Глава пятая

Многие годы я жил в Стамбуле в еврейском пансионе в районе Куледиби. Этот дом находится в одном из тихих проулков. Он до того стар, что его стены снаружи поддерживают подпорки. В этом доме мне принадлежали две смежные комнаты на верхнем этаже. Из окон сквозь доползший почти до самой крыши плющ виднелась часть халича[45] и Рами[46].

Наш магазин по субботам обычно не работал, поэтому у меня впереди были длинные выходные. По натуре я домосед и очень редко без надобности выходил на улицу.

Сидя дома, я часто вспоминал нашу жизнь в лагере в Египте и скучал только по одному. Посреди пустыни, окруженные колючей проволокой и английскими надзирателями, мы чувствовали непреодолимое желание жить. Несмотря на жесткие условия, мозг, как печатный станок, без остановки выдавал все новые и новые мечты и желания. Даже странно, что наши с Азми самые полные надежд дни оказались днями, когда англичане продержали нас в узкой сырой яме.

Если говорить начистоту, то для нас настоящим лагерем Зеказик стал Стамбул в годы перемирия. Потому что бежать было некуда.

В Стамбуле у меня почти никого не осталось. Семья давным-давно разбрелась по свету. Кое-где жили дальние родственники, но и они считали необходимым делать вид, что не знают друг друга. В старых вещах, с незатянувшейся раной на ноге, я казался себе таким жалким и чувствовал себя настолько униженным, что не сомневался: что бы я ни делал, они бы думали, что я собираюсь у них что-то попросить. А я бы не смог убедить их в обратном.

Как-то спускаясь по улице Чакмакчилар, я встретил друга, с которым мы вместе находились в лагере.

— Ты, конечно, помнишь, как мы в пустыне под палящим солнцем шли босиком, — спросил он. — Так вот сейчас, обходя в поисках работы военные министерства да и многие другие места, мои ступни горят еще больше.

В конце концов один еврей нашел мне нынешнюю работу. В магазине, где в куче были свалены кисточки и банки из-под краски, где места хватало только на то, чтобы поставить небольшой стол и стул; где было так темно, что приходилось целый день работать с включенным светом, я сидел в маленькой каморке, считаясь кем-то вроде секретаря. Я составлял бухгалтерские счета. А так как в Египте я немного выучил английский, то еще плюс ко всему писал письма на английском и на французском языках. Иногда хозяин отправлял меня на таможню и во всякого рода государственные инстанции, чтобы проследить за ходом дел. Если бы рана была только на ноге, я, быть может, приложил усилия и мое положение стало бы намного выше прежнего. Однако, видно, не судьба.

* * *

В комнате, окна которой выходили на халич, стоял длинный стол, больше похожий на верстак. Свои выходные дни я проводил за этим столом, рисуя картины и делая декорации. С тех пор как я взял к себе Исмаиля, я перестал чувствовать себя одиноким. На нашей улице находилась небольшая частная школа, в которой был один подготовительный класс. В него старая еврейка набирала детей работающих матерей. И я тоже каждое утро водил туда Исмаиля. Однако по субботам и воскресеньям мы были вместе. Я боялся, что в школе еврейские ребятишки научат его проказничать, однако он, как и прежде, оставался молчаливым и боязливым ребенком. Исмаиль, как и я, любил рисовать. Я собирал макеты из картона и дерева, а он, сидя на старом коврике на полу, развлекался тем, что разбирал оставшиеся от макетов кусочки.

Как-то он стал напевать себе под нос не то песню, не то молитву, услышанную у еврейских детей.

— Молодец, Исмаиль, можешь петь громче, — сказал я, стараясь его подбодрить. Однако он совсем замолчал и больше не произнес ни слова.

С самого детства у меня появилось странное влечение к краскам и к их запаху. Это влечение было настолько сильным, что напоминало болезнь. Я помню, как еще ребенком, когда в нашем особняке в Багларбаши красили ставни или в саду отцовский экипаж, я не отходил ни на шаг от коробок с краской, а один раз даже лизнул разбавленную льняным маслом загустевшую краску.

Эту болезнь мой бедный старший брат принял за проявление таланта и даже одно время заставлял меня писать акварелью.

После смерти отца наша многочисленная семья перенесла что-то вроде периода анархии. В то время и мы, пусть в какой-то степени, но стали господами-серветами. В саду особняка летними вечерами мы сооружали декорации, приглашали соседей и ставили драмы. Несмотря на то что я был самым младшим из братьев, я превосходил их в мастерстве. Я являлся декоратором нашего театра, а мое лицо и рубашка были постоянно вымазаны в краске. Однако мы не могли позволить себе быть расточительными, как господин Сервет, потому что отец, кроме всего прочего, оставил нам и свои долги. Поэтому через некоторое время наш старший брат решил покончить с этой анархией. Все, что имелось, было распродано, и каждый получил свою долю.

Я учился в старшем классе в лицее «Галатасарай». Однако, что из меня выйдет, было пока не понятно. Некоторые из моих родственников хотели, чтобы я стал военным. Наверное, это и было бы тогда самым правильным решением. Однако мой старший брат Селим с давних пор мечтал сделать из меня гражданского чиновника.

— Нет, нет, пусть хоть один из нас будет гражданским, — настаивал он на своем. — Поживем увидим, что из него получится.

Он возлагал на меня большие надежды. Он хотел, чтобы я на доставшиеся мне от наследства деньги поехал в Европу и там выучился на инженера или архитектора.

Около двух лет я прожил в Париже. Я был серьезным юношей, учился хорошо. Кроме театра я больше ни на что не тратился. Если бы смог еще немного задержаться в Париже, может, из меня что-то и получилось бы. Однако началась война. Запрыгнув в первый же поезд, я вернулся в Стамбул. Оттуда в армию, дальше — в поход на «Канал», а там — лагерь Зеказик и опять Стамбул…


Загрузка...