Где-то после обеда Степан Степанович сказал жене:
— Так что, пойдем?
Мария убирала, влажной тряпкой водила по клеенке.
— Куда?
— К квартиранту. В театр.
Степан Степанович не раз ошибался в людях, с которыми работал, делил хлеб-соль. Хоть и так и так присматривался, уже вроде доверял, и вдруг что-то такое лезло из того человека, аж самому стыдно становилось, что был легковерным.
Он не говорил Марии, что ради нее дал согласие, чтобы поселился у них статный, молодой красавец, что ни говори, вежливый, остроумный. Когда Бобырю предложили: мол, утешение вам какое-то, а то все вдвоем, пусть побудет, если что-то не так — дадите ему отказ, он подумал о Марии, подумал внезапно, горько, что даже появилась колика поперек горла. Подумал: может, веселее ей будет, вечно я молчу. И еще подумал: может, радость женщине какая-то, если путное что-то будет в доме, кроме меня. Ну, не сын, конечно, но…
Держать Олега за сына? Да не дай Бог, еще чего не хватало. Так, просто привык к нему, Марии от меня отдых… Актер. Лицедей. Ну и профессия…
Однако старик лукавил. Он просто отгонял от себя, сопротивлялся теплом чувству, что все чаще касалось его закаленного временем и испытаниями сердца. Квартирант понемногу становился не чужим ему человеком, был словно неким посланцем с того берега жизни, который начал стремительно удаляться от Степана Степановича, а теперь будто снова приблизился, потому что Олег приносил в дом признаки нынешнего бытия, его ритм и реалии, к ним старик медленно охладевал, а с появлением в их с Марией существовании молодого человека интерес к тому, что происходит за пределами его дома, загорелся снова — не так, конечно, как тогда, уже давно, когда водоворот общественной жизни был родной стихией депутата и Героя соцтруда, но все же…
Степан Степанович с некоторых пор — он мог точно сказать, когда именно — отвернулся от перемен, что одна за другой, как бетонные столбики на шоссе с цифрами километража, обозначили путь страны в новой ее ипостаси.
… Как-то после бурных споров в облсовете к нему на стоянке, где Степан Бобырь оставлял своего видавшего виды «москвича», незаконного сына концерна «Опель», подошел молодой коллега из депутатского корпуса, пламенный оратор, пропагатор новой экономической политики в области, и в целом в государстве. Эффективная частная собственность, рыночная экономика, развитие отраслей, ориентированных на экспорт — весь этот трибунный набор, приобретенный молодым управляющим огромным местным заводом, который еще недавно имел статус всесоюзного и выпускал продукцию, нужную во все времена и в любой стране, — Степан Степанович слушал в зале без всякого энтузиазма. Потому что ему было известно, что этот выступающий — один из группы ловкачей, которые засуетились вокруг приватизации самых успешных областных производств, используя депутатский мандат и его риторику в своих интересах.
Молодой человек — фамилию его Бобырь всегда забывал, а имя и отчество были оригинальные Нестор Несторович, не забудешь.
«Чего ему надо, сыну летописца?» — подумал Бобырь, когда Нестор Несторович завел разговор о погоде, рыбалке и о том, что люди разучились отдыхать.
— Я знаю, Степан Степанович, что вы и рыбалка, и грибник, все хорошие места здесь знаете.
— Ну-ну, — дипломатично поддержал разговор Бобырь.
— Мы с обществом тоже, как часок выпадет, не прочь, чтобы чистым воздухом подышать.
— Да, — Бобырь изучал какую-то точку на переднем крыле автомобиля: неужели где-то поцарапал?
— Там, знаете, километрах в сорока за Сухолучьем, и плесы хорошие и перелески с маслятами.
Убедившись, что это не царапина, Степан Степанович выпрямился и с высоты своего роста внимательнее присмотрелся к Нестору Несторовичу. Лет тридцать пять — тридцать семь, дорогой костюм, темные коротко стриженные волосы, сквозь которое на затылке светилась молодая плешь. Глаза бессовестные — это портило вроде бы приличное лицо, а так мужичок как мужичок.
— Вам что-то надо? — наконец спросил Бобырь с прямотой римского воина.
Нестор Несторович заулыбался.
— Вы, Степан Степанович, как всегда, стреляете в десятку.
— Да кто угодно спросил бы, почему вдруг ваша милость о рыбной ловле разглагольствует. Говорите уже.
— Кстати, Степан Степанович, вы не думали поменять своего боевого коня на что-то… ну, интереснее, современнее? Выбор сейчас широк, на любой вкус. Сколько вашему «москвичу»?
— Немногим младше вас.
Теперь Нестор Несторович смеялся, аж голову закидывал назад.
— Это если на человеческий век перевести, так ему уже где-то за сто. Знаете, как у собак: ему только десять лет, пес при силе еще, а на человеческие года — уже ветеран.
— Я собак не очень люблю, то есть не обращаю на них внимания. У вас все?
— Еще несколько минут, Степан Степанович. Я знаю одного коллекционера автомобилей, ему как раз «москвич» нужен первых лет выпуска, он готов любой иномаркой отблагодарить. Новой. Как вы на это?
Степана Степановича неожиданно заинтересовал этот поворот в разговоре — по крайней мере, сделал вид, что это так.
— Что-то давно мне никто ничего подобного не предлагал. Шутите, молодой человек?
— Какие шутки? Вполне реальное и серьезное предложение.
— А кто, если не секрет, этот… коллекционер? Я его знаю?
— Наверное, да. По крайней мере, слышали о нем.
Нестор Несторович назвал фамилию, которая частенько гуляла по страницам газет.
— Интересно, интересно… И что этот ваш нувориш хочет от меня кроме собирательства?
— Вы мудрый человек, Степан Степанович, смотрите в корень, как говорится.
— Значит?
— Ну, так, мелочь.
— Говорите, говорите, молодой человек.
Голос Степана Степановича не предвещал ничего хорошего, это сказал бы любой из его знакомых, но молодой человек грозовых ноток не почувствовал.
— Понимаете, у нас на повестке дня будет вопрос о приватизации нашего завода.
— Какого?
Бобырь от начала автомобильной темы понял, что его элементарно пытаются купить, но решил выяснить все до подробностей.
— Бывшего флагмана. Вы же знаете, его дела плохи, нужны солидные капиталовложения, нужно модернизировать менеджмент.
— Подождите, вы же там, кажется, работаете? Или работали?
— Именно поэтому я уверен: приватизация завода является выходом из ситуации, что ежеквартально ухудшается. Инвестиции поднимут производство, начнется, наконец, модернизация. Вы же знаете, наверное, завод в основном до сих пор работает на оборудовании, вывезенном из Германии после войны.
— Не вывезенном, молодой человек. Это называется репарации. Вас тогда еще и не планировали ваши будущие родители, а я штурмовал город, откуда затем возвращали эти железки домой. Но фюрерская босота вывезла в десять раз больше, чем вернулось.
— Спасибо за урок, — не смутился Нестор Несторович. — Я немного знаю историю, учил и в школе, и в институте.
— Не сомневаюсь. Только книги — одно, а юнкерсы над тобой и земля под тобой, тина и кровь не на бумаге, а на тебе — немного другое.
— Я уважаю ваше поколение, Степан Степанович, поверьте…
— Полно, полно. Не по теме. Так что от меня хочет ваш нувориш?
— Зачем вы так?
— А как? Говорите, я уже еду.
Нестор Несторович набрал воздуха в легкие, чтобы перейти к основному пункту своей миссии.
— Степан Степанович, я не сделаю вам комплимент, все знают вес вашего слова. Если бы вы поддержали проект приватизации завода — замечу, вполне корректный, имеются выводы экономических, юридических экспертов — был бы сделан серьезный шаг в новых экономических обстоятельствах.
Нестор Несторович ожидал реакции ветерана-депутата. Бобырь молчал, и младший коллега истолковал это как хороший знак.
— Вы сами увидите, какой рывок сделает завод. Сейчас он все уменьшает свои взносы в бюджет и города, и области, к сожалению. Свежая кровь нужна, и она все изменит. По нашим данным отчисления в бюджет удвоятся — как минимум.
— Хватит, хватит, — остановил поток красноречия Бобырь. — Значит, я голосую за — и на область и город посыплются деньги. Я голосую — и у меня вместо старой развалюхи будет новенькое зарубежное чудо на колесах. Да?
— Да разве только машина? Это так, мелочь. Перед вами откроются такие перспективы, Степан Степанович!
— Перспективы… Да. Стать продажным дерьмом. Кто это тебя надоумил обратиться ко мне? Слышишь, Нестор Несторович, ты знаешь, я в сельском хозяйстве спец. Ну, кое-что и в этом деле понимаю. Так вот, самая последняя свинья в свинарнике в мою сторону бы плюнула, если бы я на это сказал тебе «да».
— Ну, зачем вы…
— Слушай и молчи. Обратился ты не по адресу. Не хочу тебя обижать, хотя следовало бы. Ты, видимо, сам знаешь, как можно назвать человека, выполняющего подобную миссию. Насколько я знаю, ты в свое время в комсомоле геройствовал, в горкоме, обкоме? Да? Быстро ваша братия поняла, что к чему. Запах денег чуете, как коты валериану. Ну, а я — старая школа. И тогда, и теперь одинаков. Мне страна болит, а не ваш сраный бизнес. Не подходи ко мне ближе чем на десять метров, потому что всякое может произойти. Пошел вон.
Эпизод как эпизод, тогда много подобного случалось, и Бобырь об этом знал. Однако иллюзия, что все можно изменить, что можно поставить преграды хватким бывшим комсомольцам, не дать расхватать и разворовать тогда еще приличные хозяйства, жила в Степане Степановиче и побудила к противодействию тем процессам, которые повсюду были запущены.
Однако продолжалось это недолго. Бобырь видел, как люди его поколения — сверстники и младшие — а их в облсовете набиралась хоть и весомая, но горстка, понемногу сдавали позиции. Некоторые брали на вооружение агрессивную советскую и партийную риторику, с пеной у рта доказывая с трибуны, что без России Украине конец; некоторые начинали подпевать руководству совета, которое явно склонялось на сторону голосистых реформаторов в кавычках, и Степан Степанович, называющий вещи своими именами, не боящийся затрагивать фамилии и не смотрящий никому в зубы, становился своеобразной белой вороной, бельмом в глазу как своих однопартийцев, так и ловких дельцов-демагогов.
Тогда и решился старый Бобырь на шаги, неожиданные для многих. Сначала он подал заявление о выходе из ячейки коммунистической партии, стал (как и вся партия в обществе, по его убеждению) чем-то вроде аппендикса в человеческом организме, причем воспаленным, нездоровым. Лица его сопартийцев, когда он объявлял о своем решении с трибуны, стоило бы сфотографировать для истории; они излучали не сочувствие и сострадание, а неприязнь, почти ненависть к человеку со звездой Героя на лацкане пиджака, особенно тогда, когда Степан Степанович, дав волю эмоциям, сказал, что воспаленные или — что хуже — гнойные аппендиксы надо удалять.
Было это в ту пору, когда после длительного пребывания вне публичной деятельности компартия снова появилась на политической сцене.
Некоторые отчаянные и ярые головы готовы были стащить Бобыря с трибуны, но никто не решился попасть под толстые кулаки бывшего коллеги.
Половина зала аплодировала Степану Степановичу, но он успокоил депутатов и, глотнув воды, сделал еще одно заявление, еще один шаг.
— Мне уже много лет, — сказал он, — я не могу, как прежде, держать быка за кольцо в носу, изучать язык жестов для глухих, которых в этом зале много. Я не хочу участвовать в узаконивании грабежа области и государства, не имею возможности защищать накопленное людьми за десятки лет. Очевидно, мое время прошло, как это ни горько чувствовать и сознавать. Я кладу на стол президиума свой депутатский мандат не потому, что не хватает сил сражаться за справедливость, а потому, что не хочу, чтобы мне вслед плевали люди, обнищавшие и униженные в результате деятельности этого совета.
Мертвая тишина была тогда в зале. Степан Степанович сошел с трибуны, подошел к своему месту в зале, похлопал спинку кресла и направился к выходу. Только тогда пришли в себя президиум и некоторые депутаты, раздавались крики, поднялся шум и гам, но Бобырь будто этого не слышал, шел с прямой спиной к выходу и исчез в нем.
Позже к Степану Степановичу наведалось двое его коллег, таких же, как он, ветеранов хозяйствования, избранных в совет, очевидно, для антуража: мол, уважаем, ценим, не забываем.
Пришли вечером, не предупредив по телефону, с бутылками и закусками.
— Примешь, Степанович? — спросил Григорий Голобородько, приземистый мужчина с бритой головой, директор совхоза, специализирующегося на племенном коневодстве.
— Добрый вечер! — поздоровался Емельян Кащук, начальник облпотребсоюза, худощавый высокий бывший брюнет, густо посыпанный сединой.
Они поддерживали давнюю дружбу, не такую, чтобы не разлей вода или наливай водку, а степенную, достойную, проверенную.
За неделю, прошедшую после его революционного выступления, Бобырь многое передумал и окончательно убедил себя, что поступил правильно. Марии он рассказал все не сразу, а только тогда, когда она с самого утра принялась гладить мужу свежую рубашку и спросила, какой костюм он наденет.
Раздумывала над услышанным недолго и сказала, как отрезала:
— К черту их всех! Отдохнешь наконец. Я только удивлялась, как ты до сих пор тех мышастых терпел.
В истекшую неделю никто не пришел к старику, не позвонил; иногда его брало сомнение: а вдруг назовут дезертиром или капитулянтом? Но наконец он решил для себя не думать ни о сомнении, ни о ненужных никому эмоциях.
Старые знакомцы подоспели под ужин, Степан попросил жену накрыть стол не в доме, а на улице, под яблоней, отяжелевшей от краснобоких плодов.
— Каким это ветром вас занесло, а?
Степан Степанович пожимал руки и хлопал гостей по спине.
— Мария! — крикнул. — Тащи сюда все, что есть. Гости.
— У нас все с собой. На всякий случай. Подумали: если ты не в настроении, то где-нибудь пристроимся на природе. Такой сентября роскошный сейчас!
Григорий Григорьевич Голобородько, Гры-Гры для своих, осматривал двор.
— Ну, Степаныч, ты здесь устроился капитально. Соседи нормальные?
— Такие, как я. Уравновешенные.
— Ты — уравновешенный?
Емельян Никифорович Кащук засмеялся.
Вышла Мария, поздоровалась, принялась управляться со столом.
Поставив на скатерть бутылки и закуски — обычный для таких случаев набор из ветчины, сыра, копченой рыбы (на этот раз был карп, редкая вещь, особый рецепт), гости сели на скамью.
Мария вынесла квашеную капусту, помидоры, огурцы, жареную курицу, хлеб, который сама пекла в импортном устройстве.
После первой рюмки на хлеб обратил внимание Емельян Никифорович.
— Где вы такой хлеб достали? Вкуснятина неотразимая! Кто-то здесь пекарню на углу основал?
Бобырь чистил копченого карпа.
— А она и основала, моя Мария. Чего молчишь? Это ее работа.
Мария сидела на скамейке возле мужа, радуясь, что наконец кто-то пришел к ним.
— Да это Степан как-то укусил хлеб наш насущный, местный, и чуть зуб не сломал: камень попался. И сказал, чтобы казенного хлеба больше на столе не было. Ну, я и придумала, увидела рекламу по телевизору и купила этот агрегат. Приличная вещь. Спасибо, что нравится.
— Это нам спасибо? Что едим? Ну, дожили… Вам, Мария, спасибо, во-первых, приняли гостей, во-вторых, за то, что Степан при вас как пан. О, в рифму получилось!
— А он и без меня не беспомощен. Все умеет, все делает. Хозяин у меня серьезный, слава Богу.
Сидели в тот вечер долго. Говорили сначала о всевозможных житейских новостях, а потом, как положено у мужчин за рюмкой, зашла речь о политике. Здесь уже доставалось и правительству, и президенту, и Верховной Раде. Вспомнили и сдачу ядерного оружия даром, и чужой флот в Севастополе, и свой, порезанный автогеном, и кравчучки, и кучмовозы, и нулевой вариант распределения советского имущества — ну, чисто тебе прокурорское расследование на провинциальном уровне.
— Мне больше всего больно, что до сих пор на пятую точку садимся перед нашим близким соседом, — размахивал вилкой Гры-Гры. — Я ничего против России не имею, а к нашим политикам в большой претензии. Россия как была тюрьмой народов, так и до сих пор остается. Ленин правильно говорил.
— Причем тут Ленин? — невесело сказал Никифорович. — Он разве Украины уважал? Проглотил ее в свое время, УНР развалил, Центральну раду уничтожил.
— Э-э-э, вспомнила бабка, как девкой была, — вмешался Григорий Григорьевич. — Центральна рада сама себя погубила, социализмом грезили и Грушевский, и Винниченко. И наши нынешние недалеко ушли. Особенно коммунисты. Разве это украинская партия? Спят и видят тот же СССР во главе со старшим братом.
Бобырь слушал все это с горечью, но и с облегчением: могли же старые товарищи упрекнуть его, что он сбежал, спрятался в кусты, под яблоню, под теплый женский бочок.
Словно прочитав его мысли, Гры-Гры сказал:
— Ты, Степан, поступил как надо. Мы же все видели, к чему идет. Растянут все по своим карманам эти новые бизнесмены, чтоб их чирья на причинном месте одолели!
Емельян Никифорович засмеялся:
— Да пусть бы хоть на жопе, слишком ты лютый.
Мария пошла в дом, и языки у мужиков освободились от политеса.
Григорий Григорьевич налил «на коня».
— Ты, Степан, высоко голову держи. Все, кого ни спроси, говорят, что ты единственный мужик на весь этот наш совет. По крайней мере людям прямо в глаза можешь смотреть, у серка очи не занимать. Ты же читал, наверное, что местные газеты о твоем выступлении написали?
— Я их в последнее время игнорирую.
— Напрасно. Написали, что это поступок настоящего гражданина. Хочешь, принесу?
— Не надо. Написали — и пусть.
Ночь стояла темная и тепла. На этом углу залегла тишина, ни машин, ни лая собак. Под абажуром лампы, пристроенной над столом, кружилась поздняя мошкара, которой удлиняла жизнь сентябрьская теплынь. Вдруг с дерева, под которым сидели гости с хозяином, сорвалось огромное яблоко и попало в переполненную миску со студнем.
— Ну, это уже нам сигнал, — сказал Емельян Никифорович.
Степан Степанович прошел с гостями до остановки автобуса.
Друзья не раз посещали Бобыря, а потом заболел Григорий Григорьевич, лег в больницу, да так и не вышел — вынесли его оттуда.
После похорон что-то приключилось со Степаном — стал совсем молчаливым, думал о чем-то своем, все валилось у него из рук. Мария не знала, как утешить мужа. Уговаривала поехать куда-нибудь, развеяться — или в Карпаты, или в Крым, но Степан только отмахивался: «Что я там забыл?» Он перестал смотреть телевизор, разве что утром включал радио, чтобы узнать о погоде. Когда Мария уговаривала мужа посмотреть какой-нибудь фильм, он морщился, как от кислого яблока, говоря:
— Опять будут стрелять или в постели кувыркаться? Смотри сама.
Так проходили годы, пока не появился в их пенсионной жизни квартирант, который принес с собой молодую энергию, необычные разговоры, в конце концов те же новости внешнего подвижного мира, которые, казалось, совсем не чувствовались здесь, во дворе Бобыря, в рутине их существования.
Степан Степанович долго присматривался к Олегу Гардеману, не проявлял никаких эмоций по поводу его современной одежды, словечек из молодежного набора, поздних возвращений, иногда категорических высказываний по тому или иному поводу, рискованных политических анекдотов, раскатистого громкого смеха. Привыкал.
Мария приняла молодого человека с открытым сердцем, и Олег — Степан Степанович это видел — отвечал ей искренним уважением и попыткой угодить и помогать во всем.
За два года квартирования Олег привык, стал почти своим, и Степан Степанович, если бы спросил себя, привык ли он за это время к квартиранту, слукавил бы, ответив «нет».
— Ты действительно хочешь пойти? — не верила услышанному Мария.
— Ну да. Сидим здесь, как… как старые пни.
— Не говори глупостей. Если не передумаешь — буду готова, на когда скажешь. И костюм твой вытащу из шкафа. Вот будет радость, если его моль съела.
Мария засмеялась и пошла в дом.
Степан Степанович потер подбородок: побриться, что ли…