных, — как правило, они короче и пишутся чаще. Однако в более ранние эпохи в центре внимания читателей оказываются по большей части именно нарративные произведения («Божественная комедия» Данте, пушкинский «Евгений Онегин»).

В нарративных стихах внимание читателя сосредоточено на том, о чем рассказывает автор, в лирических — на том, как он рассказывает, на самой его речи. Поэтому для лирических стихов особенно важно понятие субъекта — того, кто говорит с нами с помощью поэтического текста и чьими глазами мы видим то, что в этом тексте изображено (4. Кто говорит в поэзии? Поэт и субъект). Именно особенности субъекта создают неповторимый мир лирического стихотворения — хотя какая-то история может быть рассказана и в нем (элемент нарративности часто присутствует в лирике Николая Некрасова, Александра Блока, Евгения Рейна и многих других русских поэтов).

В нарративной поэзии субъект превращается в рассказчика (или нарратора): иногда такой рассказчик только излагает какую-либо историю (как, например, в балладах Василия Жуковского), и мы почти не замечаем его присутствия, иногда делится собственными впечатлениями от излагаемых событий и даже беседует с читателем. Так поступает Пушкин в «Евгении Онегине», когда описывает своего героя:

***

Онегин, добрый мой приятель,

Родился на брегах Невы,

Где, может быть, родились вы

Или блистали, мой читатель;

Там некогда гулял и я:

Но вреден север для меня. [257]

Грань между рассказчиком и субъектом может быть тонкой: например, тогда, когда взгляд рассказчика на происходящее столь же важен, как то, что он рассказывает, он сближается или даже совпадает с субъектом.

Нарративная поэзия может напоминать сюжетную прозу — в ней также присутствуют разворачивающийся сюжет, персонажи, вступающие друг с другом в какие-то отношения, и т. п. Самое известное нарративное поэтическое произведение в русской поэзии, «Евгений Онегин» Пушкина, недаром носит подзаголовок «роман в стихах», подчеркивающий, что текст развивается по законам прозы. Как в повести или романе, автор нарративного стихотворения может по-разному поступать с излагаемым сюжетом: двигаться от одного события к другому последовательно или, напротив, «рывками», позволяя читателю самому додумывать то, что остается недосказанным.

В нарративной поэзии часто используются техники, напоминающие техники монтажа в кино (19.7. Поэзия и кино): фрагменты, относящиеся к разным сюжетным линиям, свободно стыкуются друг с другом, изложение сюжета прерывается описаниями пейзажа или характеристиками действующих лиц и т. д.

Так происходит в стихотворении Леонида Шваба:

***

Кришна не плачет.

Медведи в саду преследуют дочь англичанина.

Назревает гроза, девочка схоронилась за камнем.

За оградой произрастают петунии.

Чем меньше планета, тем молния долговечней.

На рассвете стучится домой со товарищи англичанин,

Девочка спит на траве, дождь перестал.

Вместо медведей мы видим сборщиков хлопка. [264]

Каждая строка здесь изображает новую ситуацию: читатель как бы видит последовательность кадров из фильма, в каждом из которых что-то происходит. Можно предположить, что все происходящее в этих строках увидено глазами маленькой девочки, испугавшейся сборщиков хлопка, которые издалека показались ей медведями. Взгляд на события глазами девочки позволяет сделать стихотворение странным, загадочным, причем эта загадочность возникает только за счет описываемых действий — они кажутся остраненными, непохожими на привычные и повседневные.

Пространные нарративные стихотворные произведения могут включать в себя лирические фрагменты, которые обладают определенной самостоятельностью. Нарративное стихотворение в целом лучше поддается разделению на части или фрагменты, в то время как лирическое при любом разбиении утрачивает свою целостность.

Читаем и размышляем 2.1[1]

Александр Блок, 1880-1921

***

Петроградское небо мутилось дождем,

На войну уходил эшелон.

Без конца — взвод за взводом и штык за штыком

Наполнял за вагоном вагон.

В этом поезде тысячью жизней цвели

Боль разлуки, тревоги любви,

Сила, юность, надежда… В закатной дали

Были дымные тучи в крови.

И, садясь, запевали Варяга одни,

А другие — не в лад — Ермака,

И кричали ура, и шутили они,

И тихонько крестилась рука.

Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,

Раскачнувшись, фонарь замигал,

И под черною тучей веселый горнист

Заиграл к отправленью сигнал.

И военною славой заплакал рожок,

Наполняя тревогой сердца.

Громыханье колес и охрипший свисток

Заглушило ура без конца.

Уж последние скрылись во мгле буфера,

И сошла тишина до утра,

А с дождливых полей все неслось к нам ура,

В грозном клике звучало: пора!

Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,

Несмотря на дождливую даль.

Это — ясная, твердая, верная сталь,

И нужна ли ей наша печаль?

Эта жалость — ее заглушает пожар,

Гром орудий и топот коней.

Грусть — ее застилает отравленный пар

С галицийских кровавых полей… [45]

1 сентября 1914

Эдуард Багрицкий, 1895–1934

ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

Весна еще в намеке

Холодноватых звезд.

На явор кривобокий

Взлетает черный дрозд.

***

Фазан взорвался, как фейерверк.

Дробь вырвала хвою. Он

Пернатой кометой рванулся вниз,

В сумятицу вешних трав.

Эрцгерцог вернулся к себе домой.

Разделся. Выпил вина.

И шелковый сеттер у ног его

Расположился, как сфинкс.

Револьвер, которым он был убит

(Системы не вспомнить мне),

В охотничьей лавке еще лежал

Меж спиннингом и ножом.

Грядущий убийца дремал пока,

Голову положив

На юношески твердый кулак

В коричневых волосках.

………………..

В Одессе каштаны оделись в дым,

И море по вечерам,

Хрипя, поворачивалось на оси,

Подобное колесу.

Мое окно выходило в сад,

И в сумерки, сквозь листву,

Синели газовые рожки

Над вывесками пивных.

И вот на этот шипучий свет,

Гремя миллионом крыл,

Летели скворцы, расшибаясь вдрызг

О стекла и провода.

Весна их гнала из-за черных скал

Бичами морских ветров.

Я вышел…

За мной затворилась дверь…

И ночь, окружив меня

Движением крыльев, цветов и звезд,

Возникла на всех углах.

Еврейские домики я прошел.

Я слышал свирепый храп

Биндюжников, спавших на биндюгах.

И в окнах была видна

Суббота в пурпуровом парике,

Идущая со свечой.

Еврейские домики я прошел.

Я вышел к сиянью рельс.

На трамвайной станции млел фонарь,

Окруженный большой весной.

Мне было только семнадцать лет,

Поэтому эта ночь

Клубилась во мне и дышала мной,

Шагала плечом к плечу.

Я был ее зеркалом, двойником,

Второю вселенной был.

Планеты пронизывали меня

Насквозь, как стакан воды,

И мне казалось, что легкий свет

Сочится из пор, как пот.

Трамвайную станцию я прошел.

За ней невесом, как дым,

Асфальтовый путь улетал, клубясь,

На запад — к морским волнам.

И вдруг я услышал протяжный звук:

Над миром плыла труба,

Изнывая от страсти. И я сказал:

«Вот первые журавли!»

Над пылью, над молодостью моей

Раскатывалась труба,

И звезды шарахались, трепеща,

От взмаха широких крыл.

Еще один крутой поворот —

И море пошло ко мне,

Неся на себе обломки планет

И тени пролетных птиц.

Была такая голубизна,

Такая прозрачность шла,

Что повториться в мире опять

Не может такая ночь.

Она поселилась в каждом кремне

Гнездом голубых лучей;

Она превратила сухой бурьян

В студеные хрустали;

Она постаралась вложить себя

В травинку, в песок, во все —

От самой отдаленной звезды

До бутылки на берегу.

За неводом, у зеленых свай,

Где днем рыбаки сидят,

Я человека увидел вдруг,

Недвижного, как валун.

Он молод был, этот человек,

Он юношей был еще, —

В гимназической шапке с большим гербом,

В тужурке, сшитой на рост.

Я пригляделся:

Мне странен был

Этот человек:

Старчески согнутая спина

И молодое лицо.

Лоб, придавивший собой глаза,

Был не по-детски груб,

И подбородок торчал вперед,

Сработанный из кремня.

Вот тут я понял, что это он

И есть душа тишины,

Что тяжестью погасших звезд

Согнуты плечи его,

Что, сам не сознавая того,

Он совместил в себе

Крик журавлей и цветенье трав

В последнюю ночь весны.

Вот тут я понял:

Погибнет ночь,

И вместе с ней отпадет

Обломок мира, в котором он

Родился, ходил, дышал.

И только пузырик взовьется вверх,

Взовьется и пропадет.

И снова звезда. И вода рябит.

И парус уходит в сон.

Меж тем подымается рассвет.

И вот, грохоча ведром,

Прошел рыболов и, сев на скалу,

Поплавками истыкал гладь.

Меж тем подымается рассвет.

И вот на кривой сосне

Воздел свою флейту черный дрозд,

Встречая цветенье дня.

А нам что делать?

Мы побрели

На станцию, мимо дач…

Уже дребезжал трамвайный звонок

За поворотом рельс,

И бледной немочью млел фонарь,

Не погашенный поутру.

Итак, все кончено! Два пути!

Два пыльных маршрута в даль!

Два разных трамвая в два конца

Должны нас теперь умчать!

Но низенький юноша с грубым лбом

К солнцу поднял глаза

И вымолвил:

«В грозную эту ночь

Вы были вдвоем со мной.

Миру не выдумать никогда Больше таких ночей…

Это последняя… Вот и все! Прощайте!»

И он ушел.

Тогда, растворив в зеркалах рассвет,

Весь в молниях и звонках,

Пылая лаковой желтизной,

Ко мне подлетел трамвай.

Рево́львер вынут из кобуры,

Школяр обойму вложил.

Из-за угла, где навес кафе,

Эрцгерцог едет домой.

………………..

Печальные дети, что знали мы,

Когда у больших столов

Врачи, постучав по впалой груди,

«Годен!» — кричали нам…

Печальные дети, что знали мы,

Когда, прошагав весь день

В портянках, потных до черноты,

Мы падали на матрац.

Дремота и та избегала нас.

Уже ни свет ни заря

Врывалась казарменная труба

В отроческий покой.

Недосыпая, недолюбя,

Молодость наша шла.

Я спутника своего искал:

Быть может, он скажет мне,

О чем мечтать и в кого стрелять,

Что думать и говорить?

И вот неожиданно у ларька

Я повстречал его.

Он выпрямился… Военный френч,

Как панцирь, сидел на нем,

Плечи, которые тяжесть звезд

Упрямо сгибала вниз,

Чиновничий украшал погон;

И лоб, на который пал

Недавно предсмертный огонь планет,

Чистейший и грубый лоб,

Истыкан был тысячами угрей

И жилами рассечен.

О, где же твой блеск, последняя ночь,

И свист твоего дрозда!

Лужайка — да посредине сапог

У пушечной колеи.

Консервная банка раздроблена́

Прикладом. Зеленый суп

Сочится из дырки.

Бродячий пес Облизывает траву.

Деревни скончались.

Потоптан хлеб.

И вечером — прямо в пыль

Планеты стекают в крови густой

Да смутно трубит горнист.

Дымятся костры у больших дорог.

Солдаты колотят вшей.

Над Францией дым.

Над Пруссией вихрь.

И над Россией туман.

Мы плакали над телами друзей;

Любовь погребали мы;

Погибших товарищей имена

Доселе не сходят с губ.

Их честную память хранят холмы

В обветренных будяках,

Крестьянские лошади мнут полынь,

Проросшую из сердец,

Да изредка выгребает плуг

Пуговицу с орлом…

Но мы — мы живы наверняка!

Осыпался, отболев,

Скарлатинозною шелухой

Мир, окружавший нас.

И вечер наш трудолюбив и тих.

И слово, с которым мы

Боролись всю жизнь, — оно теперь

Подвластно нашей руке.

Мы навык воинов приобрели,

Терпенье и меткость глаз,

Уменье хитрить, уменье молчать,

Уменье смотреть в глаза.

Но если, строчки не дописав,

Бессильно падет рука,

И взгляд остановится, и губа

Отвалится к бороде,

И наши товарищи, поплевав

На руки, стащат нас

В клуб, чтоб мы прокисали там

Средь лампочек и цветов, —

Пусть юноша (вузовец, иль поэт,

Иль слесарь — мне все равно)

Придет и встанет на караул,

Не вытирая слезы́. [29]

<1932>

Федор Сваровский, 1971

НА ПЛАНЕТЕ РОГОНДА

1. на планете Рогонда

горит

костер

можно

расслабиться

можно снять скафандры

пожевать буннут

опять же лошади отдохнут

2. под бесконечными звездами

под туманным покровом туманности VX2

проводники

заваривают свой особый чай

который пьянит и отгоняет печаль

выпиваешь

и твоя голова

улетает

в зенит

и одна среди звезд

звенит

и

тает

3. на привале в пустыне

снайпер не должен спать

но белый

теплый песок

напоминает чистые простыни

и каждый бархан — кровать

опираясь подбородком на ствол

человек в кислородной маске

держит голову прямо

в темноте

вспоминает

маму

прошлогодний праздник отцовского клана

обильный стол

блестящий, натертый соком дерева мааххи пол

в доме двоюродного деда

и еще, честно говоря, внучку соседа

4. враг появляется резко

из-за южных холмов

они выходят большие

прозрачные

как воспоминания

как страхи

из детских снов

в студенистых руках — как бы обрезки труб

из обрезков бежит огонь

вокруг

они распространяют странную сладкую вонь

5. Маарт Каальба

с пробитым боком

остался теперь один

закрывая глаза

он видит космос

и хаотическое столкновение другом с другом

каких-то абстрактных льдин

лейтенанты все разбежались

сгорели

ушли с головой в песок

обгорелый кусок

шлема

свисает сбоку

щекочет ему висок

под огнем

он прижимается к шее раненого коня

говорит ему: нарчикоде а калохибохи

что значит: лишь ты не предашь меня

думает также:

будь проклят юг

дурацкая эта земля

которой никогда не касался плуг

вдруг

неожиданно

бой стихает

вокруг —

тишина, покой

слюна выступает

на черной морде

он проводит

стирает ее рукой

и говорит животному: ну у меаямувеа

что означает

примерно —

ты это, не бойся, друг [278]

Афанасий Фет, 1820-1892

***

Здравствуй! тысячу раз мой привет тебе, ночь!

Опять и опять я люблю тебя,

Тихая, теплая,

Серебром окаймленная!

Робко, свечу потушив, подхожу я к окну…

Меня не видать, зато сам я все вижу…

Дождусь, непременно дождусь:

Калитка вздрогнет, растворяясь,

Цветы, закачавшись, сильнее запахнут, и долго,

Долго при месяце будет мелькать покрывало. [324]

1842

Сергей Есенин, 1895-1925

***

Не жалею, не зову, не плачу,

Все пройдет, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный,

Я не буду больше молодым.

Ты теперь не так уж будешь биться,

Сердце, тронутое холодком,

И страна березового ситца

Не заманит шляться босиком.

Дух бродяжий! ты все реже, реже

Расшевеливаешь пламень уст.

О моя утраченная свежесть,

Буйство глаз и половодье чувств.

Я теперь скупее стал в желаньях,

Жизнь моя! иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне.

Все мы, все мы в этом мире тленны,

Тихо льется с кленов листьев медь…

Будь же ты вовек благословенно,

Что пришло процвесть и умереть. [126]

1921

Бахыт Кенжеев, 1950

***

От райской музыки и адской простоты,

от гари заводской, от жизни идиотской

к концу апреля вдруг переживаешь ты

припадок нежности и гордости сиротской —

Бог знает, чем гордясь, Бог знает, что любя —

дурное, да свое. Для воронья, для вора,

для равноденствия, поймавшего тебя

и одолевшего, для говора и взора —

дворами бродит тень, оставившая крест,

кричит во сне пастух, ворочается конюх,

и мать-и-мачеха, отрада здешних мест,

еще теплеет в холодеющих ладонях.

Ты слышишь: говори. Не спрашивай, о чем.

Виолончельным скручена ключом,

так речь напряжена, надсажена, изъята

из теплого гнезда, из следствий и тревог,

что ей уже не рай, а кровный бег, рывок

потребен, не заплата и расплата —

так калачом булыжным пахнет печь

остывшая, и за оградой сада

ночь, словно пестрый пес, оставленный стеречь

деревьев сумрачных стреноженное стадо… [160]

Лев Оборин, 1987

***

Я тебе не винт и не соринка

кровь моя не смазка и не ржа

место мне не жакт и не сорренто

и не острие ножа.

Что ты знаешь обо мне помимо

синих денег у меня в мошне

все ли это что необходимо

для решений обо мне?

Стыдно повторять такое — или

не прошел за этим век

или мы и книг не выносили

из родительских библиотек? [233]

ТАКЖЕ СМ.:

Петр Вяземский (6.2),

Михаил Кузмин (11.2),

Василий Филиппов (7.2.3),

Николай Гумилев (8.3),

Александр Блок (11.5).

2.2. Поэмы, длинные и короткие стихотворения

Любой читатель знает, что длина стихотворения может говорить о многом: скорее всего, если текст занимает много страниц, он будет нарративным (описание всех поворотов сюжета требует довольно много места), а если умещается на одной или в крайнем случае на двух страницах, то лирическим (часто потому, что в лирике поэт стремится к точности и сжатости, к предельной концентрации эмоций и смысла). Но никаких правил, которые ограничивают длину стихов, не существует: нарративное стихотворение вполне может быть сравнительно коротким, а лирическое — длинным и даже очень длинным. Некоторые поэты сознательно экспериментируют с длиной текста — стремятся уместить все повороты сюжета в небольшое количество строк или, напротив, пишут пространные лирические стихи (первое бывает реже, а второе — чаще).

В более коротком нарративном стихотворении происходит предельная схематизация сюжета: поэт отказывается от подробностей и сосредоточивается на тех событиях, которые он хочет описать. Благодаря этому возникает значительный эффект остранения: читатель ожидает, что сюжет будет разворачиваться долго и последовательно, но все происходит стремительно.

Например, в «Балладе о синем пакете» Николая Тихонова (18.2.3. Баллада) происходящих событий хватило бы на большую поэму или роман, однако все они умещаются в пятьдесят строк: в центре этой баллады судьба важного документа («синего пакета»), который пытаются как можно быстрее доставить по месту назначения, пока содержащаяся в нем информация еще важна для адресата:

***

Локти резали ветер, за полем лог,

Человек добежал, почернел, лег.

Лег у огня, прохрипел: «Коня!» —

И стало холодно у огня.

А конь ударил, закусил мундштук,

Четыре копыта и пара рук.

Два шага — прыжок, и шаг хромал,

Человек один пришел на вокзал,

Он дышал, как дырявый мешок.

Вокзал сказал ему: «Хорошо».

«Хорошо», — проревел ему паровоз

И синий пакет на север повез. [313]

Персонажи прилагают героические усилия, чтобы доставить синий пакет в срок, однако все оказывается бесполезно — письмо приходит слишком поздно, и его получатель говорит в конце:

«Оно опоздало на полчаса,

Не нужно — я все уже знаю сам». [313]

Такая развязка может производить большое впечатление на читателя именно за счет того, что предшествующие ей события излагаются очень сжато: поэт стремится показать, что действие развивается очень быстро — герои баллады изо всех сил спешат, чтобы доставить синий пакет адресату.

Длинный лирический текст может возникать за счет стремления к детализации, прояснению мельчайших нюансов душевного состояния и внутреннего мира или за счет перефокусировки внимания. Именно так устроены поэмы Марины Цветаевой — «Поэма воздуха», «Поэма конца» и другие:

***

Полная срифмованность.

Ритм, впервые мой!

Как Колумб здороваюсь

С новою землей —

Воздухом. Ходячие

Истины забудь!

С сильною отдачею

Грунт, как будто грудь

Женщины под стоптанным

Вое-сапогом.

(Матери под стопками

Детскими…)

В тугом —

Шаг. Противу — мнения:

Неудобохож

Путь. Сопротивлением

Сферы, как сквозь рожь

Русскую, сквозь отроду —

Рис, — тобой, Китай!

Словно моря противу

(Противу: читай —

По́ сердцу!) — сплечением

Толп. — Гераклом бьюсь!

— Землеизлучение.

Первый воздух — густ. [334]

(«Поэма воздуха»)

Ни в этом отрывке, ни во всей поэме (а ее общая длина около 400 строк) не возникает никаких явных признаков нарратива — она вся строится как очень длинное лирическое стихотворение.

В русской традиции длинные стихотворения часто называют поэмами. Изначально считалось, что поэма может быть только нарративной и, более того, что она должна повествовать о подвигах богов и героев (или, в крайнем случае, иронически перетолковывать эти подвиги). В прошлом именно такой тип поэмы признавался центральным явлением в литературе. Поэтому в русской поэзии XVIII века неоднократно предпринимались попытки создать героическую поэму (незаконченная «Петрида» Антиоха Кантемира, «Телемахида» Василия Тредиаковского, «Россияда» Михаила Хераскова), но ни одна из них не была признана современниками удачной, и место главного произведения русской поэзии на протяжении всего XVIII века пустовало.

Несмотря на то, что главной русской поэмы так и не было создано, в XIX веке эта задача уже не казалась поэтам важной: поэмы продолжали писаться, но на первый план в них выходили не героические подвиги, а перипетии жизни отдельных людей, которые показались бы незначительными поэтам XVIII века (даже если поэма была посвящена исторически значимым событиям — как «Полтава» Пушкина, ведь Пушкина интересовали отношения персонажей, а далеко не только их подвиги).

Уменьшился и общий объем поэм: если поэмы XVIII века занимали сотни страниц, то поэмы первой половины XIX века были относительно небольшими, редко превышали тысячу строк. Все большее значение в них приобретали лирические фрагменты, которые вносили разнообразие в монотонное развитие сюжета: поэма осмыслялась не только как нарративный, но и как лирический текст. Благодаря этому грань между поэмой, длинным стихотворением и циклом стихов постепенно размывалась (9.4. Стихотворный цикл).

Начиная со второй половины XIX века поэмы редко привлекали внимание читателей (исключениями были только большие поэмы Николая Некрасова, например «Кому на Руси жить хорошо», в которых поэт сосредотачивался на анализе социальной ситуации, что было немыслимо в «старой» поэме). Возрождение поэмы произошло уже в ХХ веке: в 1910— 1950-е годы было написано множество поэм, занимающих важное место в истории поэзии. Поэмы писали Александр) Блок, Велимир Хлебников, Владимир Маяковский, Марина Цветаева, Анна Ахматова, Сергей Есенин, Илья Сельвинский, Павел Васильев, Александр Твардовский и многие другие. Эти поэмы часто обращались к поворотным событиям русской и мировой истории ХХ века: революции («Двенадцать» Блока), гражданской войне («Улялаевщина» Сельвинского), репрессиям («Реквием» Ахматовой), Великой Отечественной войне («Василий Теркин» Твардовского).

Отдельное место среди этих поэм занимает «Поэма без героя» Анны Ахматовой: эта поэма создавалась по частям на протяжении многих лет — с 1940 года до 1965-го. Она представляет собой размышление обо всем ХХ веке — времени больших исторических сдвигов и катастроф. Основное ее действие происходит в 1913 году — году, непосредственно предшествующем Первой мировой войне, с которой, по общему мнению, принято отсчитывать «настоящий» ХХ век (первое десятилетие ХХ века часто воспринимается как продолжение XIX века). Ахматова изображает расцвет культурной жизни предвоенного Санкт-Петербурга, и в том, как выглядела эта культурная жизнь, она видит корни будущих катастроф и потрясений:

Из года сорокового,

Как с башни, на все гляжу.

Как будто прощаюсь снова

С тем, с чем давно простилась,

Как будто перекрестилась

И под темные своды схожу. [27]

Несмотря на возрождение поэмы в первой половине ХХ века, постепенно интерес к ней падает, и поэты конца ХХ — начала XXI века крайне редко пишут поэмы, а если пишут, то такие поэмы трудно отличить от длинного стихотворения. Характерно, что Иосиф Бродский в юные годы, еще на подступах к собственной творческой манере, работал над несколькими крупными поэмами, но в его зрелом творчестве немало весьма длинных текстов, ни один из которых поэмой не назван.

Следует иметь в виду, что длина стихотворения в разное время воспринималось по-разному. Например, в XIX веке восьмистишие считалось очень коротким стихотворением, миниатюрой, а длинные с нашей нынешней точки зрения элегии поэтов пушкинской поры казались стихами средней длины. В ХХ веке широкое распространение получили стихотворения совсем малого объема (одна, две, пять строк), на фоне которых восьми- или двенадцатистишия перестали казаться короткими.

Некоторые поэты второй половины ХХ века сознательно ограничивали себя и писали почти только сверхкраткие стихи (таких поэтов иногда называют минималистами[2]): они исходили из предположения, что поэтические миниатюры привлекают внимание читателя максимальной концентрацией смыслов и заострением всех художественных особенностей текста.

а светло-то

светло так

как будто там ты [223]

Всеволод Некрасов

Если есть поэты, пишущие только короткие стихи, то должны быть и поэты, пишущие только длинные, хотя про поэтов-«максималистов» (в отличие от поэтов-минималистов) говорить не принято. Стремление писать длинно обычно не становится для поэта самоцелью. Как правило, оно возникает из-за того, что поэт ставит перед собой такие задачи, которые, с его точки зрения, не могут быть выполнены в коротком тексте. Иногда это связано с тем, что поэт рассказывает сложную историю (как Федор Сваровский или Фаина Гримберг), иногда с тем, что поэт строит текст как череду ассоциаций, каждая из которых требует последовательного и долгого развития (как Аркадий Драгомощенко или Андрей Тавров).

Соотношение длинных и коротких стихотворений в разные эпохи хорошо показывает поэтический эксперимент филолога М. Л. Гаспарова, который попытался «перевести» классические русские стихи с языка «старой» поэзии на язык «новой», чтобы воссоздать то впечатление, которое эти стихи производили на их первых читателей. Для этого ему пришлось избавиться не только от специфических поэтических слов и выражений (15.2. Поэтизмы), размеров, рифм и строфики, но и значительно сократить сами стихи, которые современному читателю кажутся слишком длинными.

Например, стихотворение Константина Батюшкова «Мечта» в оригинале состояло из 211 строк, а в «переводе» М. Л. Гаспарова — из 35. Приведем начала обоих текстов, чтобы показать, как именно выполнялся такой «перевод»:

Батюшков:

Подруга нежных муз, посланница небес,

Источник сладких дум и сердцу милых слез,

Где ты скрываешься, Мечта, моя богиня?

Где тот счастливый край, та мирная пустыня,

К которым ты стремишь таинственный полет?

Иль дебри любишь ты, сих грозных скал хребет,

Где ветр порывистый и бури шум внимаешь?

Иль в Муромских лесах задумчиво блуждаешь,

Когда на западе зари мерцает луч

И хладная луна выходит из-за туч?

Или, влекомая чудесным обаяньем

В места, где дышит всё любви очарованьем,

Под тенью яворов ты бродишь по холмам,

Студеной пеною Воклюза орошенным?

Явись, богиня, мне, и с трепетом священным

Коснуся я струнам,

Тобой одушевленным!

Явися! ждет тебя задумчивый пиит,

В безмолвии ночном сидящий у лампады;

Явись и дай вкусить сердечныя отрады!

Любимца твоего, любимца Аонид,

И горесть сладостна бывает:

Он в горести — мечтает.

То вдруг он пренесен во Сельмские леса,

Где ветр шумит, ревет гроза,

Где тень Оскарова, одетая туманом,

По небу стелется над пенным океаном;

То, с чашей радости в руках,

Он с бардами поет: и месяц в облаках,

И Кромлы шумный лес безмолвно им внимает.

И эхо по горам песнь звучну повторяет.

Или в полночный час

Он слышит Скальдов глас,

Прерывистый и томный.

Зрит: юноши безмолвны,

Склоняся на щиты, стоят кругом костров,

Зажженных в поле брани;

И древний царь певцов

Простер на арфу длани… [38]

Гаспаров:

Где ты ищешь счастья, моя богиня?

Грозные скалы, шумные бури,

Задумчивые закаты,

Благоуханные рощи над воспетыми берегами.

Воротись, я жду

Ночью, в тишине, у лампады, горестный,

Уносясь мечтою

В дикий север, к туману и океану:

Скалы, лес, луна в облаках,

Пышущие костры,

Хриплым арфам внемлют воины над щитами,

Дух героя над тризной взлетает ввысь

В радужные раздолья храбрых. [72]

«Переводчик» убрал из этого стихотворения все, без чего, по его мнению, оно могло бы обойтись, если бы было написано современным автором, который почти всегда предпочитает сказать «короче», чем поэт XIX века. Батюшкову было недостаточно просто упомянуть музу в начале — ему обязательно нужно сказать о ней подробно, используя различные риторические фигуры[3] и иносказания: муза для него — не просто муза, а посланница небес, / Источник сладких дум и сердцу милых слез… В «переводе» муза превращается просто в богиню: предполагается, что именно так бы сказал современный поэт, для которого краткость и точность более привычны, чем длинноты и риторические украшения. Далее у Батюшкова довольно много строк посвящено возможным местам пребывания покинувшей поэта музы: в «переводе» это длинное описание сжато до трех строк: Грозные скалы, шумные бури, / Задумчивые закаты, / Благоуханные рощи над воспетыми берегами, где в сжатом виде названы те же места, что и в оригинальном тексте. Действуя таким образом, «переводчик» сильно сокращает исходный текст, делает его более сухим и лаконичным, а следовательно, по мнению «переводчика», более похожим на современную ему поэзию.

Этот эксперимент показывает, что представление о длинном и коротком стихотворении связано не только с количеством строк, но и с содержанием текста: предпочтение той или иной длины зависит от особенностей поэтического языка эпохи, от того, какие его элементы поэты считают необходимыми и обязательными. Так, в начале XIX века стихи были немыслимы без риторических фигур, но в конце ХХ века их обилие кажется избыточным и неуместным.

Читаем и размышляем 2.2

Евгений Баратынский, 1800-1844

Осень

1

И вот сентябрь! замедля свой восход,

Сияньем хладным солнце блещет,

И луч его в зерцале зыбком вод

Неверным золотом трепещет.

Седая мгла виется вкруг холмов;

Росой затоплены равнины;

Желтеет сень кудрявая дубов,

И красен круглый лист осины;

Умолкли птиц живые голоса,

Безмолвен лес, беззвучны небеса!

2

И вот сентябрь! и вечер года к нам

Подходит. На поля и горы

Уже мороз бросает по утрам

Свои сребристые узоры.

Пробудится ненастливый Эол;

Пред ним помчится прах летучий,

Качаяся, завоет роща, дол

Покроет лист ее падучий,

И набегут на небо облака,

И, потемнев, запенится река.

3

Прощай, прощай, сияние небес!

Прощай, прощай, краса природы!

Волшебного шептанья полный лес,

Златочешуйчатые воды!

Веселый сон минутных летних нег!

Вот эхо в рощах обнаженных

Секирою тревожит дровосек,

И скоро, снегом убеленных,

Своих дубров и холмов зимний вид

Застылый ток туманно отразит.

4

А между тем досужий селянин

Плод годовых трудов сбирает;

Сметав в стога скошенный злак долин,

С серпом он в поле поспешает.

Гуляет серп. На сжатых бороздах

Снопы стоят в копнах блестящих

Иль тянутся, вдоль жнивы, на возах,

Под тяжкой ношею скрыпящих,

И хлебных скирд золотоверхий град

Подъемлется кругом крестьянских хат.

5

Дни сельского, святого торжества!

Овины весело дымятся,

И цеп стучит, и с шумом жернова

Ожившей мельницы крутятся.

Иди, зима! на строги дни себе

Припас оратай много блага:

Отрадное тепло в его избе,

Хлеб-соль и пенистая брага;

С семьей своей вкусит он без забот

Своих трудов благословенный плод!

6

А ты, когда вступаешь в осень дней,

Оратай жизненного поля,

И пред тобой во благостыне всей

Является земная доля;

Когда тебе житейские бразды,

Труд бытия вознаграждая,

Готовятся подать свои плоды

И спеет жатва дорогая,

И в зернах дум ее сбираешь ты,

Судеб людских достигнув полноты, —

7

Ты так же ли, как земледел, богат?

И ты, как он, с надеждой сеял;

И ты, как он, о дальнем дне наград

Сны позлащенные лелеял…

Любуйся же, гордись восставшим им!

Считай свои приобретенья!..

Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским

Тобой скопленные презренья,

Язвительный, неотразимый стыд

Души твоей обманов и обид!

8

Твой день взошел, и для тебя ясна

Вся дерзость юных легковерий;

Испытана тобою глубина

Людских безумств и лицемерий.

Ты, некогда всех увлечений друг,

Сочувствий пламенный искатель,

Блистательных туманов царь — и вдруг

Бесплодных дебрей созерцатель,

Один с тоской, которой смертный стон

Едва твоей гордыней задушен.

9

Но если бы негодованья крик,

Но если б вопль тоски великой

Из глубины сердечныя возник,

Вполне торжественный и дикой, —

Костями бы среди своих забав

Содроглась ветреная младость,

Играющий младенец, зарыдав,

Игрушку б выронил, и радость

Покинула б чело его навек,

И заживо б в нем умер человек!

10

Зови ж теперь на праздник честный мир!

Спеши, хозяин тороватый!

Проси, сажай гостей своих за пир

Затейливый, замысловатый!

Что лакомству пророчит он утех!

Каким разнообразьем брашен

Блистает он!.. Но вкус один во всех,

И, как могила, людям страшен;

Садись один и тризну соверши

По радостям земным твоей души!

11

Какое же потом в груди твоей

Ни водворится озаренье,

Чем дум и чувств ни разрешится в ней

Последнее вихревращенье —

Пусть в торжестве насмешливом своем

Ум бесполезный сердца трепет

Угомонит и тщетных жалоб в нем

Удушит запоздалый лепет,

И примешь ты, как лучший жизни клад,

Дар опыта, мертвящий душу хлад.

12

Иль, отряхнув видения земли

Порывом скорби животворной,

Ее предел завидя невдали,

Цветущий брег за мглою черной,

Возмездий край, благовестящим снам

Доверясь чувством обновленным,

И бытия мятежным голосам,

В великом гимне примиренным,

Внимающий, как арфам, коих строй

Превыспренний не понят был тобой, —

13

Пред промыслом оправданным ты ниц

Падешь с признательным смиреньем,

С надеждою, не видящей границ,

И утоленным разуменьем, —

Знай, внутренней своей вовеки ты

Не передашь земному звуку

И легких чад житейской суеты

Не посвятишь в свою науку;

Знай, горняя иль дольная, она

Нам на земле не для земли дана.

14

Вот буйственно несется ураган,

И лес подъемлет говор шумный,

И пенится, и ходит океан,

И в берег бьет волной безумной;

Так иногда толпы ленивый ум

Из усыпления выводит

Глас, пошлый глас, вещатель общих дум,

И звучный отзыв в ней находит,

Но не найдет отзыва тот глагол,

Что страстное земное перешел.

15

Пускай, приняв неправильный полет

И вспять стези не обретая,

Звезда небес в бездонность утечет;

Пусть заменит ее другая;

Не явствует земле ущерб одной,

Не поражает ухо мира

Падения ее далекий вой,

Равно как в высотах эфира

Ее сестры новорожденный свет

И небесам восторженный привет!

16

Зима идет, и тощая земля

В широких лысинах бессилья,

И радостно блиставшие поля

Златыми класами обилья,

Со смертью жизнь, богатство с нищетой —

Все образы годины бывшей

Сравняются под снежной пеленой,

Однообразно их покрывшей, —

Перед тобой таков отныне свет,

Но в нем тебе грядущей жатвы нет! [34]

Всеволод Некрасов, 1934-2009

***

Погоди

Я посмотрю

Как идут

Облака

Как идут дела [224]

Владимир Бурич, 1932-1994

Земля

сама себя лечит

травами

прикладывает подорожник

к незаживающим ранам

дорог [53]

Михаил Нилин, 1945

***

Хребтина тряского аэроплана…

заболотье, осины… Летное поле…

Рампа электрических огней

сверкает — на манер солнца в тучах.

…канистр

касторовым маслом, керосином. [230]

Анна Ахматова, 1889-1966

Поэма без героя

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

[Отрывок]

И под аркой на Галерной…

А. Ахматова

В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем.

О. Мандельштам

То был последний год…

М. Лозинский

Петербург 1913 года. Лирическое отступление: последнее воспоминание о Царском Селе. Ветер, не то вспоминая, не то пророчествуя, бормочет:

***

Были святки кострами согреты,

И валились с мостов кареты,

И весь траурный город плыл

По неведомому назначенью,

По Неве иль против теченья, —

Только прочь от своих могил.

На Галерной чернела арка,

В Летнем тонко пела флюгарка,

И серебряный месяц ярко

Над серебряным веком стыл.

Оттого, что по всем дорогам,

Оттого, что ко всем порогам

Приближалась медленно тень,

Ветер рвал со стены афиши,

Дым плясал вприсядку на крыше

И кладбищем пахла сирень.

И царицей Авдотьей заклятый,

Достоевский и бесноватый,

Город в свой уходил туман.

И выглядывал вновь из мрака

Старый питерщик и гуляка,

Как пред казнью бил барабан…

И всегда в темноте морозной,

Предвоенной, блудной и грозной,

Жил какой-то будущий гул…

Но тогда он был слышен глуше,

Он почти не тревожил души

И в сугробах невских тонул.

Словно в зеркале страшной ночи,

И беснуется и не хочет

Узнавать себя человек,

А по набережной легендарной

Приближался не календарный —

Настоящий Двадцатый Век. [27]

ТАКЖЕ СМ.:

Эдуард Багрицкий (2.1),

Александр Твардовский (4),

Алексей Парщиков (7.1),

Андрей Поляков (19.1),

Александр Блок (21.2).

2.3. Профессиональная, любительская, народная и наивная поэзия

Нам привычна мысль, что у любого стихотворения есть автор, но это не всегда так. Народная (или фольклорная) поэзия устроена по-другому. Во-первых, она передается устно, а не существует на книжных и журнальных страницах, как привычная нам поэзия (хотя, конечно, народные тексты могут быть впоследствии опубликованы). Во-вторых, нельзя сказать, что у народных текстов есть авторы, хотя, разумеется, это не значит, что их никто не сочинял. Для народной поэзии вопрос об авторстве не важен: текст рассматривается как общее достояние, и каждый, кто с ним сталкивается, вправе менять его по своему усмотрению, чтобы улучшить, сделать более понятным или усилить производимое им впечатление. Поэтому в народной поэзии любой текст существует во множестве вариантов, из которых нельзя выделить «главный»: все эти варианты равноправны, хотя специалисты или обычные читатели и слушатели могут считать, что одни из них лучше, а другие — хуже.

Если носителю народной культуры кажется, что в том или ином стихотворении что-то недостаточно гладко, недостаточно ясно или недостаточно эффектно, он может улучшить текст на свой вкус. Зачастую такие люди также пытаются осовременить тексты, в которых, на их взгляд, что-то устарело, а иной раз просто забывают отдельные места и неточно воссоздают их по памяти. Изменений может быть сколько угодно, но при многократной передаче из уст в уста сохраняются только наиболее запоминающиеся.

В фольклорных текстах в большом количестве присутствуют устойчивые словесные обороты, формулы (сказочные жили-были, по усам текло, красна девица, былинные чисто поле, мать сыра земля), особая лексика (дубинушка, богатырь, чернобровый в русских былинах), особенности сюжета (как, например, добывание сказочного предмета, исполняющего желания) и т. д.

Некоторые авторы, чувствуя специфику фольклора, подражают ему, создавая авторские тексты, в той или иной мере похожие на фольклорные. Именно так написана «Песня о купце Калашникове» Лермонтова, где воспроизводятся все особенности жанра былины — как в метрике (11. Метрика), так и в особенностях построения фраз и в наличии фольклорных формул (грудь молодецкая и т. д.):

***

Богатырский бой начинается.

Размахнулся тогда Кирибеевич

И ударил вперво́й купца Калашникова,

И ударил его посередь груди —

Затрещала грудь молодецкая,

Пошатнулся Степан Парамонович;

На груди его широкой висел медный крест

Со святыми мощами из Киева,

И погнулся крест и вдавился в грудь;

Как роса из-под него кровь закапала… [190]

В каждом фольклорном тексте присутствуют те или иные черты, характерные для всего народного творчества: они переходят из одного текста в другой и комбинируются друг с другом, но при этом таких черт всегда относительно немного — фольклор не изобретает новое, а сохраняет и воспроизводит старое.

Авторская поэзия существует по иным законам: даже если что-то в ней кажется читателю неудачным, он признает, что «исправить» стихи может только автор и никто другой. Конечно, и авторские стихи нередко воспроизводятся читателями по памяти, с неизбежными искажениями, но эти искажения, как правило, неумышленны. Авторская поэзия чаще всего стремится быть индивидуальной: среди высших похвал поэту — узнаваемость авторской манеры даже в коротком тексте или в отдельных строках.

Разные судьбы народной и авторской поэзии особенно хорошо видны в стихах, которые были написаны профессиональными поэтами, но затем «ушли в народ» и распространялись уже как фольклорные. Такие тексты могут иметь варианты, которые очень сильно отличаются от исходного, авторского текста. Как правило, в этих вариантах упрощается язык, метрика, интонация, но зато они становятся более запоминающимися, что крайне важно для фольклорной поэзии, часто передающейся устно.

Так случилось, например, со многими стихами Олега Григорьева, мастера едкой миниатюры, полной черного юмора. Четверостишия Григорьева появлялись в 1970—1980-е годы, в период расцвета в детском фольклоре «садистских стишков» (вроде Маленький мальчик нашел пулемет), и в этом качестве становились народными. В первоначальной авторской редакции эти стихи часто сложнее, чем в «фольклорных» версиях: разнообразнее ритм, богаче словарь и т. п. Например, одно из самых известных стихотворений у автора выглядит так:

***

Я спросил электрика Петрова:

— Для чего ты намотал на шею провод?

Петров мне ничего не отвечает,

Висит и только ботами качает. [95]

В «фольклорном» варианте упростился синтаксис и размер:

***

Я спросил электрика Петрова:

— Для чего тебе на шее провод?

Ничего Петров не отвечает:

Только тихо ботами качает.

В неприкосновенности осталась только первая строка — все остальное было заменено на более привычное и «складное» с точки зрения тех носителей народной культуры, что изменяли этот текст, пересказывая его друг другу. В более поздних вариантах этого стихотворения исчезает и экзотическое для подростка XXI века слово «боты», и две последние строчки становятся такими:

И ответил мне Петров тогда:

Красота — на шее провода.

В современном мире коллективное творчество все реже передается устно, а значит, не подпадает под строгое определение традиционного фольклора, но многие тексты продолжают, уже в интернете, существовать по законам фольклора: текст создается безымянным автором, а потом по мере передачи от одного человека к другому дополняется и изменяется, становясь продуктом коллективного творчества. Похожие на традиционный фольклор, но передающиеся в неустной форме тексты называют постфольклором.

Авторская поэзия — это именно та поэзия, которую мы обычно имеем в виду, когда говорим о стихах. У каждого такого поэтического текста есть автор — тот человек, что его сочинил. Впрочем, чаще всего мы с этим человеком не знакомы и сталкиваемся напрямую не с ним, а с фигурой автора (20.1. Фигура автора), то есть с тем, как автор представлен в своих произведениях и как он действует в публичном пространстве. Иногда имя сочинителя неизвестно, но и в этом случае читатель понимает, что имеет дело с авторской поэзией по тому, как устроены и сам текст, и способ, которым он приходит к читателю (со страниц книги, например). Однако и авторство бывает разным — авторская поэзия разделяется на профессиональную и любительскую.

Профессиональная поэзия предназначена для потенциально неограниченного круга читателей, связанных общей культурой и языком. Профессиональное стихотворение возникает на фоне всей существующей поэзии и, в идеале, вносит вклад в развитие литературы и языка. Оно так или иначе соотносится со множеством других стихов: с наиболее значительными поэтическими текстами прошлого, которым в том или ином отношении оно наследует, с сочинениями авторов-современников, с которыми поэт в каком-либо аспекте взаимодействует, с другими стихами этого же автора, поскольку он в чем-то остается верен себе, а в чем-то отходит от ранее сделанного к новым идеям и способам письма.

Каждое профессиональное стихотворение занимает собственное место в поэтическом контексте. Этот контекст складывается из всех написанных стихов, но какие-то стихи для него оказываются особенно существенными: за ними стоит более широкое или более сильное влияние на другие стихи, других поэтов, на умы и сердца читателей. Поэтому профессиональная поэзия иерархична, и эта иерархия выстраивается не только из отдельных произведений, но и из их авторов.

Иерархия текстов и авторов может быть довольно сложной, к тому же она неодинакова для разных культур в разные эпохи и даже для разных групп (профессионалов или обычных читателей) внутри одной культуры. С течением времени место поэта в иерархии может меняться: например, поэт Владимир Бенедиктов считался современниками одним из крупнейших поэтов 1830-х годов, но позднейшие читатели отводили ему более скромное место в иерархии поэтов того времени. Другой пример: поэт Осип Мандельштам при жизни и спустя несколько десятилетий после своей смерти считался важным, но все-таки чрезмерно сложным поэтом, и только в конце ХХ века за ним закрепилась слава одного из самых значительных поэтов своего времени, изменившего облик всей русской поэзии. Таким образом, читатели поэзии и сами поэты могут спорить о месте того или иного профессионального поэта в общей иерархии, но важно, что те поэты, о которых идет спор, воспринимаются как уже принадлежащие этой иерархии и только их место в ней может вызывать сомнения.

В России начала XIX века существовала иерархия поэтических авторитетов, напоминающая пирамиду: на вершине этой пирамиды находился Михаил Ломоносов, за ним следовали Гавриил Державин и Василий Петров, за ними — прочие поэты. Уже в середине XIX века эта иерархия выглядела иначе: на самом верху оказался Александр Пушкин, а ниже его — самые разные поэты, значение которых современники признавали, но не могли определиться, кто из них более достоин внимания, а кто менее.

В 1850 году вышла статья Николая Некрасова «Русские второстепенные поэты», где сложившийся поэтический канон описывался так:

…публика считает у нас за последний литературный период пять поэтических имен: Пушкина, Жуковского, Крылова, Лермонтова, Кольцова; некоторые причисляли к ним г. Бенедиктова, но о таковых не следует упоминать. Что касается до первых пяти, то они, действительно, могут быть названы светилами русской поэзии, из которых каждое светит своим собственным светом, не заимствуя ничего у другого.

Некрасов считал перечисленных им поэтов «первостепенными», но предлагал читателю также обратить внимание на поэтов «второстепенных», среди которых он выделял Федора Тютчева и Афанасия Фета. К концу XIX века они стали такими же классиками русской поэзии, как и «первостепенные» поэты, и заметно потеснили упоминаемых Некрасовым Ивана Крылова и Алексея Кольцова. При этом некоторые важные поэты были вовсе не замечены Некрасовым — например, Евгений Баратынский, который для читателей ХХ века стал ничуть не менее важен, чем Тютчев и Фет.

В ХХ веке поэтическая иерархия еще более усложнилась — она стала напоминать дерево: манера письма значительных поэтов настолько различалась, что разместить их на разных уровнях пирамиды было почти невозможно. Так, поэты-акмеисты[4] и поэты-футуристы[5] исходили из совершенно разных и во многом непримиримых взглядов на творчество. Поэтому те поэты, что были авторитетны для читателей футуристов (например, Велимир Хлебников), мало что значили для читателей акмеистов, и наоборот. Каждая ветвь поэтического древа могла иметь собственную иерархию, но в такой ситуации уже нельзя было назвать кого-то главным русским поэтом, не уточнив при этом, для кого именно он был главным.

К середине ХХ века это иерархическое дерево разделилось, по сути дела, на три части: русская поэзия разошлась на «официальную» поэзию, печатавшуюся в советских литературных изданиях, «неподцензурную», существовавшую внутри узкого круга, а затем распространявшуюся в самиздате, и эмигрантскую — создававшуюся за пределами СССР. Эти три ветви русской поэзии мало взаимодействовали друг с другом, внутри каждой из них был набор собственных поэтических иерархий и значимых авторов. Например, поэты Лианозовской школы (Генрих Сапгир, Игорь Холин, Всеволод Некрасов) или некоторые ленинградские поэты (такие как Леонид Аронзон, Виктор Кривулин) были очень известны в кругах других профессиональных поэтов, но не занимали никакого места в иерархии «официальной» поэзии. И наоборот, многие лауреаты официальных литературных премий, издававшиеся большими тиражами, за редким исключением не привлекали никакого внимания «неподцензурных» поэтов.

В 1990-е годы барьеры между этими тремя поэзиями исчезли, но единое пространство, в котором существуют современные русские поэты, сохраняет множество следов прежних разделений. В нем существуют самые разные представления об иерархиях, о том, какие авторы наиболее важны для русского стиха, а какие периферийны, и каждый профессиональный автор соотносит себя с той или иной иерархией. А вслед за авторами определенные взгляды на главное и второстепенное усваивают и читатели профессиональной поэзии.

Совсем иначе обстоит дело с поэзией любительской. Любительское стихотворение решает другие задачи: оно доставляет автору удовольствие, приносит психологический комфорт, позволяет завязать разговор с ближним и т. д. Такое стихотворение не предназначено для того, чтобы занять собственное уникальное место среди других поэтических текстов, — в отличие от профессиональной поэзии, любительская поэзия не образует иерархии.

Аудитория любительской поэзии может быть даже шире, чем аудитория поэзии профессиональной: она нередко поддерживает в читателях ощущение, что стихи — это привычная, «домашняя» вещь, которая призвана «красивыми словами» подтвердить то, что и так известно читателю. Любительская поэзия всегда использует элементы профессиональной поэзии прошлого, но делает это «механически», не пытаясь взглянуть на них по-новому, не задумываясь о том, какую именно роль они играли в стихах предшественников.

При этом любительская поэзия — важный элемент социальной коммуникации, она может объединять людей, делать их жизнь насыщеннее и интереснее, но эту поэзию нельзя сопоставлять с поэзией профессиональной — они существуют в разных мирах. Любительских стихов огромное количество, куда больше, чем профессиональных, — в том числе потому, что поэзией, на первый взгляд, заниматься легче, чем любым другим искусством. Ведь чтобы написать стихотворение, не нужно обладать никакими техническими навыками, не требуется финансирование или сложная аппаратура — поэзия потенциально доступна для каждого.

Когда какого-то поэта хотят обвинить в непрофессионализме, про него говорят, что он графоман. Раньше это слово обозначало человека, который просто много пишет, не может прожить дня без того, чтобы не сочинить новое стихотворение или рассказ. Люди, которые пишут очень много, редко делают это хорошо, и поэтому графоманами постепенно стали называть всех плохих поэтов, которые стремятся стать профессионалами, но по каким-то причинам не могут.

Уже 200 лет знаменит как пример графомана Дмитрий Хвостов, современник Пушкина, автор очень плодовитый, очень архаичный и, благодаря знатности и богатству, много печатавшийся. Над Хвостовым потешались в эпиграммах сам Пушкин и его друзья. Впрочем, сегодня есть и другая точка зрения: поэт и издатель Максим Амелин подготовил переиздание стихов Хвостова и доказывает, что они по-своему талантливы и интересны.

Если стихи кажутся нам подражательными, мы называем их автора эпигоном (по-гречески ‘рожденный после кого-то’). Такие поэты пытаются повторять манеры других поэтов (как правило, больших и знаменитых), и хотя в этом повторении они могут добиваться большого мастерства, другие профессиональные поэты относятся к эпигонам скептически. Причина в том, что в современной культуре наибольшим уважением пользуется тот поэт, которому удается выработать собственную, ни на кого не похожую манеру. Повторение чужих изобретений, пусть даже мастерское, не считается чем-то достойным внимания — оно не помогает открыть новые смыслы и больше узнать о мире, к чему стремится вся культура после модернистской революции.

Эпигоны обычно подражают известным авторам: например, в советские времена очень много эпигонов было у Владимира Маяковского. Они начали появляться еще при жизни поэта и вызывали у него раздражение. Например, об одном из них (Александре Безыменском) он писал:

Уберите от меня

этого

бородатого комсомольца! —

Десять лет

в хвосте семеня,

он

на меня

или истово молится,

или

неистово

плюет на меня. [211]

От любительской поэзии важно отличать наивную поэзию.

Если для любительской поэзии профессиональные поэты все-таки существуют (хотя бы потому, что у них можно заимствовать разные приемы и темы), то наивная поэзия сочиняется как будто с чистого листа. Наивные поэты, как правило, не имеют никаких прочных связей с поэтической культурой и лишь в самых общих чертах представляют себе, как должен выглядеть поэтический текст. Но при этом в таких стихах может быть запечатлен свежий и необычный взгляд на мир, которого трудно добиться профессиональным поэтам.

Бывают эпохи, когда просыпается интерес к наивной поэзии — в ней ищут новые формы, которые нужны для обновления поэзии профессиональной (так, наивная поэзия привлекала внимание футуристов — особенно Алексея Крученых). И когда профессиональная поэзия сознательно воспроизводит особенности наивной поэзии, можно говорить о примитивизме. Примитивизм пользовался большой популярностью в русском и международном авангарде ХХ века и до сих пор важен для тех поэтов, которые ориентируются на эту традицию.

Один из наиболее ярких представителей примитивизма — Велимир Хлебников, который сознательно использовал элементы наивной поэзии: немотивированную смену стихотворных размеров, парадоксальные и «неуместные» сочетания образов и слов, особый синтаксис, приближенный к разговорной речи, и т. д. Опыт Хлебникова был принципиален для всей поэзии ХХ века, и через его стихи она вся в той или иной мере соприкасается с миром наивной поэзии и поэтического примитивизма. Отдельные поэты целенаправленно разрабатывали эту линию (например, Николай Заболоцкий и Николай Олейников, поэты-концептуалисты[6], среди современных поэтов — Виктор Iванiв, Ирина Шостаковская, Данила Давыдов), другие обращались к отдельным ее чертам (в 1930-е годы — Осип Мандельштам, Борис Поплавский, Сергей Нельдихен, в начале XXI века — Игорь Булатовский и Олег Юрьев).

Иногда границу между наивной поэзией и примитивизмом сложно установить. Хорошим примером тут может служить творчество советской поэтессы Ксении Некрасовой. Она училась в Литературном институте в конце 1930-х годов и была довольно близко знакома с ведущими поэтами своего времени — Николаем Асеевым, Ильей Сельвинским, Борисом Слуцким, однако ее стихи существовали словно бы «за пределами» культуры и поэтических условностей того времени, были написаны без оглядки на литературную ситуацию.

Они напоминали наивную поэзию по вольному обращению со стихотворными размерами, по специфической интонации, отсутствию культурных реалий, однако биография поэтессы не позволяет однозначно сказать, были ли они действительно наивными, или же наивность в них использовалась как прием, призванный придать им бо́льшую выразительность.

То же самое можно сказать про Василия Филиппова. Он входил в круг ведущих ленинградских неподцензурных поэтов 1980-х годов, часто упоминал их в стихах, но сам сочинял очень похоже на наивную поэзию. В конце концов его причудливые цепочки из слабо связанных событий и парадоксальных образов все-таки получили профессиональное признание:

***

Из сердцевин стволов в окнах рождаются силуэты,

Косы опускаются в колодцы платьев.

Ступни ног оставляют следы-воду и просо.

Руки, сломанные в локтевом суставе, взбивают прическу ресниц.

Глаза касаются друг друга плавниками

И уходят в водоросли ног,

В чешую русалочьего хвоста.

В окне струится речка,

На дне которой вперемежку лежат камни и плечи. [326]

Таким образом, когда мы говорим о поэзии, важно понимать, о какой именно поэзии идет речь. Можно изучать фольклорную поэзию, чтобы выяснять общие основания культуры того или иного народа, любительскую поэзию, чтобы понять, какие стереотипы распространены в обществе, наивную поэзию, чтобы понимать, каковы общие механизмы человеческого творчества. Изучение этих видов поэзии важно и интересно, но оно не отвечает на вопрос, как в культуре рождаются новые смыслы. На этот вопрос можно ответить только в том случае, если читать и анализировать профессиональную поэзию, одна из центральных задач которой — выработка этих смыслов и познание с их помощью окружающего мира.

В дальнейшем мы будем говорить только о профессиональной поэзии.

Читаем и размышляем 2.3

Велимир Хлебников, 1885-1922

Иранская песня

Как по речке по Ирану,

По его зеленым струям,

По его глубоким сваям,

Сладкой около воды,

Ходят двое чудаков

Да стреляют судаков.

Они целят рыбе в лоб,

Стой, голубушка, стоп!

Они ходят, приговаривают.

Верю, память не соврет.

Уху варят и поваривают.

«Эх, не жизнь, а жестянка!»

Ходит в небе самолет

Братвой облаку удалой.

Где же скатерть-самобранка,

Самолетова жена?

Иль случайно запоздала,

Иль в острог погружена?

Верю сказкам наперед:

Прежде сказки — станут былью,

Но когда дойдет черед,

Мое мясо станет пылью.

И когда знамена оптом

Пронесет толпа, ликуя,

Я проснуся, в землю втоптан,

Пыльным черепом тоскуя.

Или все свои права

Брошу будущему в печку?

Эй, черней, лугов трава!

Каменей навеки, речка! [331]

Май 1921

Николай Заболоцкий, 1903-1958

Бродячие музыканты

Закинув на́ спину трубу,

Как бремя золотое,

Он шел, в обиде на судьбу.

За ним бежали двое.

Один, сжимая скрипки тень,

Горбун и шаромыжка,

Скрипел и плакал целый день,

Как потная подмышка.

Другой, искусник и борец,

И чемпион гитары,

Огромный нес в руках крестец 6

С роскошной песнею Тамары.

На том крестце семь струн железных,

И семь валов, и семь колков,

Рукой построены полезной,

Болтались в виде уголков.

На стогнах солнце опускалось,

Неслись извозчики гурьбой,

Как бы фигуры пошехонцев

На волокнистых лошадях.

И вдруг в колодце между окон

Возник трубы волшебный локон,

Он прянул вверх тупым жерлом

И заревел. Глухим орлом

Был первый звук. Он, грохнув, пал.

За ним второй орел предстал,

Орлы в кукушек превращались,

Кукушки в точки уменьшались,

И точки, горло сжав в комок,

Упали в окна всех домов.

Тогда горбатик, скрипочку

Приплюснув подбородком,

Слепил перстом улыбочку

На личике коротком,

И, визгнув поперечиной

По маленьким струнам,

Заплакал, искалеченный:

— Тилим-там-там!

Система тронулась в порядке.

Качались знаки вымысла.

И каждый слушатель украдкой

Слезою чистой вымылся,

Когда на подоконниках

Средь музыки и грохота

Легла толпа поклонников

В подштанниках и кофтах.

Но богослов житейской страсти

И чемпион гитары

Подъял крестец, поправил части

И с песней нежною Тамары

Уста отважно растворил.

И все умолкло.

Звук самодержавный,

Глухой, как шум Куры,

Роскошный, как мечта,

Пронесся…

И в этой песне сделалась видна

Тамара на кавказском ложе.

Пред нею, полные вина,

Шипели кубки дотемна

И юноши стояли тоже.

И юноши стояли,

Махали руками,

И страстые дикие звуки

Всю ночь раздавалися там…

— Тилим-там-там!

Певец был строен и суров.

Он пел, трудясь, среди дворов

Средь выгребных высоких ям

Трудился он, могуч и прям.

Вокруг него система кошек,

Система окон, ведер, дров

Висела, темный мир размножив

На царства узкие дворов.

На что был двор? Он был трубою,

Он был тоннелем в те края,

Где был и я гоним судьбою,

Где пропадала жизнь моя.

Где сквозь мансардное окошко

При лунном свете, вся дрожа,

В глаза мои смотрела кошка,

Как дух седьмого этажа. [131]

1928

Ксения Некрасова, 1912-1958

Урал

Лежало озеро с отбитыми краями…

Вокруг него березы трепетали,

и ели, как железные, стояли,

и хмель сучки переплетал.

Шел человек по берегу — из леса,

в больших болотных сапогах,

в дубленом буром кожухе,

и за плечами, на спине,

как лоскут осени —

лиса

висит на кожаном ремне…

Я друга из окошка увидала,

простоволосая,

с крыльца к нему сбежала,

он целовал мне шею,

плечи,

руки,

и мне казалося, что клен могучий

касается меня листами.

Мы долго на крыльце стояли.

Колебля хвойными крылами,

лежал Урал на лапах золотых.

Электростанции,

как гнезда хрусталей,

сияли гранями в долинах.

И птицами и́збы

на склонах сидят

и желтыми окнами

в воду глядят. [226]

2.4. Традиционная и новаторская поэзия

Современное понимание традиции и новаторства формировалось постепенно. Вплоть до конца XVIII — начала XIX века новаторство не считалось ценным: для той эпохи было важно, чтобы поэтический текст писался по заранее определенным правилам. Соблюдение этих правил было престижно, а подлинно поэтическим считалось только то произведение, которое полностью им удовлетворяло. Поэты того времени не ставили перед собой задачу принести в поэзию что-то новое, но лучшие из них тем не менее обновляли традицию собственной поэтической практикой и были подлинными новаторами. Это позволяло традиции развиваться.

С течением времени новаторство обретало самостоятельную ценность. Сначала появлялись произведения, в которых нарушались общепринятые правила письма, — таких произведений со временем становилось все больше и больше, хотя поэты и их читатели по-прежнему считали, что правила важны даже несмотря на то, что они постоянно нарушались. Среди таких стихов, например, торжественные оды Державина, обращенные к Екатерине II, которые конфликтовали со многими ожиданиями читателя конца XVIII века, привыкшего к более строгой оде Ломоносова (18.2.2. Ода).

Державин мог прервать восхваление императрицы (а именно оно считалось основным в оде), чтобы сравнить ее повседневную жизнь со своей собственной:

***

Мурзам твоим не подражая,

Почасту ходишь ты пешком,

И пища самая простая

Бывает за твоим столом;

Не дорожа твоим покоем,

Читаешь, пишешь пред налоем

И всем из твоего пера

Блаженство смертным проливаешь;

Подобно в карты не играешь,

Как я, от утра до утра. [111]

Такие контрасты должны были сделать образ Екатерины еще ярче, но у современников все равно вызывали удивление тем, что поэт так много говорит о себе.

Постепенно известная всем система правил ушла в прошлое, но ее место заняла привычка читателя к определенному (более традиционному) виду поэтического письма. Такое положение дел вело к тому, что многие элементы стиха начинали употребляться автоматически, без понимания того, зачем они нужны и какую роль играют в тексте. Когда футуристы в манифесте «Пощечина общественному вкусу» провозгласили, что Пушкин непонятнее иероглифов, — они имели в виду, что старая поэзия стала восприниматься некритически и бездумно, как нечто само собой разумеющееся. Такая автоматизация была осознана как универсальное явление: от частого употребления любые элементы произведения изнашиваются, входят в привычку и требуют обновления — замены или пересмотра.

Уже в конце XVIII века Иван Дмитриев смеялся над сочинителями од, произведенных по одному и тому же шаблону:

***

Он тотчас за перо и разом вывел: ода!

Потом в один присест: такого дня и года!

«Тут как?.. Пою!.. Иль нет, уж это старина!

Не лучше ль: Даждь мне, Феб!.. Иль так: Не ты одна

Попала под пяту, о чалмоносна Порта!

Но что же мне прибрать к ней в рифму, кроме черта?

Нет, нет! нехорошо; я лучше поброжу

И воздухом себя открытым освежу». [112]

В XIX веке мир стал очень быстро меняться, и многие поэты вдохновлялись этими изменениями — техническими новшествами, доступностью любой точки земного шара и теми аспектами жизни человека, изображение которых в поэзии ранее казалось немыслимым (например, связанных с телесностью). Поэзия этого времени стремилась к решительному обновлению формы и изобретению нового поэтического языка, который соответствовал бы новому мышлению, мышлению своей эпохи. Все это верно и для современной поэзии.

Поэт ХХ века мог смотреть на стихотворение как на систему запретов или как на систему открытых возможностей: первый способ был характерен для «старой» поэзии, второй — для «новой». Для первых поэтов решающее значение имело то, о чем нельзя писать, — список запретных тем, приемов, способов письма. Вторые поэты считали, что в поэзии возможно все, если только это позволяет поэту достигнуть поставленной цели. Первые поэты считали, что в любые времена и эпохи поэты имеют дело с одним и тем же набором поэтических средств и приемов; вторые полагали, что средства и приемы меняются вместе со временем. Разумеется, это деление очень условно, и в реальности все гораздо сложнее: для конкретного поэта что-то одно может быть запретным, а что-то другое, напротив, требовать расширения и т. д.

Поиски нового протекали в разных направлениях — и поэты-новаторы начала ХХ века отличались не только от своих предшественников, но и друг от друга: достаточно сравнить, например, Велимира Хлебникова и Осипа Мандельштама, Николая Гумилева и Сергея Есенина. К концу ХХ века у поэтов, склонных не к открыванию новых путей и испытанию новых возможностей, а к тому, чтобы действовать по уже готовой схеме, — появилась не одна готовая схема (как в XIX веке), а много. Поэтому авторы, которые сегодня осуществляют футуристическую ломку языка, уже осуществленную до них, могут выглядеть столь же консервативными, как и те, что воспроизводят психологическую лирику середины XIX века.

Традиция — это не только набор старых и бессмысленных правил, существование которых не оправдывается поэтической практикой: на самом деле все профессиональные поэты работают внутри традиции. Даже футуристы, призывавшие к разрушению традиционной поэзии, на самом деле не разрушали, а изменяли и обновляли ее. Такие обновления делают традицию живой и позволяют ей развиваться.

Начиная с Серебряного века и поэты, и читатели постепенно осознают, что традиция — не едина, что внутри нее существует набор частных традиций — «пушкинская» и «некрасовская», футуристическая и акмеистическая, метареалистическая[7] и концептуалистская, и между этими традициями развиваются долгие и сложные отношения, взаимодействия и взаимоотталкивания. Какие-то поэты склонны чувствовать связь только с одной из таких частных традиций, другие готовы опираться сразу на несколько, даже если они выглядят противоречащими друг другу.

Например, к диалогу одновременно с акмеистической и футуристической традицией уже в 1930-е годы вел поэтический опыт Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака и Марины Цветаевой. В 1960-е годы сходный метод сталкивания, скрещивания различных традиций по-разному использовали Иосиф Бродский и Леонид Аронзон.

Для поэзии начала ХХI века такое совмещение также характерно: например, поэт Игорь Булатовский начал свой творческий путь как продолжатель петербургской ветви акмеизма, развивавший ритмические и строфические аспекты этой поэзии, — для него был характерен правильный литературный язык, внимательное отношение к русскому и мировому культурному наследию и т. д. Затем он заинтересовался поэзией русских конкретистов[8], Яна Сатуновского и Всеволода Некрасова, главные черты которой — пристальное внимание к естественной, разговорной речи, отказ от пафоса и риторики, внимание к повседневности и бытовой детали. В результате на стыке двух традиций возник сильный индивидуальный поэтический голос, совмещающий особенности обеих, на первый взгляд далеко отстоящих друг от друга традиций.

Другой яркий пример скрещивания традиций — поэзия Василия Ломакина, соединяющего опыт по этов-концеп ту-алистов (таких как Лев Рубинштейн и Дмитрий Александрович Пригов) с акмеистической поэтикой. Сходным образом можно описать «гибридные» творческие стратегии ряда других заметных поэтов начала XXI века: Андрея Полякова, Виталия Пуханова, Марии Степановой.

Иногда под традицией понимают высшие достижения той поэзии, которая создавалась еще до того, как новаторство стало ценностью само по себе. Поэты, ориентирующиеся на понятую таким образом традицию, в своей поэтической практике могут довольно далеко отступать от тех образцов, которые они считают наиболее значительными. Выбор между традицией и новаторством часто означает лишь симпатию поэта к определенному кругу авторов (например, к поэтам пушкинского времени или футуристам) и может не слишком сильно сказываться на манере поэта. При этом поэты, которые ориентируются на поэзию прошлого и бездумно повторяют ее черты, как правило, выпадают за пределы традиции: в их стихах традиция перестает быть живой, утрачивает способность к изменениям, и это не позволяет таким поэтам занять в ней собственное место.

Читаем и размышляем 2.4

Осип Мандельштам, 1891-1938

***

Я не увижу знаменитой «Федры»,

В старинном многоярусном театре,

С прокопченной высокой галереи,

При свете оплывающих свечей.

И, равнодушен к суете актеров,

Сбирающих рукоплесканий жатву,

Я не услышу, обращенный к рампе,

Двойною рифмой оперенный стих:

— Как эти покрывала мне постылы…

Театр Расина! Мощная завеса

Нас отделяет от другого мира;

Глубокими морщинами волнуя,

Меж ним и нами занавес лежит.

Спадают с плеч классические шали,

Расплавленный страданьем крепнет голос.

И достигает скорбного закала

Негодованьем раскаленный слог…

Я опоздал на празднество Расина…

Вновь шелестят истлевшие афиши,

И слабо пахнет апельсинной коркой,

И, словно из столетней летаргии,

Очнувшийся сосед мне говорит:

— Измученный безумством Мельпомены, '

Я в этой жизни жажду только мира;

Уйдем, покуда зрители-шакалы

На растерзанье Музы не пришли!

Когда бы грек увидел наши игры… [207]

1915

Велимир Хлебников, 1885-1922

***

Усадьба ночью, чингисхань!

Шумите, синие березы.

Заря ночная, заратустрь!

А небо синее, моца́рть!

И, сумрак облака, будь Гойя!

Ты ночью, облако, роопсь!

Но смерч улыбок пролетел лишь,

Когтями криков хохоча,

Тогда я видел палача И озирал ночную, смел, тишь.

И вас я вызвал, смелоликих,

Вернул утопленниц из рек.

«Их незабудка громче крика», —

Ночному парусу изрек.

Еще плеснула сутки ось,

Идет вечерняя громада.

Мне снилась девушка-лосось В волнах ночного водопада.

Пусть сосны бурей омамаены И тучи движутся Батыя,

Идут слова, молчаний Каины, —

И эти падают святые.

И тяжкой походкой на каменный бал

С дружиною шел голубой Газдрубал. [331]

1915

Игорь Булатовский, 1971

Дождь

Короткий разговор дождя —

некраткий разговор;

два старых латника, сойдя

с коней, сошлись в упор:

один ударит по щиту

другого, и другой

в ответ ударит по щиту

другого, и другой

в ответ ударит по щиту

заклятого врага,

заклепанного в пустоту

из одного куска. [51]

Василий Ломакин, 1958

***

Силенциум мне говорит: домой

Что значит дом, о бедный этнос мой

Коровка божья в коробке́

Помолится своим святым углам

Из самовара льющимся чаям

На снеговом песке

О нет, ни шар у демона в руке

Ни кровка яркая на белом волоске

Не есть предел тоски

Ты будешь помнить ласточку в дыре

Пенаты страшные на пыльном алтаре

Огонь и тень реки [195]

ТАКЖЕ СМ.:

Григорий Дашевский (8.1),

Елена Гуро (9.5),

Василий Каменский (14.4),

Александр Введенский (18.2.1).

Загрузка...