Сентябрь в Полуденном стоял обычно теплым и солнечным. Осень сюда всегда запаздывала. Пока переползет через хребты и, побелив их снегом, спустится вниз, в приозерную долину, лето не уходит. В прошлые годы этой порой на скалах кое-где раскрывались розовые бутоны маральника, обманутые теплом, и трудно было понять, какое время года наступило.
Но сейчас в природе что-то случилось, погода выбилась из колеи. На Громотухе выпал снег и не таял. Над селом повисли нудные, бесконечные дожди, солнце днями не появлялось, скрытое серой завесой однотонных туч. Ветер носил по раскисшей улице березовые листья, тронутые ранней желтизной.
Туманно стало в Полуденном, тоскливо. Люди появлялись на улице редко, отсиживались дома. Над каждой избой стлался дым, серый же, как небо. Иван редко показывался в конторе. Работал дома — готовил лесничество к учету.
На горы, припорошенные ранним снегом на левой стороне озера, смотрел с тоской. Охотиться явно не придется. Альку на день отводил к Анисимовой бабке, на всю зиму его там не оставишь. Настроение было мрачное. Несколько раз порывался написать Тамаре, но письма не получались.
Тосковал. Если раньше и сердился на нее, понял теперь, что в его жизни не хватает именно Тамары, это без нее стало в селе так неуютно и сумрачно.
Он комкал незаконченные письма, бросал в печь. Больно и горько ему становилось, будто огонь пожирал не бумагу, а что-то живое, бесконечно дорогое для него.
Работа над кедром словно запнулась о невидимое препятствие, не двигалась с места. Иван рассеянно перебирал таежные записи лесников, пытался вникнуть в смысл корявых строк, но ничего путного не выходило, и он откладывал тетрадь.
Ночью стоило прикрыть глаза, как память переносила его в далекий город, на голубоватые от фонарей вечерние улицы, где все напоминало о Тамаре. Он снова видел себя у подъезда музыкального училища совсем молодым и счастливым, шел с Тамарой пустынными, — пустынными потому, что, кроме нее, никого не замечал, — улицами к ее дому, слушал ее веселый голос, такой обещающий…
Сколько потом было у них и веселого, и грустного — всякого, но вот почему-то именно это запомнилось ярче всего: как стоит он у подъезда, глядя на идущую к нему Тамару, и впереди видит только светлое, такое светлое, что его, кажется, и омрачить ничем нельзя. Это помнит, а не то, как уплывала жена. И еще у Ивана возникает чувство, будто бы все это было давно-давно, и он кажется себе старым, совсем старым.
Временами у него появлялось желание прилететь в город, постучаться в квартиру ее родителей, сказать: «Отпустите Тамару. Она наша с Алькой, ничья больше. Не удерживайте ее…»
С ним разговаривают на пороге, как с незнакомым, которого опасаются впустить в квартиру. Он глядит мимо холодного лица ее матери в коридор, надеется увидеть там глаза Тамары. И он видит их, они испуганны и жалки, как у загнанной белки.
И слышит голос ее матери, сухой, безликий голос, в котором нет к нему, Ивану, никакого сочувствия:
«Тамара, ты хочешь уехать с этим человеком в тайгу, в ужасную, холодную тайгу, откуда ты с таким трудом вырвалась?»
Иван видит, как жена тянется к нему, но ее заслоняет своим большим телом мать. Сухо щелкнув замком, перед ним захлопывается дверь. Он стоит на лестничной площадке и слышит, как на этажах отворяются двери и начинают негромко переговариваться жильцы.
Иван вздрагивает, открывает глаза и в один миг возвращается домой, к тихо потрескивающей печке. Он ходит по комнате, склоняется над кроватью сына, долго рассматривает его лицо, ищет черты матери. Радуется, что находит их. И начинает думать, что однажды он действительно бросит все и уедет к жене в город, снова на частную квартиру, на прежнюю службу в управлении. Но эти мысли непрочны, быстро развеиваются, стоит подумать о тайге.
Ивану иногда кажется, что он видел, как проплывал тут на паруснике его отец, Прокопий, когда был еще молодым. Ненасытно, как Иван, глядел отец на скалы, на прибрежную тайгу, не знал, что скоро расстанется с ними навсегда и будет жить здесь лишь жизнью сына.
В душу Ивана проникал холод, стоило подумать, что будет жить он не здесь, а где-то в ином месте, что у него появятся другие, не таежные заботы. Да и как он может уехать, если первыми словами его были: тайга, ружье, собака…
Старый таежник Рытов учил Ивана всему, что знал сам. А знал он только охотничье, промысловое дело. Рытов был добрый человек, он и зверей, всю таежную живность считал доброй, говорил о ней с уважением. Иван до сих пор помнил рассказы Рытова и передавал их Альке, который, может, как он сам, полюбит эту жизнь и останется в ней.
В школе среди ребят постоянными темами были тоже — охота, собаки, снаряжение. Весной по-взрослому гадали, уродится ли белка в этом году или не уродится и почему, и приводили множество замет, услышанных от старших. А в походах каждый старался блеснуть перед товарищами знанием повадок зверей, умением соорудить надью — охотничий костер из бревен, который греет всю ночь, горя ровным и медленным огнем.
Если кто получал плохую оценку, особенно не насмехались: мало ли что случается. Но если ты показывал охотничье неведение, тут уж от стыда хоть под землю проваливайся: насмешек не оберешься. И не мудрено, что, когда в походе их любимый учитель, человек городской, спутал след колонка со следом хоря, он тотчас померк в глазах мальчишек. Ведь мальчишки, подобно своим отцам и братьям, готовились стать охотниками, лесниками, а потому простить могли что угодно, кроме незнания тайги.
Служить Ивану довелось в городе. К концу третьего года солдаты уже думали о возвращении домой. Иван вспоминал тайгу и не мог дождаться дня, когда не во сне, а наяву увидит ее, вдохнет смоляной воздух, которым вовек не надышаться.
И хотя домой попал не сразу, впереди были четыре года техникума и работа в управлении, но все эти годы не считал потраченными зря: и армия, и техникум были необходимы, готовили его к трудной жизни. В том, что жить ему в тайге, Иван не сомневался.
Теперь же тайга радовала его еще и тем, что появился, наконец, заповедник. Ведь когда-то с недоумением и болью смотрел, как леспромхозовские бригады валили кедры по берегам озера. Валили все подряд: и спелую древесину, и подрост, торопились, будто чувствовали, что скоро их власть кончится.
Сколько облысело склонов, покрытых теперь бесчисленными пеньками, как крестами, сколько речек вышло из берегов и заболотило низины между хребтами, какие страшные буреломы оставили после себя вальщики! Такого ни одной буре не натворить.
А ведь настанет время, пожалеем о своей недальновидности. Машин хитроумных будет много, никого ими не удивишь, а вот тайга — ее заново не сделаешь…
Мучился долгими бессонными ночами, перебирал в памяти каждый прожитый день с Тамарой, и прошлое казалось светлым, как подарок, и теплилась в нем надежда, что весной, когда горы покроются розовым цветом маральника, жена сойдет с катера на берег Полуденного, и они с Алькой встретят ее цветами. Только когда это будет? На дворе лишь осень…
Тоска перемешивалась с тревогой. Дмитрий Иванович снова не замечал лесничего. Мужики предостерегали: «Смотри, Иван Прокопьевич, Глухов не такой, чтобы простить». Иван храбрился, вины он за собой не чувствовал. Однако тревога не оставляла, приходила чаще по ночам.
Как-то под вечер скрипнула калитка протяжно и незнакомо. Мелькнула красным околышем фуражка Васи-милиционера. И хотя Вася, наезжая в Полуденное как участковый, знал Ивана еще по Ключам и мог зайти просто так, нехорошо стало Ивану, холодком в душу повеяло.
Вася поздоровался, сел на табуретку, теребя фуражку в руках. И по его смущенному, виноватому виду Иван определил: худое на него надвигается.
Кипел на плите чайник. Иван налил два стакана, вопросительно посмотрел на Васю.
— Спасибо за чай, — покачал головой Вася. — А только не могу я с тобой чай пить… Никак…
— Что так? — спросил Иван, и словно струнка внутри оборвалась.
— Я ведь к тебе с обыском.
— С обыском? — озадачился Иван, не понимая, что у него можно искать, и тут же вспомнил Клубкова, его неясные угрозы насчет незарегистрированной тозовки.
— Мелкокалиберку, что ли?
Вася кивнул, не поднимая головы. Сбивал щелчками дождинки с красного околыша.
Иван принес из кладовки пыльную винтовку, поставил к порогу, отошел.
— Ты знаешь, как она ко мне попала?
— Как? — поднял Вася глаза.
— Заблудились в позапрошлом году на гольцах геологи. Чуть не пропали. Я их встретил, вывел. Вот — отдали.
— Ты хоть помнишь, откуда они? Написать бы письмо, пусть подтвердят, что подарили.
— Я адрес не спрашивал.
— Зря, зря… — Вася вздохнул, оглядывал комнату. Задержал взгляд на спящем в горнице Альке, обернулся к Ивану.
— Зарегистрировать надо было. Это же нарезное оружие. Кто же его так держит.
— Не до нее мне. Без тозовки не знаешь, куда деваться. Стоит в кладовке, черт с ней. Сто лет она стой там.
— Эх, Ваня, ядрена кость… Пропадешь ни за что.
— Так уж и пропаду? — улыбнулся Иван обескровленными губами. — Не посадят же за это.
— Посадить не посадят. А неприятности будут. Кое-кто уже злорадствует.
— Кто же это? — спросил Иван, и вдруг догадка кольнула под сердце. Вспомнил инструктора, которого летом прогнал из заповедника. И как вошли боль и нехорошее предчувствие, так уже не выходили.
— Плохо дело, ядрена кость. Здорово один чинуша на тебя сердитый. Только я это от себя. Ты уж никому. Ладно?
Иван взял стакан, стоя хлебнул горячего чаю, но чай в глотку не лез. Только теперь понял, как круто все может обернуться.
— Слышь, — Вася прокашлялся, — донос-то про тозовку давно поступил, да только теперь почему-то спохватились. А тот инструктор, которого ты прогнал, вашему директору дружок. Знаешь, поди?
— А, пускай… — нисколько не удивился Иван.
Вася поднялся, переминался с ноги на ногу. Маленький, щуплый, с каким-то беззащитно-детским затылком, а власть, сила. Посмотрел на мелкокалиберку.
— Ты ее не обтирай. Пусть в пыли так и будет. Видно, что не пользовался. В стволе, поди, паутина.
— Больше года в кладовке стояла. Я уж забыл про нее.
— Ладно, готовься, утром зайду.
— Постой, Вася, у директора ты был?
— А как же. Положено.
— Ну и что он?
— Непонятный у вас Глухов мужик, ядрена кость. Он вроде бы и без меня все хорошо знает. Кажись, даже рад. Я ему так и так: вы, мол, Дмитрий Иванович, напишите добрую характеристику на лесничего. Пригодится, мол. А он аж позеленел: «Какую я на него характеристику добрую напишу, если он расплодил браконьеров, вместо охраны черт-те чем занимается. Всю поскотину засадил мусором, коней пасти негде. Теперь надо людей посылать, раскорчевывать да разгораживать». Слышь, тебя в леспромхоз звали, говорят?
— Звали.
— Ну, а че не шел?
— Слушай, Вася, — напрягся Иван, — ты на чем приехал?
— На моторке.
— Ночевать тут собрался?
— В гостинице пересплю. У тебя нельзя. Сам знаешь.
— Да я не о том. Поехали сейчас.
— Куда на ночь-то? — удивился Вася.
— Поехали, озеро чистое. А то с утра дунет, будем тут сидеть.
— Что так торопишься?
— Уж лучше — сразу.
— Смотри, мне все равно.
Иван разбудил Альку, стал одевать его.
— К маме? — обрадовался сын.
— Нет, не к маме…
Надел на сына пальтишко и только заметил — поистрепалось, локотки облохматились за прошлую зиму. И когда уже шел с Алькой по берегу, думал, что вот так, наверное, увозил его отец в Ключи, когда уходил на фронт. Только тогда было утро, а сейчас вечер.
Молча отчалили, поплыли. Вася беспокойно ерзал на своем сиденье, хмурился и, когда потерялось вдали Полуденное, вдруг заглушил мотор.
— Ты чего? — спросил Иван, прижимая к груди спящего сына.
Вася потянулся за винтовкой, подержал ее в руках, пробуя, прикладиста ли, и резко бросил за борт.
Всплеснуло. Оба смотрели, как пошли круги, как исчезли.
— Не нашел я у тебя никакой тозовки, — оказал Вася и улыбнулся как-то по-детски. — Ее вообще у тебя не было. Понял? Кто сомневается, пусть ищет. Глубина здесь какая?
— Метров двести.
— Вот и порядок. И — молчи.
— Зря ты это, — вздохнул Иван. — Я так не люблю.
— Ничего не зря. Они тебя сожрать хотят, а мы не дадим. Ты человек нужный заповеднику, ядрена кость. Подавятся они тобой.
— Кто это «мы»?
— Мы, и все, понимай, как хочешь.
— А теперь мне куда? — после некоторого молчания спросил Иван.
— Поехали в Ключи, раз уж я тебя забрал, — пошутил Вася. — Там переночуешь и вернешься. Директор что спросит, скажи, все в норме. Ошибка, мол, вышла. А я у себя скажу, что клевета, ничего не обнаружил.
Вася глубже надвинул фуражку и взялся за стартер.