Следующая неделя (или, может, это была пара дней) прошла как в тумане. Номера в мотелях, ночи напролет в дороге, раскумар в несущемся по заснеженному асфальту «миджете» его приятеля. Все как будто ускорилось, время летело. Никаких бесед — мы не разговаривали в те дни на дороге. Мы дошли до той стадии, когда просто не о чем разговаривать. Даже самые элементарные формы беседы остались позади. Не было даже приличествующих «как самочувствие» с утра; мы отказались от использования самых простых вопросов, как, например: «Мы можем остановиться на этой заправке?» Ни слова. Ни от него, ни от меня.
Хотя иногда на той неделе, даже когда мы молча сидели в гудящей машине, мне на самом деле казалось, что он о чем-то размышляет. Он притормаживал, если мы проезжали здание, пусть даже отдаленно напоминавшее часовню или церковь, и пялился на нее, не выключая мотора. Затем снова несся и не останавливался до тех пор, пока не находил где-нибудь подходящий мотель. Там-то, в номерах этих мотелей, мы и стали нюхать кокаин, который был у него с собой, и из-за кокаина эти дни — и без того короткие — казались еще короче, а он вел еще быстрее, еще более рискованно, пытаясь добраться до какого-то неизвестного пункта назначения. В мотелях мы не спали, ночами напролет работал телевизор, а мы нюхали кокаин, и, если нам нужно было потом что-нибудь съесть, чтобы не сводило желудок и мы могли двигаться дальше и снюхать еще больше кокса, он выходил из номера и возвращался с сигаретами, чизбургерами и шоколадками, купленными на чью-то карточку «Американ экспресс», потому как наличных у него не было.
Кокаин, как ни странно, не разговорил ни одного из нас. Мы снюхивали несколько дорожек и вместо лицемерной болтовни смотрели телевизор и курили, никогда не ссорясь, просто сидели в номере, или в «миджете», или в кофейне, почти стесняясь друг друга. Он все более худел, по мере того как кокаина у него оставалось все меньше.
Я питалась одними шоколадными батончиками и пила диетическую колу. Радио всегда было включено, независимо от того, были поблизости радиостанции или нет. Передавали новости, но на самом деле слушать было нечего. Землетрясения, погода, политика, массовая смерть. Все это было скучно. У меня была с собой фотография Виктора, и я доставала ее и разглядывала, рядом сидел Шон в темных очках, закрывавших стеклянные глаза, и непрестанно шмыгал носом, а я трогала фотографию. Она была черно-белая, и Виктор без рубашки, с сигаретой, красовался перед объективом, стараясь выглядеть как потускневшая, но тогда еще молодая кинозвезда — прикрытые глаза имитируют сексуальный взгляд. Виктор мне нравился еще больше из-за этой фотографии и тайны, которую она скрывала. Но тогда я не любила его, я не могла его любить, потому что он остался с Джейме, и это было непростительно. Единственной кассетой в машине был старый Pink Floyd, Шон слушал только «Us and Them», перематывая песню снова и снова, неровный ритм меня усыплял, чего Шон, возможно, и хотел, потом же он прибавлял звук всякий раз, когда хор взрывался «Haven’t you heard, it’s а…» [37], и, вздрагивая, я выпрямлялась, сердце стучало, и я тянулась убавить звук, как только его пальцы отпускали колесико громкости. Затем песня постепенно стихала, и он перематывал на начало. Я ничего не говорила.
Шон закуривал сигарету, выбрасывал спичку из окна, делал затяжку, тушил сигарету.