16

Негромкий, ноющий — сама тоска и боль — звук тянулся откуда-то близко, острым шилом ввинчивался в голову, и Клубкову казалось, что на всем свете нет ничего больше, кроме этого жалостливого, жуткого в своей безысходности, воя.

Сначала он не мог сообразить, откуда берется этот вой и где он сам, Клубков. В голове была тяжесть, мысли проскальзывали обрывочно, не могли построиться во что-то связное.

Он с трудом приоткрыл потемневшие от боли глаза. В невысокой траве сидел, задрав кверху острую морду, Соболь.

«Мой кобель», — подумал безучастно Александр Тихонович. Но это сразу же подтолкнуло, слабая радость зашевелилась в нем. Он хотел крикнуть собаку по имени, но из глотки вырвался лишь сдавленный хрип.

Вой оборвался, собака метнулась к хозяину, с жалобным визгом облизывала ему лицо горячим шершавым языком.

— Соболь… Зверюга моя… — уже радостно шептал Александр Тихонович обескровленными губами. Он не отворачивал лица от собаки, лишь прикрыл глаза в изнеможении. И копил силы, чувствуя, как вливаются они в его тело по капле, по струйке.

Он догадывался, какая беда стерегла его в красноватой черничной ботве. Ощупал неверными еще пальцами наплыв на голове, под редкими волосами, зубами скрипнул — саднило так, будто кто посыпал солью. Дрожащая рука слепо шарила в скользкой кожистой ботве у затылка, наткнулась на выпирающий крученый сосновый корень.

— Яз-зви тебя… Чуть не виском угодил.

Освобождать ногу Александр Тихонович не торопился. Он медленно высвободил плечи от въевшихся лямок рюкзака и только тогда попробовал шевельнуть ноющей ногой. Легонько шевельнуть, чтобы не исходила проснувшейся остервенелой болью в колене. Нет, не освобождается. Что-то держит ее, какой-то невидимый капкан. Он посильнее дернулся, и резкая боль туго спеленала его, выдавила из глаз слезы.

Клубков, расслабившись, терпел. Терпеть он умел. Много было в его жизни боли, потому что — тайга… Лесиной во время ветра-лесовала придавливало. Смяло три ребра, а он, захлебываясь собственной кровью, дополз до дому, перетерпел, выжил. Прошлой весной чуть не изломал медведь, исхудавший после зимовки, с клочковатой грязной шерстью на боках. Только Соболь и выручил. Вцепился сзади, отвлек. Зверя из второго ствола добил, однако бок болел долго. Переболел, перетерпел и снова в тайгу. Да мало ли было всякого. Была боль, а это так, полболи.

Александр Тихонович лежал на животе, прислушивался к ноге. Соображал: ступня попала в расщелину и заклинилась. Он же, падая, ударил колено об острый каменный край, и в колене что-то, слышал, треснуло. Может, даже — кость. Это худо. Надо освобождать ступню.

Клубков уцепился пальцами за корень, который чуть не угадал ему в висок, потянул на себя. Боль всколыхнулась, ослепила, но нога, кажется, подалась. Подождал, пока боль утихнет. Снова начал подтягиваться, уже решительнее. И опять уронил голову в траву, в ярости хватал зубами жесткие листья черничника, жевал и выплевывал терпкую, вяжущую во рту, массу.

От следующего рывка чуть не потерял сознание. Но ступню освободил. Перекатился на бок, отполз от расщелины, как от пропасти. Сжал зубы. Больную ногу держал распрямленной, ожидая, когда боль поостынет, и только слабо отстранялся от собаки, докучливой в своей радости.

Скосил глаза на колено. Штанина в запекшейся крови. «Как бы кость не подробило», — прошел озноб между лопаток. Хуже быть не может, если что с костью. Какой дурак подпишет с ним договор на пушнину? Даже к распределению участков на левой стороне близко не подпустят. Хромой охотник — как хромая собака. Лучше сразу головой в петлю.

Ленька Кнышев давно зарился на его угодья, потому что Клубков больше шкурок приносил. Тот раз в Ключах (это он Ивану не рассказывал) в напарники набивался. Ты-де уже не молоденький по тайге бегать. Участок у тебя громадный, одному не обработать. Давай, говорит, на пару — разбогатеем.

Напарника-то надо. Да не такого. Этот петлю на шее затянет — не постесняется. Он и зарился потому, что заповедник у Клубкова под боком, а там промысловиков нет, можно пошариться. Как же, дурак Клубков, что ли, — Леньку Кнышева пускать в угодья, которые отец в наследство оставил. Как-нибудь без Леньки обойдется. Вот нога бы не подвела. За соболишкой не угнаться, припадая на хромую ногу. Соболишко здоровых мужиков любит, только им и отдает шкурку. Сына бы в напарники, вот кого надо. Эх, сына бы!

Скучно в последние дни стало жить в доме Клубковых. Жена неожиданно затосковала: «Что мы все одни да одни, волки, и те стаей ходят. Стаей легче». А ведь звали в заповедник, сама отказалась и думать не хотела родные углы бросать. А теперь — вон что.

«Ну, езжай в Полуденное, — ответил грубо. — Ждут тебя там».

«В Полуденное не хочу», — промолвила и затуманилась. Уж и сама не знает, куда хочет, чего хочет.

Стаей, конечно, легче. А где ее возьмешь, стаю-то? Брат Прокопий, отец Ваньки, с войны не воротился. Если бы и воротился, в стаю бы не пошел. Разные себе дорожки выбрали, по-разному жили. Враги и враги. Не только ветвь другая, корни в земле, и те давно разошлись.

Мать померла рано. Сашка с Прокопием еще пацанами были. Отец и таскал их в тайгу. Чему дома научатся? Любил сыновей, баловал, но на Сашку смотрел особо. Бывало, проведет ладонью по вихрам, скажет удивленно: «Волчонок растет. И откель такой, вроде не в кого».

Сашка и в самом деле рос, как волчонок. Задиристый, азартный. Если Прокопий сотню белок возьмет, он ноги в кровь измолотит, а на две-три шкурки больше добудет. И обидчивый был. Чуть чего Прокопий не так скажет, драться лезет, в драке себя не помнит. Брат — не брат, ему все едино.

«Ой, паря, — говаривал отец, — много людям хлопот принесешь, если не переменишься».

Да какой там — переменишься. Чем взрослее становился, тем прижимистее, цепче. Откуда и жадность взялась. Прокопий, тот отцу добычу полностью отдавал. Сашка — нет. Он себе на уме. Несколько шкурок обязательно припрячет, тайком сдаст заготовителям. Всего на год старше брата, а имел собственные деньги, прятал их в тайге. Боялся: дома найдут, отнимут.

Занемог как-то отец. Насилу из тайги привели. Весь так и горел, удары сердца еле прощупывались под рубахой. Положили на койку, стояли рядышком. Как быть? Прокопий, тот сразу: «Давай, батя, я в Ключи сплаваю за доктором».

Отец рассоветовал.

«Не надо, Прокопьюшка, пока ездишь, так помру. Чую, недолго мне осталось. Побудь со мной».

К утру отец умер. Перед смертью дара речи лишился. Лежит, на сыновей смотрит, а сказать им ничего не может. Смерть у изголовья стояла, ждала своего часа, а он все мучался. Не хотел умирать бессловесно, без наказов сыновьям. И все на Сашку смотрел. Что он ему хотел сказать? Теперь уже никто не узнает.

Похоронили отца рядом с матерью на косогоре, откуда озеро просматривается, стали жить вдвоем. Сашка сразу переменился. Командовал братом, себя считал наследником, хозяином. Намекал: «Ты-де, брательник, как дальше думаешь? Ежели жениться, куда бабу привезешь? Здесь нам тесно будет. В одной берлоге два медведя не живут».

Обиделся Прокопий. Оставил Сашке все отцовское добро, уехал в Полуденное. Валил лес в леспромхозе, женился, сына нажил. Только с женой не повезло. Умерла, едва Ивану два года стукнуло. Всяко бывало Прокопию: и хорошо, и плохо, но к брату больше — ни ногой. Даже на свадьбу не приехал, когда Сашка привез из Ключей Раю.

Как началась война, Прокопий увез сына в Ключи, в дом малютки, а сам добровольцем, без повестки — в военкомат. С войны Прокопий не вернулся. А Ванька окончил техникум в города, не забыл родных мест, прикатил. Отец ему по младенчеству ничего не мог рассказать о кровной обиде, так другие, наверное, постарались, а может, обида с кровью передалась. И тоже, как отец ни ногой к Клубкову, только по служебной надобности. Да и не Клубков теперь Иван, а Рытов. Забрал его из дома малютки старик Рытов, бывший начальник Прокопия. Усыновил.

Так что стаи не получается. Зря, наверное, выжил брата из дому. Жадность разум затмила…

Вздохнул Александр Тихонович протяжно, прикоснулся пальцами к ноге, помял край раны — отдалось внутренней тупой болью. Ох, как не хотелось ему сегодня идти за рыбой. Будто что чувствовал, будто кто за спиной стоял, нашептывал: «Не ходи, Тихонович, не ходи, день неладный, затаенный».

Ворона тоже не зря каркала. Все указывало на неблагополучный день, сама тайга, взрастившая его, подавала знаки. Не послушал. Страх же и погнал. Боялся, не успеет запасти рыбы для нужных людей.

Глаза заволоклись слезами и злостью.

Небо над головой остывало. Кроны деревьев высветлились вечерним солнцем. Домой надо, к жене. Она травы знает, мазь какую-нибудь приготовит. Он осторожно вытянул конец штанины, оголил ногу. Коленная чашечка посинела, опухла. Возле рваной ранки запеклась кровь.

Скинул телогрейку, оторвал рукав исподней рубахи, чистым местом приложил к ране, перевязал некрепко. Подумал, что надо бы костыли вырубить. Иначе — не дойти до дому.

— Вот как оно, Соболь, — проговорил Александр Тихонович, кривясь от боли. — Отходил свое, однако. Чую, а душа моя чутче звериной.

Соболь, облизываясь, глядел на хозяине.

— А-а, жрать хочешь…

Открыл рюкзак, вытряс мешок с рыбой. Полоснул по боку ножом, откатил собаке расползшийся мешок с потускневшей рыбой. Сморщился:

— Ешь, теперь не утащу, хромоногйй-то. Сколь съешь, остальное птицы, звери подберут. Покормили они меня, теперь я их… — чертыхнулся. Не накаркать бы.

Лежа на боку, Александр Тихонович смотрел и слушал, как хрустит Соболь свежей рыбой, и самому есть захотелось. Пожалел теперь, что скормил собаке весь хлеб и мясо. Утром не позавтракал, на реке кусок в горло не лез. Думал до дому додюжить, а прогадал. Да еще ползти сколько. А где силы взять? Теперь хоть сам гложи сырого хариуса. Тошнотно, поди, выворотит с сырого-то.

Он проглотил горькую слюну, потянулся к рыбине. Повертел в руках. Эх, копчененькую бы или, на худой конец, — вяленую. Вздохнул, соскоблил ножом со спины и боков синеватую чешую, вонзил зубы в солоноватую мякоть.

Пожевал-пожевал, а проглотить не смог. Душа не принимала. Выплюнул. Сорвал веточку черники, поймал губами черную, с сизым налетом, ягоду. Свежо стало во рту.

«Ванька-то узнает, позлорадствует. Вот-де, пугал жареным рябком, а самого же и клюнул. В то самое место…» — В душе разлилась вдруг давно накопленная ненависть к племяннику, ко всему заповеднику, отнявшим спокойную жизнь, по воле которых он вором крадется по своей тайге, где добывал зверя его отец и он сам. Все отнял заповедник, теперь хочет лишить самого кровного — дома.

Переполнила его злость и обида, выжала из глаз мелкие, бисерные слезинки. Он прикрыл глаза теплой вздрагивающей ладонью. Собака не должна видеть слабость хозяина.

Загрузка...