Когда мне исполнилось четырнадцать, детство кончилось, настало мое время исполнять первые роли на сцене, и только мой дед, великий актер Накамура Канзабуро Второй, не дал мне покончить с собой.
— Прекрати двигаться как мальчишка! Дамы при дворе не носятся, как слуги. Мягче, глаза опусти, смотри сквозь ресницы! — мой отец Канзабуро Третий, всегда такой мягкий, почти кричал. Кричал от отчаяния. Ибо театральный критик Эдозава, убийца актерских карьер, блюститель истинности и наставник вкуса, прибыл рано утром в один из первых театров Эдо «Мураямадза» на репетицию увидеть мой дебют и теперь кривил губы, сидя в ложе за чашкой чая, словно положил на язык протухшего угря.
— Эта мужланская походка и деревенские ухватки, — скорбно сообщил он моему деду, составлявшему значительному критику почтительную компанию. — Это непоправимо.
Он говорил достаточно громко, чтобы мне было слышно. Мой партнер по разыгрываемой сцене, герой-любовник, мой враг, отрава моего детства Мурамацу Хатиробэ Второй, низкорослая скотина, достигающая героических пропорций, только вставая на котурны высотой мне по колено и потому не в состоянии передвигаться без помощи теней — актеров третьего плана — фигур в черном, наследия деревенского театра кукол, что поддерживали его под локти, так вот, эта мерзость повернулась спиной к залу и показала мне длинный алый язык, мерзкая змея, ударил меня в сердце…
— Неужели я увижу, как эта блистательная актерская династия прервется столь бесславно? — поднял брови критик, видя, как я неуклонно теряю образ влюбленной принцессы, цветка закрытого дворца… Эти слова терзали мое нутро, и мне хотелось кричать от отчаяния.
— Почтенный Эдозава говорит так, словно этому рад, — с поклоном и старческим смешком ответил мой дед.
— Ну, блистательные династии рушатся не каждый день, — хитро улыбнулся Эдозава. — Это знаменательное событие, может быть, будет самым громким в этом году. Боюсь, Великий Канзабуро, ваше дело некому продолжить.
— Ваше мнение — золото, — скорбно поклонился дед.
В этот момент низкий Мурамацу наступил всем весом деревянной ступни на пальцы моей ноги. В одиночку он никогда бы не смог провернуть такой номер — ему помогли актеры-тени.
Крик боли заставил критика уронить чашку, Мурамацу преувеличенно удивленно уставился на меня, дед пораженно распахнул глаза, и боль на сердце оказалась ужаснее телесной. Здесь каждый был против меня.
Задавить стон, поклониться критику и деду, отцу, мерзкому Мурамацу и покинуть сцену. И не хромать!
А потом бежать. Бежать, упасть в своей комнате, рыдать и понимать, что эта жизнь бесславно окончена и лучше мне из нее уйти. Может быть, мне повезет в другом перерождении. Ничего больше сделать было нельзя. Мое падение было ужасным. И безнадежным.
Дед нашел меня в слезах в дальних комнатах, где лезвие для правки ногтей, заботливо забытое врагами перед моим зеркалом, должно было прервать мою переполненную отчаянием жизнь. Он отобрал у меня лезвие — пальцы у него были очень сильные — и произнес:
— Нужно вернуться на сцену. Должно играть дальше.
— Я не могу! — черные, смешанные с тушью слезы выедали мои глаза. — У меня нет сил!
— Вот, — дед одобрительно ткнул мне в лицо пальцем. — Отлично. Запомни это отчаяние. Оно трогает. Очень женственно.
Он бросил лезвие для ногтей пред зеркалом и протянул мне вместо длинную заколку черного металла, тяжелую, как маленький меч.
— Что это, дедушка?
— Это Черное Перо, наша семейная реликвия. Оружие наших предков — тайных убийц. Женщин, что в эпоху войн подбирались вплотную к военачальникам врага — в их постель — и поражали жертву одним верным ударом.
Листовидное лезвие заколки было действительно, словно перо, исчерчено нитями более светлого металла, очень изящно и остро, с черными аистами, чеканенными на ушке. Оружие с жестоким прошлым, сытое кровью, опасное и терпеливое. Дед протянул руки и вдел древнюю заколку в мою высокую прическу. Ее тяжесть сразу выпрямила мне шею, уверенно подняла мне голову.
— Вот так, — произнес дед. — Пришло твое время ее носить. Когда-то, когда мы еще не нашли места на сцене, мы были убийцами. Судьба нашего рода прихотлива, но ты никогда не будешь в одиночестве. С актерами-тенями я поговорю. А Мурамацу — прах на твоем пути. Теперь иди на сцену. Нужно работать.
Так в тот день закончился мой страх.
Моя новая уверенность насторожила моих коварных коллег по сцене, унижавших своими мелкими уловками мою игру. Ибо неожиданно теперь их жизнь зависела от моей милости, желания и глубины моего самоконтроля. Насколько у меня хватит самообладания сохранить жизнь этим ничтожествам. Они не понимали почему, но чувствовали изменение моего отношения, уловили холодную истинную опасность в моем взгляде — они стали осторожны и нерешительны, и травля сама собой иссякла.
С тех пор Черное Перо всегда было со мной. Много позже мой верный Сэйбэй рассказал, что это еще и символ безупречной верности родителям, роду, предкам, ибо черные аисты — пример такой преданности. Сэйбэй много знал о верности, ведь преданность была его сутью.
Они явились в тот же вечер: блистательный князь Тансю в окружении верных вассалов, среди которых был и Сэйбэй, а с ними очень популярная и недоступная таю — высокооплачиваемая подруга очень богатых мужчин — Окарин, в шелковом кимоно, под пурпурным зонтиком, владычица Тростникового Поля.
Мне не было еще известно — но наша драма в этот момент как раз началась.
После репетиции отец представил меня знатным гостям.
— О! Какое милое дитя! — воскликнула прекрасная Окарин. — Она диво как хороша. Я могла бы поработать с нею, навести блеск и придать естественность, утонченность.
— Боюсь, нам не по силам отблагодарить за вашу милость, — смиренно поклонился мой отец.
— Ах, что вы, оставьте, — это мне следует быть благодарной. Столь блестящий материал для приложения мастерства куда как редок. Отпустите этого ребенка со мной. На один день.
Мое крайнее смущение было заметно каждому.
— Как мило! — засмеялась блестящая таю. — Посмотрите на этот нежный румянец!
Князь Тансю обратил на меня внимание, поманил меня веером, приблизил свое лицо к моему и осторожно вдохнул аромат моих волос.
— Я, пожалуй, обращу свое внимание на этот нежный цветок, — произнес князь. — После того как вы, нежная Окарин, поможете ему вполне распуститься. Целиком полагаюсь на ваш опыт, госпожа. Я настаиваю.
— Как будет угодно блистательному господину, — учтиво поклонилась таю. А мне пред уходом шепнула: — Приходи ко мне утром. Завтра. Не могу дождаться.
— Мы безмерно благодарны, — поклонился отец покидающим нас гостям.
Отец рассказал все деду. Отец был в отчаянии. Он думал о самоубийстве, о бегстве, изгнании. Дед кратко прервал его многословные излияния, пересыпанные цитатами из китайской классики и трагических ролей:
— Это будет крайне полезно.
— Отдать единственного ребенка в обучение куртизанке? — воскликнул отец. — Чтобы подложить в постель влиятельному ценителю едва распустившихся бутонов?
— Это будет крайне полезно, — сухо прервал его дед. — Роли станут жизненнее, опыт наполнит ходульную игру. Внутренние переживания дадут заученным речам полнокровную жизнь.
— Это безжалостно, батюшка! Как вы можете?
— Так и мы здесь не в игры на рыночной площади играем, — сурово ответил дед. — Это Кабуки. Здесь нужно быть более чем подлинным, иначе кто поверит в тебя, раскрашенного как маска и шагу не ступающего без помощи трех помощников из-за тяжести четырех перемен одежды? Пусть идет.
Отец прослезился. И подчинился.
Нужно было посетить баню, расчесать волосы. Меня одели, как подобает приличной девушке. Отец сам собрал мне волосы в прическу и поделился дорогим ароматом.
— Ах, если бы твоя мать была жива...
— Не беспокойтесь, батюшка. Вам не доведется меня стыдиться.
— Твой дедушка безжалостен. — Отец, не замечая этого, привычно изображал лицом одно из классических выражений отчаяния. — Но таков путь нашей семьи. Зритель пожирает нас без остатка. Он хочет нас целиком — плоть, кровь, разум и дух. И так мы жертвуем собой. Ради династии.
Тогда мне еще не было известно, насколько он прав.
Утро встретило меня у ворот Тростникового Поля. Когда ворота его отворились, таю Окарин вышла ко мне в сопровождении Сэйбэя, которого прислал князь охранять нас в прогулках по переполненным разнообразнейшим людом улицам Восточной столицы.
— Как ты прекрасна этим утром, — улыбнулась она мне и поцеловала.
— Отличный наряд, — приятельски кивнул Сэйбэй, коренастый здоровяк в коричневой одежде с гербами князя, с двумя мечами за поясом. — Милые клеточки. Как на доске для игры в го.
Его участие меня тронуло.
— Мы проведем этот день как две подружки, юные девушки, — сказала мне Окарин. — Тебе будет полезно попробовать настоящей жизни вне театра, простой и сдержанной.
— Да, старшая, — мой поклон был ученически низок.
— Как мило, — захлопала таю в ладоши. — Это трогает! Хочется заботиться о тебе, баловать! Так я и поступлю!
И она баловала меня, не жалея сил и средств.
Покупала мне подарки и лакомства. Украшения. Тушь. Узорчатое кимоно. Между прочим, угощала Сэйбэя чаем. Купила мне фарфоровую маску лисы и заставила носить, словно уже праздновали сбор урожая. Она склонялась над моим плечом, и ее жаркое дыхание обжигало.
Так таю Окарин из Тростникового Поля оказалась моей первой тайной любовью и настоящей любовницей. Наше женское знакомство, наши девичьи игры и шепот, прогулки под дождем под одним зонтом и жертвоприношение в храме богини — покровительницы веселых девушек…
А потом, когда Сэйбэя стыдливо отослали, настал наш томный вечер в доме свиданий за игрой в го: она заставила меня раздеться, чтобы играть на клетках моего верхнего кимоно. Потом — острое как поединок чаепитие, уколы флирта и истощающий аромат ее пурпурных одежд и горячий запах кожи перешел в жаркую, глубокую как омут ночь, после которой утром я покинул Ёсивара оглушенным до беспамятства, впервые мужчина, впервые по-настоящему за всю свою недолгую жизнь…
Дома меня встретил дед, всю ночь не сомкнувший глаз у бумажного фонаря. Он встретил и обнял меня:
— Это был хороший урок, внук?
— Да, дедушка. Это был замечательный урок.
Мы сильно рисковали.
Женщины давно не играют ролей в театре Кабуки. Театральные роли исполняют исключительно мужчины: героинь древности, служанок, китайских принцесс, купеческих дочерей. Исполнитель женских ролей обязан следовать принятому образу всегда, даже вне театра. Дома, в бане, наедине с собой. Или хищная критика уличит тебя в неискренности, ложности, смешает с грязью, и разъяренная обманом публика растопчет тебя. Если бы только тебя одного...
Наше семейное дело — женские роли в представлении столичного театра Кабуки. Их играл мой прадед, ныне почивший и когда-то оставивший меч убийцы ради игры воображения, мой великий дед, воздвигший славу нашей фамилии, мой отец, достойный продолжатель, и я — их недостойный ученик. Тень былого величия.
Но я буду учиться. Учиться у всякого, кто сможет мне что-то дать.
Еще несколько раз я брал уроки у прекрасной и искушенной таю Окарин. Это сказалось на моей игре. Мне говорили, что критик Эдозава скупо отмечал, как я расту в мастерстве, что я становлюсь популярен, пусть и благодаря пока исключительно юной свежести.
Князь Тансю почтил нас еще одним посещением и изволил отметить меня личной беседой в своей ложе.
— Вы прекрасно поработали, — сказал князь присутствовавшей в его свите Окарин. — Это замечательно! Естественность, женственность. Вы воистину много сделали! Ведь так, Сэйбэй?
— Это действительно так, господин, — ответил Сэйбэй смущенно. — Прекрасные девушки...
Князь захохотал, прикрыв лицо веером:
— Какая же ты еще деревенщина, Сэйбэй. А вы действительно хороши, «прекрасные девушки». Я вами доволен.
Я и таю почтительно поклонились. Князь, прищурившись, переводил внимательный ищущий взгляд с меня на Окарин и добавил мельком:
— Я, пожалуй, даже ревную…
После чего быстро покинул театр. Окарин, удаляясь вслед за ним, горячо попрощалась со мной и назначила время и место нового сладкого свидания, оглушила меня нежданной радостью, незаслуженной наградой.
Это был последний раз, когда я видел ее...
Я любил мою яростную, нежную и заботливую таю. Но она была прекрасна, она была замешана в придворную жизнь князя Тансю, и это ее сгубило.
Ее нашли утром, в доме свиданий, задушенную поясом ее нижнего кимоно. На подносе остыли три курительные трубки. Кто-то ее убивал, и кто-то смотрел, как ее убивают, — словно кульминационную сцену театрального вечера.
Князь Тансю объявил, что найдет убийцу, и я не поверил ему. Актеру не нужно много доказательств, лишь немного знания человеческих страстей и животной проницательности. Я почему-то мгновенно понял, кто убил ее, и ледяная необратимая ярость пожрала мое горе.
Я снял черный парик, смыл с лица белила и чернение с зубов. Надел мужскую одежду, вытащил из ящика несколько подаренных поклонниками серебряных монет. Пошел в портовый кабак и в одиночестве напился там. До беспамятства.
Я пришел в себя под утро на берегу реки, взмокший, растрепанный, со сбитыми костяшками пальцев, одежда в брызгах крови. Совершенно не помню, что творил той ночью в прибрежных кварталах.
Дома меня встретил перепуганный отец, устроил мне душераздирающую сцену, потом загнал меня мыться, краситься, наряжаться и в театр работать, и не важно, что у кого-то там голова гудит, как колокол от удара.
Давали «Татуированную принцессу» — как обычно, пользовалась успехом. А вот князь Тансю, которого ожидали, не появился. Отец крайне встревожился. Даже более, чем от моей ночной вылазки в город в мужской ипостаси. Ибо невнимание подобного поклонника чревато неприятностями, да и сборы страдают. К вечеру, в конце вступления, появился Сэйбэй, передал новости отцу и надушенное письмо мне. Князь еще ни разу не писал мне. Это было волнующе. В письме он просил простить его отсутствие из-за неожиданных обязанностей в замке, заверял, что остается преданным поклонником и воздыхателем, стихи чьи-то приписал в конце... Я читал письмо отстраненно, словно изучал что-то отвратительное, как рассматривают паука на паутине.
Сэйбэй рассказал, что ночью был убит один из приближенных князя. Очень приближенный. Князь прозорливо окружил свое поместье сторонниками и запер все ворота.
Эта новость зародила во мне смутные воспоминания...
Тем же вечером я вновь надел мужской наряд и покинул дом через задние двери, ушел в городскую ночь.
Прошлая вылазка совершенно точно принесла мне определенную популярность в ночном городе. Встречные молодцы: носильщики, грузчики, рыбаки и бандиты — приветствовали меня как своего. Девицы низшего разбора под белыми накидками, ловившие свою рыбку как обычно у моста, хором поздоровались со мной, весело и добро.
Я вошел в давешний кабак, и мне тут же без вопросов налили. И подали в закуску маринованный дайкон:
— Ваше любимое…
У меня уже есть любимое? Впрочем, любимое оказалось действительно неплохо. Соседи по столам подмигивали и почтительно кланялись. Это что я такое учинил-то спьяну? Кого бы расспросить?
Впрочем, колебался я недолго, ибо провидение все решило само, — вечер неожиданно перестал быть томным. В кабак вломились молодцы с гербами князя Тансю при мечах и начали без лишних церемоний терзать кабатчика и посетителей расспросами о недавнем убийстве.
Приближенного князя, оказывается, забили до смерти поленом на заднем дворе этого кабака! Прямо на берегу.
Я подслушивал их разговоры, оцепенев. Я? Это не могу быть я! Я так не умею!
Один из дюжих вассалов Тансю, небритый, тяжелый как борец, все поглядывал в мою сторону, а потом, отправив своих товарищей искать свидетелей дальше по улице, не спеша подплыл к моему столу.
— Экая милая девица, — хрипло хохотнул он, присаживаясь за мой стол, сдвигая мечи за поясом, чтобы не мешали. — Давай посидим вместе, негоже такой милашке пить одной!
— Простите, господин ошибается, — ответил я. — Я вовсе не девушка и предпочитаю пить так, как сам пожелаю.
— Да что я, девки от мужика не отличу, даже и переодетой? — заржал здоровяк, отбирая у меня чашку. Выпив содержимое, протянул чашку мне: — Налей еще, красавица.
Веселый он был. Не злой.
Я встал из-за стола и сказал:
— Боюсь, это недоразумение не доставляет мне удовольствия, уважаемый господин. С тем я вас покину.
И пошел к выходу, как по сцене, между внимательными взглядами зрителей из-за столов.
Здоровяк удивленно поднял чашку и, повернувшись мне вослед, крикнул:
— Слышь, недотрога! Я что, недостаточно хорош для тебя, понять не могу?
Я вышел в прохладу улицы, вдохнул влажный воздух — пахло скорым дождем. Нужно было уходить.
Но далеко уйти он мне не дал. Поймал на полушаге, затолкал в узкий проулок между деревянными стенами домов, вцепился в мой рот широкими жирными губами, запустил широченную руку-лопату мне под одежду:
— Да у тебя и груди-то нет...
И вновь присосался, возбужденно рыча, все громче, громче, а потом уже и вовсе заорал истошно. Я вытащил из его живота его собственный короткий меч и отступил на шаг.
Он черной тенью стоял у меня на пути, согнувшись от боли, уцепившись пальцами за дранку стены.
Я, быстро взмахивая мечом, изрубил кожу на его голове в лохмотья.
И убежал.
Домой я вернулся опять пьяный, опять под утро. Вновь встречал меня дорогой отец, хлестал по щекам, таскал за волосы по полу и причитал:
— Тебя увидят! Тебя опознают! И все! Это будет конец всего!
Опять не дал выспаться и опять погнал на сцену, трудиться без сна.
А через несколько дней, когда его внимание ослабло, я сбежал вновь. А потом еще раз. И еще.
Я обратился в тень. Актера ночной сцены. Человека за задником, которого как бы нет в действии, но который видит механику спектакля с невидимой стороны. Я подстерегал князя в его любимых заведениях и тайных притонах, вступал в драки, напивался и возвращался домой под утро. Отец ругал меня и грозил убить. А утром начиналось представление.
И я изливал свой текст, кровавый, как свежее мясо, в ритме города. И ступал по сцене лишающей разума босоногой походкой властительниц веселого квартала. Страстно вцеплялся в накидку зубами, как делают это девицы из-под моста. Снимал выдуманные слезы рукавом, умирал преданный и пронзенный мечами врагов, как умирают прибитые прохожие по подворотням этого города.
Зал рыдал.
Отец ругал меня, встречая ночами на пороге дома, он прятал мужскую одежду и короткий меч, но ничего больше не предпринимал, ибо моя слава росла, и он, как никто больше, понимал, что цена славы — этот надрыв и истинность, хлещущая из него.
Я, веселый и пьяный, шлялся по городу, задирал прохожих, обнимался и пил с татуированной братвой, покупал время продажных девиц, буянил в банях, играл на чужие деньги и, как правило, выигрывал, стоя мочился в каналы с перил горбатых мостов. Истинный кабукимоно, юное чудовище, безумно одетое в обноски из театрального реквизита. А когда даже самые разбитные собутыльники отваливали спать по темным углам, слонялся тенью в районе княжеских усадеб, вокруг поместья запершегося князя Тансю, в лисьей маске, подаренной Окарин, уворачиваясь от проходящих с фонарями караулов, и думал, что сделаю с ним, когда до него доберусь. Он забрал мое. А я заберу его. Не все — всего лишь его никчемную жизнь.
Это было славное кровавое, удалое, настоящее мужское дело. Я убивал их, я мстил за свою поруганную юность, несостоявшуюся мужественность.
Вот там-то Сэйбэй меня однажды ночью и поймал.
Он догнал меня после короткой погони, отбил мой слепой удар и кулаком из камня сбил меня с ног, наступил на грудь и занес надо мной меч.
— Сними маску, — ровно и бесстрастно приказал он.
Я снял.
— Что ты тут делаешь? — пораженно произнес Сэйбэй, убирая ногу и опуская меч, которым едва не снес мне голову.
— Это будет нелегко объяснить, — ответил я, медленно поднимаясь с земли.
— Время у нас еще есть, — ответил он мне. — Иди за мной.
Место, куда он привел меня, было приличное. Несмотря на ранний час, подали чай и утренние рисовые пирожки со сладкой бобовой пастой. Я накинулся на еду. Жуя, спросил:
— Ты знаешь, кто убил таю Окарин?
— Да, — ответил Сэйбэй немедленно.
Я перестал жевать. На его скорбном лице было написано все.
— Господин приказал...
Я уронил пирожок на стол, давясь, проглотил кусок, застрявший в горле. Руки сами искали, чем его убить.
— Оставь это, — произнес Сэйбэй. — Убьешь меня, когда тебе будет угодно. Я все понимаю.
— Простите?
Он сел, скрестив руки, опустив веки — не хотел смотреть мне в глаза, и в униженных выражениях просил:
— Прощу тебя, перестань. Перестань делать то, что делаешь. Тебя однажды поймают и страшно казнят. Вернись в театр, к своей судьбе, будь снова невыносимо прекрасным, оставь эти грязные улицы, это не твое. Ты такой замечательный, когда играешь принцесс, сердце разрывается...
— Это ты говоришь мне? — я не имел сил кричать и потому шептал, задыхаясь. — Оставить? После того, что ты сделал, вернуться к безупречной игре, модным ролям и вечному соперничеству актерских династий? Ты убил ее. Все равно что убил меня. Тот я — скончался!
— Я не могу это слышать, — его губы кривило от неподдельного горя. — Но не в состоянии тебе врать. Я не мог промолчать.
— Я ухожу, — сказал я, вставая. — Дышать с тобой одним воздухом выше моих сил.
Короткие слабые аплодисменты одного человека были мне ответом. Мы обернулись, и сердце мое остановилось. Потрясающее окончание ночи.
В харчевню незамеченным, подкрепиться с утра, вошел зловещий ворон нашей сцены — критик Эдозава, тут же увидел меня и, безусловно, узнал. Редкий случай — утро определенно удалось...
— Это было замечательно, — сказал он, хитро жмурясь и хлопая почти беззвучно. — Это было что-то. Безупречная ссора влюбленных, напор, сильный ритм. И мужской наряд только подчеркивает вашу прирожденную женственность, дорогой Накамура Четвертый. Я поражен. Я убит. Я у ваших ног. Прошу, считайте меня верным другом. Нет — вассалом. Я видел вас, как никто другой не мог видеть. Я скажу это только вам и только сейчас, ибо такие слова, если их написать и обнародовать, породят сонмы непримиримых врагов, — вы драгоценность Кабуки. Вы лучшее, что есть в этом поколении.
Встречая меня дома, отец, ничего не зная о беспримерной благосклонности ко мне богов и критики, вновь меня избил.
Но после этой ночи и этого утра я перестал выходить на ночную охоту на князя. Отказаться от ночной жизни было безумно тяжело. Это было как отказаться от себя самого. Как руку отрезать.
Лишь дед, приходивший забрать мой безумный уличный наряд обратно в хранилище реквизита, из которого сам его когда-то для меня и добыл, произнес:
— Терпение. Он придет сам.
И он был, конечно, прав. И я терпел.
Через месяц моего отсутствия на улицах князь Тансю решился показать нос из своей укрепленной норы и посетил наш спектакль.
А я сильно переменился за это время. Теперь здесь правил я, и был здесь абсолютным сюзереном. Я завладел его духом, и у него не было сил избежать моих силок.
С тех пор князь являлся на мои представления каждый день, и истошность моей игры на грани обморока от усталости чудовищной лисой сожрала его сердце. И он изволил возжелать сойтись со мной ближе. Сэйбэй передавал мне записки, подарки, стихи на свитках.
Так началась игра бабочек с огнем, исполнение придворного ритуала знакомства, игра по правилам великосветского соблазнения.
Однажды в ночи, прекрасные для любования полной луной, князь наконец изволил пригласить меня к себе. На глазах у Сэйбэя, передававшего мне это послание, стояли слезы. Я не обратил на него внимания.
Вечером я облачался в одежды для ночи любви, и все в замершем доме знали, к чему я готовлюсь. Из тьмы задних комнат прибрел дед — он сильно сдал за последнее время. Он отобрал у меня гребень, усадил перед зеркалом и в свете фонаря, в молчании и тишине, накрасил мне губы в придворном стиле, правильно уложил волосы. Он встал за моей спиной, положил руки на плечи, и, чувствуя легкую тяжесть этих старых рук, я знал, что они все со мной. Все поколения, положившие жизнь на сцену, как на поле битвы.
Черное Перо вошло в прическу как в ножны, и сияющее лицо — мое лицо? — отразившееся в полированной бронзе китайского зеркала, блистало, как отточенная кромка меча.
Ночные носилки, длинные улицы, и вот заветная усадьба в княжеском квартале. Я в образе придворной дамы, в пурпурном кимоно таю. Намеки-намеки-намеки. Верный Сэйбэй сопровождал меня. В воротах, забирая у меня сложенный зонт, он прижал мои руки к своей груди, и его сердце билось так сильно, что мои пальцы под его рукой вздрагивали. Старик-привратник, встречавший нас в тайных воротах усадьбы, тихо засмеялся:
— Какой прекрасной даме ты отдаешь свое сердце, сынок. В опасную игру играешь. Украдет и не вернет никогда!
— Батюшка, что вы, — горько произнес Сэйбэй. — Никогда этого со мной не произойдет.
— Ах, молод ты еще, — тепло засмеялся старик. — Смотри, какая красивая! У нас в деревне таких и нет, пожалуй. Ты уж не обидь старшего-то моего, дочка, — тепло сказал мне старик, и мне перехватило горло.
Прежде чем пройти во внутренние покои, мы еще немного мило побеседовали со стариком — он, бедняга, принял меня за тайную страсть своего сына. Романтичный старик.
А в доме, сокрытого посреди старинного сада, меня ожидал князь-сластолюбец.
Полутьма уединенного дома.
Квадрат разостланной постели меж двух светильников на высоких тонких ножках.
Мы, не тратя времени на условности, сразу перешли к главному, мы оба спешили.
Он срывал с меня одежду, целуя в шею, а мои пальцы нащупывали заколку в прическе.
Он распахнул свое нижнее кимоно, прижался всем телом. А я убил его мечом-заколкой.
Ударил прямо в глаз, ударил с треском, и князь долго молчаливо умирал, катаясь по циновкам, опрокидывая светильники, заливая все вокруг кровью, — очень зрелищно, постановщик был бы доволен.
Когда он затих, я выдернул Перо из его головы, оттер острие о шелк постели. Покачиваясь на подгибающихся ногах, облачился в одежды, привел прическу в порядок и покинул дом среди сада незамеченным.
А Сэйбэй...
А Сэйбэй просто отпустил меня. Ибо его поклонение было подлинней моего притворства.
А утром было очередное представление, и публика шумела так, словно ночью ничего не происходило. Новостей еще не было.
А вечером я узнал, что Сэйбэй той же ночью ушел из жизни вслед за своим господином. Так же, как еще тринадцать человек из числа свиты и слуг… Они не спасли князя, и стыд заставил их умереть вослед. Вся усадьба была залита их кровью.
Ужас раздавил мой разум, и я слег, сраженный неизвестной болезнью. Верный театральный критик Эдозава поспешил объяснить это публике моей тонкой натурой, не перенесшей безвременной гибели одного из самых блестящих столичных театралов и покровителей. Наша труппа в тот день воистину осиротела, публика скорбит и так далее и так далее и так далее…
Я явился зрителям только весной. Побывав на краю смерти, исхудавший и потому особенно пронзительный.
Прием публики поразил меня самого — при моем появлении все в зале встали.
С тех пор критика не называла меня иначе как Великий Накамура Канзабуро Четвертый.
Но подлинный конец у этой истории наступил чуть позже.
Где-то через неделю в театр явился старик-привратник, отец Сэйбэя, в кимоно с узором из лазурных волн, черный и опасный, как скала в бурном море, иссохший от горя и отравленный черной желчью задавленной ярости. Он сидел в первом ряду — его привели друзья семьи, забыться в чужих грезах.
Я увидел его. И он увидел меня, узнал — и мгновенно сошел с ума. Он выхватил меч и вступил на сцену.
— Ты сгубила моего сына, — произнес он, вращая безумными фарфоровыми добела глазами.
Мурамацу Третий, мой вечный партнер, герой-любовник, попытался заступить ему путь, но был сброшен на пол с высоты своих котурнов. Актеры-тени брызнули в разные стороны.
Мой отец в облике престарелой служанки встал между нами, отобрав у испуганного героя-любовника его оловянный меч. Встал и загородил меня.
Отец Сэйбэя рубанул наискось, и оловянный меч не остановил тонко отточенное лезвие.
Мой отец опустился на сцену аккуратно, словно продолжая играть, а отец Сэйбэя шагнул ко мне. Я не мог пошевелиться. Или не хотел. Он ведь был как никто прав...
Мой дед выбрался из-за кулис на сцену, упал пред ним на колени, вцепился в его одежду, остановил, причитал, умолял и заклинал. Отец Сэйбэя, крепкий старик — Сэйбэй стал бы таким в шестьдесят, сражался со своими руками за занесенный меч, вздувшиеся вены на железных руках едва не победили… Внезапно он опустил меч, отодрал руки деда от своей одежды, развернулся на месте и, не оборачиваясь, покинул сцену.
Говорят, он в беспамятстве вернулся в опустевшую усадьбу.
Я вижу сквозь слезы, как утром он очнется, ничего не запомнив, счастливый, и радостный, и обновленный, чувствуя облегчение, выйдет в свой сад. А потом за ним придет замковая стража с копьями и заставит совершить приличествующее этой скандальной истории самоубийство...
Вот с тех пор воинов перестали пускать в Кабуки с мечами.
Умирая, отец ломал мне руки, просил и требовал продолжить наше дело. Я никак не мог ослушаться. Семейная верность воле родителей. Ведь что еще у меня есть, кроме воли предков?
Через год, когда эта темная и кровавая история померкла под грузом свежих новостей, нашему театру разрешили вновь давать спектакли.
За это время я похоронил деда, женился на девушке из династии Мурамацу — исполнителей ролей героев. Оки — мягкая и добрая, как раз способная бестрепетно переносить безумства актера в амплуа раскрашенной красавицы или черное молчание немилого мужа.
За прошедшее время мы подготовили новый спектакль. Народ толпами кинется смотреть представление труппы, на сцене которой пролилась настоящая кровь. Места уже распроданы на полгода вперед. Спектакль тщательно проверен цензурой, но все равно с тайным неповиновением в сердцевине — с задником из лазурных волн, как на кимоно старика Сэйбэя. Там впервые появится мой герб, на театральных листах и сценических одеяниях — аисты, что чернее туши.
Безмерная верность родителям… Верность безмерная, как благодарность святых.
Надеюсь, наш первенец, мой сын, однажды сменит меня на этой сцене — и будет играть в театре мои роли.
***
Никто и не заметил, что погасла очередная свеча.
— Ох, ну и история! — воскликнул довольный Торадзаэмон. — Я бы на вашем месте ее не рассказывал абы где. Рискуете вы, господин актер! Ох как рискуете.
— Это чем же? — нахмурился Канкуро.
— Да не поймут! Скажут, вы тут молодежь к растлению подталкиваете, чистоту нравов Восточной столицы сомнению повергаете.
— Да ладно! — возмутился Канкуро. — Это когда было-то все! Я тогда еще и не родился даже!
— Да, — проговорил настоятель Окаи. — Кабуки юношей запретили так же, как запретили женский Кабуки за десять лет до того. А смущение нравов как было, так и осталось.
— Не поверят вам, господин актер, что вы ни при чем в этом деле, — захохотал довольный Торадзаэмон. — Не поверят! Как по писаному излагаете.
— О, посмотрите на меня при случае на сцене, — усмехнулся Канкуро. — Вы еще и не такое увидите! Но тем не менее убивать человека шпилькой в глаз мне все-таки как-то не доводилось!
— Тэ-тэ-тэ-тэ, — насмешливо отозвался Торадзаэмон. — Не оттого вы отбалтываетесь, господин актер, совсем не оттого!
— Да ну бросьте… — Канкуро явно утомила эта тема, и он был недоволен течением беседы.
— Если уж говорить о принуждении, — произнесла дама Магаки, мгновенно прервав праздную перепалку. — Если говорить о растаптывающем всевнимании вышестоящих, то у меня найдется, пожалуй, что вам поведать.
Все молчали, все были готовы внимательно слушать.
— Я расскажу вам о доле честной жены, — начала дама Магаки, — кою возжелал господин ее мужа.