День за днем принимал Фердинанд на борту «Фоудройанта» депутации из всех частей королевства, день за днем заверял он их в своей милости и благосклонности. Но одновременно он подписывал декреты, которыми объявлялось о создании нового государственного суда для наказания «патриотов». Председательствовал Феличе Дамьяни, однако душой дела был Винченцо Спечале. Судья строгий, беспристрастный, для которого престиж человека не имел никакого значения, но одержимый страстью изобличить каждого подозреваемого, осудить каждого обвиняемого.
Повторялись времена Ванни. Через несколько недель в тюрьмах Неаполя томилось уже восемь тысяч человек. И это число все росло и росло.
Нельсон испугался. Он иначе представлял себе правосудие, к которому советовал Фердинанду прибегнуть. Недолгий строгий суд над зачинщиками, и затем спокойствие, восстановление государства.
Он часто просил короля изменить процесс Фердинанд милостиво его выслушивал, одобрял его и — ничего не менял В нем обнаружилась теперь вся жестокость труса. Прежде, пока не затрагивались его собственные интересы, он нередко проявлял добродушие. Но теперь, так как ему надо было укрепить свою безопасность и власть, оказалось, что это добродушие было скорее слабостью, чем положительной чертой характера. Никакое наказание не представлялось ему слишком суровым, никакое устрашение — достаточно действенным.
И соединяя хитрость крестьянина с жестокостью деспота, он перенес приведение смертных приговоров в исполнение на время своего возвращения в Палермо. Тогда вся ответственность возлагалась бы на судей Giunta di Stato[66], а имя короля, чистое и незапятнанное, сияло бы сквозь мрачную мглу гонений.
Эмма часто вспоминала Чирилло. Придумывала планы его спасения. Говорила о нем с Нельсоном, просила его замолвить слово перед королем.
Нельсон и сам сожалел о страшной участи Чирилло. Охотно помог бы ему. Но как смел он заступаться только за него? Потому лишь, что Чирилло был его врачом? В то время как сотни людей, чья вина была меньше, молили о милосердии?
Это было невозможно. Честь и справедливость не допускали этого.
Гнетущий июльский зной висел в эти дни над водами залива, высушивал дерево кораблей, давил на людские нервы и умы.
В утренние и вечерние часы, когда веял свежий ветер с моря, Нельсон приказывал спустить на воду катер «Фоудройанта» с командой, и вместе с королем, Эммой, сэром Уильямом и частью придворных отправлялся под парусом к островам или вдоль городского побережья осматривать многочисленные приметы сражений.
Фердинанд ни разу не разрешил пристать к берегу. Повсюду чудились ему засады, притаившиеся убийцы. Встречные лодки должны были уступать катеру дорогу, не приближаясь к нему; рыбаки — немедленно вынимать сети и изо всех сил грести прочь. С тех пор как одной из рыбачьих лодок, недостаточно быстро отошедшей, продырявил дно снаряд, выпущенный из орудия с катера, они стремительно уплывали, как только показывался флаг с королевским гербом.
Однажды утром какая-то флотилия рыбачьих лодок не только не уступила катеру дорогу, но стремительно помчалась навстречу ему. Удивленный капитан Харди замедлил ход и приказал сделать предупредительный выстрел. Тогда лодки бросились в разные стороны, в то время как сидевшие в них люди издавали громкие крики, с ужасом указывая на какой-то темный предмет, выступавший вдалеке из воды.
Казалось, это была большая рыба, которую течение залива гнало к Неаполю.
Фердинанд при приближении флотилии сбежал в каюту. После сообщения Харди он вздохнул с облегчением. Затем вместе со свитой поднялся на палубу, чтобы взглянуть на диковинное морское чудовище. И в то время как остальные обменивались шутливыми предположениями, он взял подзорную трубу, принесенную капитаном Харди, и стал всматриваться в приближающийся загадочный предмет.
Внезапно он громко засмеялся.
— Наверно, парни уже с самого раннего утра пьяны, что приняли кусок дерева за рыбу. Это дерево, мачта, — он протянул трубу Эмме. — Не посмотрите ли и вы, миледи?
Эмма вгляделась.
— Я не могу полностью согласиться с вашим величеством, — сказала она шутливо. — Мне кажется, у этой штуки есть голова. А под ней я вижу что-то похожее на грудь. Если бы мы были не в Средиземном море, я решила бы, что это тюлень.
Фердинанд вскочил.
— Тюлень? Это возможно. Здесь должна водиться одна разновидность, с белым брюхом. Мне кажется, их называют тюлень-монах. Я ни разу их не видал. Капитан Харди, есть у вас на борту гарпун? Ружье — это не для морской охоты, здесь нужен гарпун. Прикажите узнать. Быстро, чтоб животное от нас не ушло!
Страстный рыбак, он сиял от радости. Не отводил от глаз подзорной трубы.
— В самом деле, я думаю, леди Гамильтон права. Голова, грудь — это может быть только тюлень. Похоже, животное ничуть не боится. Вы только взгляните, как оно к нам плывет. Харди! Харди! Где же он с гарпуном?
Он посмотрел на трап, ведущий на палубу. Но так как капитан все еще не появился, он снова стал наблюдать за животным.
И вдруг он выронил подзорную трубу и протянул руку, словно отгоняя кого-то. Смертельная бледность разлилась по его лицу. Широко раскрытыми глазами он уставился на темное тело на воде.
Странный пловец медленно подплывал к катеру… ближе… ближе…
Он встал в волнах, поднявшись из воды по грудь. Ничто в нем не шелохнулось. Его белые волосы блестели на солнце.
Голова его слегка откинулась назад, так что лицо было полностью освещено. Оно было бледным и застывшим, восковое мертвое лицо. Подбородок, низко опущенный, оттянул губы книзу и лежал на сильно вытянутой шее, вокруг которой вилось что-то, похожее на оборванный конец веревки. В широко раскрытом рту видны были крепкие зубы, черный язык. И глаза… эти страшные, смотрящие в небо глаза.
— Караччоло! — закричала в ужасе Эмма, ухватившись за Нельсона. — Караччоло! Ведь это он?
Воцарилась жуткая тишина. Все, замерев, не спускали глаз с покойника. Каждому казалось, будто к нему, к нему одному обращен немой вопрос, рвущийся из открытого, как в последнем крике, рта, укоряющий взгляд угасших глаз.
Не в силах шевельнуться, стоял и Фердинанд. Двигались только его губы, судорожно, как бы в поисках слов, которые нарушат тягостную тишину.
Внезапно эти слова вырвались у него. Словно вой избитого животного.
— Что тебе надо от меня? Что тебе надо от меня, Франческо? Что тебе надо от меня?
Казалось, по лицу покойника промелькнуло нечто, похожее на насмешливую улыбку. Он медленно повернулся и поплыл дальше. К Неаполю.
Дон Гарано приблизился к королю.
— Душа казненного испытывает муки, ибо его тело должно, не зная покоя, странствовать по морям. Караччоло явился просить ваше величество о погребении в освященной земле.
Словно лишившись рассудка, Фердинанд осенил себя крестным знамением.
— Погребение, погребение? Он должен быть погребен!
Духовник короля отошел с низким поклоном, в то время как сэр Уильям обратился к Фердинанду. В его глазах блестела насмешка, но голос был ласков.
— Вероятно, дон Гарано правильно все объяснил, государь. Однако это происшествие можно истолковать и по-иному. Душа Караччоло стонет под тяжестью своих грехов и не может найти покоя, пока не получит их отпущения. Потому-то она и послала сюда тело. Чтобы просить у вашего величества прощения за совершенное предательство.
Король снова перекрестился.
— Вы так думаете, вы так думаете? Он ждет прощения? Пусть он его получит, пусть! — Захлебываясь словами, он выкрикивал вслед Караччоло: — Я прощаю тебя! Слышишь, Франческо? Я тебя прощаю!
Запинаясь, он приказал Актону послать к рыбакам Санта Лючии, поручить им извлечь тело Караччоло из воды и передать его священнику собора Сант Мария ла Катена для погребения.
Он хотел спуститься в каюту, но у него подгибались ноги. Он вынужден был ухватиться за перила, чтобы не упасть.
У Эммы появилась одна мысль. Она быстро подошла к Фердинанду и предложила ему руку. Отвела его вниз. Расстегнула на нем сюртук, чтобы он не задыхался. Принесла ему освежающий напиток.
Он позволял делать с собой что угодно. Был как беспомощное дитя и дрожащим голосом благодарил Эмму.
Тогда она решилась. Упала перед ним на колени. И просила даровать жизнь Чирилло.
Он долго противился. Наконец, так как она не сдавалась, напоминая ему обо всех услугах, которые Чирилло как врач оказывал королеве, королевским детям, ему самому, он уступил. Обещал помиловать. Но поставил одно лишь условие.
Чирилло должен был принести публичные извинения. Признать свое преступление. Отречься от якобинцев.
Вечером она рассказала это Нельсону и просила его позволить ей поговорить с Чирилло.
На какое-то мгновение проблеск улыбки мелькнул на его мрачном и строгом лице. Не стонала ли втайне его душа под гнетом кровавых расправ? Он сразу же приказал Харди освободить заключенного от оков и незаметно провести его в каюту.
Час спустя вошел Чирилло.
Эмма вскрикнула, увидав его. Ах, во что превратили прошедшие недели его благородное, одухотворенное лицо филантропа, его узкие тонкие руки врача-чудодея, его высокий прямой стан полного сил мужчины!
Ослепленный ярким светом в каюте, он сразу остановился около двери. Молча, с опущенной головой. Лишь когда Эмма бросилась к нему, он поднял глаза.
— Вы, миледи?
Его мягкий голос разрывал ей сердце. Остановившись перед ним, она разразилась слезами. Протянула к нему руки, но не осмелилась коснуться его. Боялась причинить боль его израненному телу.
— Чирилло, Чирилло…
Он тихо покачал головой.
— Не надо плакать, миледи. Разве я вам не говорил постоянно, что вы не должны волноваться? А лорд Нельсон? Он чувствует себя лучше? Вы ведь знаете, что после Кастелламаре…
Нельсон вышел из темного угла, в котором он до сих пор стоял.
— Я здесь, дон Чирилло.
Чирилло вздрогнул. Сделал движение, как будто хотел обратиться в бегство. Затем опомнился. Медленно подошел ближе и внимательно посмотрел на Нельсона.
Словно какая-то тень промелькнула в его глазах.
— Боюсь, я больше не смогу быть вам полезным, милорд. У меня пропали все мои инструменты. А мои руки…
— Я велел привести вас не для того, чтобы вы лечили меня, дон Чирилло. Миледи пожелала говорить с вами. Но если вы позволите, я останусь здесь.
Слабая улыбка тронула губы врача.
— Однако если миледи хочет посоветоваться со мной…
Неужели он всегда думал только о других и никогда о себе самом? Эмма почувствовала мучительное нетерпеливое желание все ему сказать. Но он так слаб, не повредит ли ему радость?
— Речь идет не обо мне, Чирилло. Я хочу сделать вам предложение. Но сперва… не правда ли, вы примете приглашение поесть со мной, как в прежние времена? Вы ведь знаете, при этом легче идет беседа.
Она отошла в сторону и указала ему на накрытый стол, стоявший в соседней комнате. Она заботливо подготовила трапезу. Выбрала легкие блюда, легкое вино — то, что годилось полуголодному человеку. Постелила на стол ослепительно белую скатерть, положила среди тарелок розы, зажгла нежно-розовую лампу, уютно бросавшую на все мягкий свет.
Из груди Чирилло вырвалось что-то похожее на крик. В его глазах сверкнула радость. С жадностью протянув дрожащие руки, он бросился к столу, выхватил из корзинки хлебец и хотел спрятать его на груди.
Затем как бы опомнился. Медленно вынул его и нерешительно положил на край стола.
— Нет, мне нельзя есть. Я знаю, у вас добрые намерения. Но это напомнило бы мне о том, что было когда-то. Я человек, я слаб и могу поддаться искушению. А мне понадобятся все мои силы, когда придет последний час.
Не лишился ли он рассудка среди ужасов гражданской войны, в муках неволи? Что-то шепча про себя, он отодвинулся от стола. Крепо зажмурил глаза, словно для того, чтобы больше туда не смотреть.
Коснувшись его руки, Эмма удержала его.
— Последний? А если не будет последнего? Если все будет хорошо?
Он вздрогнул. Остановился. Сразу открыл глаза.
— Капитуляция осуществится? Король согласился?
— Не капитуляция, Чирилло. Он хочет помиловать вас. Если вы исполните то, что он требует.
И она в немногих словах все ему разъяснила. Там на столе письменные принадлежности, сказала она. Ему надо написать лишь несколько слов: что он сожалеет о происшедшем, просит простить его, признает свои республиканские заблуждения. И тогда уже завтра он будет на свободе. Сможет идти, куда захочет.
Чирилло слушал ее серьезно, с участливым вниманием врача. Как будто ожидающий от него помощи больной рассказывал ему о своей болезни. И когда Эмма кончила свой рассказ, его губы тронула улыбка сострадания.
— Смогу идти, куда захочу? — медленно повторил он, как будто обращаясь с вопросом к какому-то голосу внутри. — В эту последнюю ночь, перед тем как сдаться, разве не требовал я от всех торжественной клятвы и в беде и под страхом смерти сохранить верность правому делу? И не я ли первый в этом клялся? Если я сделаю так, как хочет король, изменю клятве, чтобы спасти свою жизнь… Разве не будет мне сопутствовать сознание моего вероломства везде, куда бы я ни пошел? — Он выпрямился, взглянул на Эмму с симпатией. — Благодарю вас, миледи, за вашу доброту, но я не вправе сделать то, чего требует король. Общество назвало бы меня предателем.
Удивленная, озадаченная, Эмма вспылила.
— Общество? С каких пор интересуется доктор Чирилло мнением общества?
Он кивнул.
— Это правда, раньше я о нем не заботился. Когда я жил только для себя, думал только о своей науке. Но потом… Не знаю, поймет ли меня миледи. Передо мной встала задача: надо было оправдать в глазах общества лишенное признания, оклеветанное дело. И если я теперь отступлюсь, как раз в то время, когда это дело должно выдержать испытание огнем, разве не предстанет оно дурным, не подвергнется насмешкам и новой клевете? Не будет ли похоронено навеки?
— О каком деле вы говорите? О деле знати? Ваше ли это дело?
Он снова улыбнулся.
— Вы имеете в виду аристократическую республику? Я не аристократ и не республиканец. И ни в коей мере не противник королевской власти. Были короли, отдававшие моему делу всю свою душу, — Фридрих Прусский, Иосиф Австрийский. И тем не менее я приветствовал Партенопейскую республику и служил ей, потому что она казалась мне переходом к лучшему. Как средство сделать доступным для всех то, что теперь принадлежит лишь немногим. Разве вы сами не называли зачастую лаццарони животными, лишенными разума? Однако они обладают тем же разумом, чувствами, желаниями, что и мы. Но они грубы, они во власти первобытных инстинктов. Вот это и было тем, чего я желал: чтобы эти животные превратились в людей.
— И поэтому вы отреклись от принципа королевской власти.
— Не от принципа, миледи. Только от власти Бурбонов. Уж не думаете ли вы, что такой Фердинанд может насаждать просвещение?
— Но Мария-Каролина…
Его лицо помрачнело.
— Да, вначале я в нее верил, на нее надеялся. Когда она появилась здесь. Молодая, с живым умом, любящая все прекрасное. Но потом, когда она разглядела пустого человека рядом с собой, когда после ежегодных родов стала больной, когда ее прекрасные качества переродились… когда не знающая препон энергия превратилась во властолюбие; властолюбие, вскормленное лестью, — в черствость, жестокость, ненависть ко всякому, кто ей противоречит; когда она приказала казнить молодых мечтателей-студентов — я понял, что она уже не может вернуться к прежнему; что болезнь разрушила в ней все великое, благородное, прекрасное; что она никогда не станет просветительницей своего народа. Разве не должен я был тогда отказаться от своих обязанностей при ней? Служить Марии-Каролине — не значит ли это служить дурному делу?
Он удрученно покачал головой и повернулся, словно собираясь уйти.
Внезапно из своего угла вышел Нельсон. Взгляд его единственного глаза был страшен. Он тяжело дышал. Голос его звучал резко и язвительно.
— Что вы там говорите, Чирилло? Служить Марии-Каролине значит служить дурному делу? Ну а я, который ей служит, — что скажете вы обо мне?
Чирилло вздрогнул, откинул голову назад. Казалось, с его губ сейчас сорвутся жестокие слова.
Но уже через мгновение он смотрел на Нельсона спокойно.
— Вы, милорд? Вы служите своему отечеству.
Краска бросилась Нельсону в лицо.
— Я вас не понимаю. Не угодно ли вам говорить яснее? Или вы боитесь?
В глазах Чирилло зажегся огонь.
— Я не солдат, милорд. Не моряк, как вы. Но вам не кажется, что и врач должен обладать мужеством? Ну, хорошо. Служа Марии-Каролине, вы служите своему отечеству. И вы любите его, считаете его великим, просвещенным, прогрессивным. Оно свободно! Свободно! Идеал государства. Оно возвышается, подобно башне, над всеми нами, остальными, которые влачат свое существование в рабстве, невежестве, предрассудках. В вашем отечестве правит народ. Ваш парламент — образец для всех государственных учреждений. Вы с гордостью оглядываетесь на историю Англии, радуясь достигнутому. Называете неизбежностью то, что дорога к вашей свободе пролегла по трупам ваших королей; что деспотизм одиночек превратился в господство дворянства, а оно — в право граждан на полную самостоятельность. А мы, милорд, — разве не то же самое сделали и мы, но только без крови, когда воспользовались позорным бегством труса, чтобы избавиться от этой карикатуры на короля? Когда защищали нашу жизнь, нашу культуру от невежественных, алчных, жаждущих крови полчищ людей, которых к тому же все время подстрекали? И Англия все-таки называет нас якобинцами, безбожниками, предателями. Все-таки, служа Марии-Каролине, утверждает, что служит человечеству. Все-таки посылает своих свободных сыновей, чтобы удушить сынов Неаполя, стремящихся к той же свободе. Все-таки, служа Марии-Каролине, утверждает, что служит человечеству. Все-таки, милорд, все-таки! Может ли быть добром то, что убивает добро?
Он выкрикивал все это, пылал гневом. Стремительно, страстно, прервать его было невозможно. И наконец обессиленный, тяжело дыша, прислонился к стене.
— Извините, милорд, я увлекся. Я должен был подумать о том, что первейший долг офицера — следовать приказам своего отечества. Как я всегда верил, что должен слушаться приказов моего. Трагическая судьба распорядилась так, что мы оказались врагами, в то время как на самом деле мы должны быть братьями. Вычеркните из памяти мои неразумные слова. И думайте обо мне без гнева. Будьте здоровы, милорд. Будьте здоровы, миледи! Будьте здоровы.
Он простился с Эммой последним взглядом. Ушел.
Дверь за ним осталась полуоткрытой. И Эмма видела, как он протянул руки ожидающим его солдатам. Кандалы с лязганьем замкнулись.
Нельсон стоял неподвижно.
— Милый, — прошептала она. — Милый…
Поспешно подошла к нему, хотела прижаться.
Но он уже падал ей на руки, Начался приступ.