15

Александру Ивановичу тяжело давались последние часы перед началом премьеры. Он знал по собственному солидному опыту, что на этом этапе не стоит идти к актерам с болезненными напутствиями или с дурацкими заигрываниями, не стоит в десятый раз или в двадцатый раз проверять свет или музыку — все пойдет так, как пойдет, и никакие его усилия не предупредят неотвратимость того, что произойдет на сцене в недалеком времени.

В кабинет мужа зашла Тамара Томовна.

— Я вот валидол принесла и нитроглицерин. На всякий случай. Ты посмотри на себя. Как с креста снятый.

— Разве?

Александр Иванович подошел к Тамаре, обнял за талию.

— Мне не валидол нужен, а рюмка хорошего коньяка.

— Так выпей, хуже не будет.

— Не хочу дышать на критика алкоголем. Да и губернатора ждем.

— А он, что ли, не принимает? Не верю. Успокойся. У меня хорошие предчувствия. Ну, все. Пойду гримироваться.

Тамара поцеловала мужа в щеку и вышла, а Петриченко еще минуту стоял посреди комнаты как в прострации, потом подошел к шкафу с напитками, но ничего наливать не стал.

Зазвонил телефон. Из приемной Емченко уточняли, когда начало спектакля. «Не забыл. Удивительно. Что-то в нем есть», — подумал Петриченко и пошел к директору.

— Не волнуйся, Александр Иванович, — успокаивал режиссера Павел Акимович. — Кузя не какой-то кузька, у меня все предусмотрено. Ложа вылизана, там и бар, мало ли что… Сок там, печенье, ну и, конечно, тяжелая артиллерия. Коньяк в хрустальном штофе, как в лучших домах. Я его лично встречу.

— Зал хоть будет полный?

Павел Акимович посмотрел на Петриченко, как учитель на первоклассника.

— Аншлаг, дорогой мой Александр Иванович! В кассе — ноль. Не зря же мы свой хлеб едим.

— Ну, если так, то убери свой бар из ложи. Чтоб духу не было. Понял?

— Я хотел по-нашему.

— Убери.

— Ну ладно.

— У прессы места приличные?

— Кто-то в первом, остальные — второй, третий ряд.

— А москвич? Анненков?

— В проходе, третий ряд, возле него наша поэтесса, Ирочка Соломаха. А возле нее ваш художник Петровский. Слышишь, Александр Иванович, он хотел с галерейки смотреть, как вам такое? Еле уговорил.

— Ты Стаса не трогай. Откуда хочет — оттуда пусть и смотрит.

— Да ладно, а что…

— Значит, у тебя все в порядке?

— Конечно. Цветы актерам, как положено на премьере, снял зальчик поблизости — все же праздник, там пару часов посидим. Вы на сцену выйдете на аплодисменты? В финале?

— Нет, этого не хватало.

Прикрыв дверь с табличкой «Директор», Александр Иванович пошел по коридору к боковой двери зрительного зала, отодвинул тяжелую штофную штору (ее еще не успели забрать с обеих сторон в лямочки, чтобы не мешала проходу людей) и посмотрел в пустую темноватую пещеру.

Зал местного театра почти ничем не отличался от других, ему знакомых, — был так же просторен и высок. Сейчас пустой, он вызвал странное ощущение — будто это помещение какого-то великана. Великан давно не бывал в этом своем доме, поэтому здесь тихо, это тишина особая, беспокойная. Вернется ли этот неизвестный, воображаемый великан сюда, оставил ли эту пещеру навсегда — неизвестно. Вместо него через несколько часов сюда придет коллективный великан — публика, сядет в сотни кресел партера, поселится на несколько часов в ложах и на ярусах, поднимется на галерею, под самый потолок и отбудет здесь вечернюю трапезу, созерцая события, что будут разворачиваться на сцене, кто-то с интересом, кто-то ради приличия, кто-то сочувствуя героям и переживая их терзания, взлеты и падения, кто-то глядя по сторонам от скуки, потому что занесло его в театр не по своей воле.

Глаза Александра Ивановича привыкли к полутьме, он уже видел тусклые ленты ярусов, украшенных лепкой, давно требовавших альфрейных работ, ряды кресел, обитых темно-зеленым бархатом еще приличной свежести, и там, вдали, тяжелые морщины такого же по цвету массивного завеса.

Куда-то прочь — так ему на мгновение показалось — отошли мысли, которыми он делился и с женой, и со Стасом Петровским, ничтожными показались связанные с постановкой надежды на какие-то перемены в судьбе режиссера провинциального театра.

Сейчас ему хотелось только одного: чтобы тот коллективный великан, что вскоре заполнит эту таинственную пещеру, проникся действом на сцене, поверил в то, что перед ним не посыпанные пылью веков причудливые персонажи, а живые люди, такие же, как и те, что живут сейчас, страдают, верят, любят по-настоящему, что сущность человеческая, сокровенные пружины чувств и деяний не изменились со времен далекой эпохи Шекспира, несмотря на перемены, произошедшие с человеческим обществом.

Александр Иванович, однако, параллельно с теми неутешительными и безжалостными мыслями, которым дал на минуту волю, все же не отдался до конца горькому фатализму. Что бы ни было, ему все же хотелось, чтобы работа эта не стала проходной, чтобы ее заметила и отметила критика, чтобы он мог хоть на время почувствовать в руках этот маршальский жезл, о котором снисходительно-иронически говорил Стас, когда Петриченко уговаривал художника взяться за «Лира».

«Действительно, — усмехнулся про себя Александр Иванович. — Прав Стас, все как перед Аустерлицем. Только кем я буду после — Наполеоном или Александром?»

Петриченко-Черный покинул зал, пошел к себе, приказав себе ни о чем глобальном не думать. Возле кабинета его ждал ассистент, бывший актер не первой молодости, который, как он сам говорил, вовремя убедился в отсутствии у него данных, дающих основание для честолюбия, без которой актер — пустое место. Но театр он любил, более того, не мыслил себя вне его, поэтому и занял ассистентскую должность. «Удачи нет, а есть хочется» — иногда повторял он услышанную еще в студенческие времена фразу подвыпившего поэта — откровенность, редкая для человека, выбравшего творческую деятельность профессией.

— Что-то не так, Михаил? — спросил Петриченко, присмотревшись к кислой физиономии ассистента.

— Да нет, что вы. Все в порядке. Костюмы готовы, гримеры на месте.

— А почему ты такой… никакой? Свет, звук — там порядок?

— Порядок. А про меня вам показалось, Александр Иванович.

— Ну, тогда иди посмотри, как там актеры.

— Еще рановато. Через полчаса соберутся.

— Нет, ты все-таки какой-то не такой. Может, коньяка? Для бодрости?

— Спасибо. Рюмка — после. И без нее голова кругом идет.

— Ну, смотри, Михаил. Как думаешь, будем со щитом, или…

— Пусть врагов наших на щите носят. Тьфу, тьфу, чтобы не сглазить. Все должно быть хорошо.


Актеры не имели привычки приходить задолго до начала, но никогда не опаздывали так, чтобы потом в предстартовой лихорадке забыть что-то существенное — относительно костюма или грима.

Привычная суматоха, перемноженная на первое появление перед публикой в ​​новом спектакле, не становилась суетой, она была внутренней проблемой каждого из актеров, каким бы профессионалом он ни был. Волнение в той или иной степени касалось и ветеранов, и молодых актеров, но, упаси Боже, обнаружить хоть какие-то признаки, это считалось моветоном.

Михаил Кононович Салунский пришел во второй раз в театр за два часа до начала спектакля. Утром его немного беспокоил желудок, но после прогона отпустило. Жил он неподалеку, поэтому не имел тех хлопот, которые были у коллег, которые жили значительно дальше: им отдохнуть после прогона не удавалось.

Сидя перед большим зеркалом, Михаил Кононович в тысячный раз смотрел на лицо, полноватое усталое лицо пожилого человека, и думал о том, как быстро прошли года, оставив после себя необратимые перемены. По краям зеркала, в металлические загибы, держащие стекло, он сам засунул штук пятьдесят фотографий сорока, тридцати, двадцатилетней давности. Там были разные Михаилы — старшина артиллерии, совсем юный, стройный, с медалями на гимнастерке; начинающий актер самодеятельного военного театра в Восточной Германии; Сирано де Бержерак — с этого ралли началось восхождение Салунского, признание его как актера; несколько фотографий, свидетельствовавших о его роли в национальной классике.

Не дожидаясь помощи, Михаил Кононович начал накладывать на щеки тон и грим, чтобы убрать их лишнюю тучность — ну, разве поверит публика страданиям короля при таком объемном хлебале?

— Есть надо меньше, — сказал Салунский своему зеркальному двойнику. — Становишься похожим на Черчилля, безобразие!

В дверь постучали. Не дождавшись разрешения, вошел Николай Шлык.

— Ты слышал? — заговорщически спросил Николай Михайлович, — директор заказал банкетный зальчик. Не знаешь, почему он расщедрился?

— Не знаю, но догадываюсь и поздравляю. Жаль, что поздновато. Как думаешь, будем сидеть или фуршет?

— Мне все равно. Так о чем ты догадываешься?

— Начальство будет — это раз, московские гости — это два, пресса — это три. Шума — на всю театральную Украину.

— А почему бы и нет? Только ты как хочешь, а я до сих пор толком не пойму, почему Шекспир? Почему «Король Лир»?

Салунский примерил на свою взлохмаченных голову парик с плешью и длинными седыми волосами.

— Э-э, Николай, не паясничай, дорогой мой шут, все ты понимаешь. Хочет Петриченко, чтобы публика и критика уловили, что старая пьеса накладывается на наши нелепые дни. Вот и все.

— Ты думаешь, именно так воспримут люди? Но… Шекспир — не Кулиш, что ни говори…

— Вскрытие покажет, как шутят патологоанатомы.


В закулисном уголке скрипнул старый диван. Олег Гардеман проснулся, услышав где-то поблизости чьи-то тяжелые шаги. Вскочив на ноги, он тотчас взглянул на японские часы, купленные еще в студенческие годы на барахолке, которые бытовали тогда по всей Украине. Могло быть, что часы эти ворованные — слишком колоритный вид имел продавец с наколкой, просматриваемой сквозь тонкую ткань тенниски; а могло быть, что блатного вида верзила перепродавал партию зарубежной штамповки, приобретенной в Одессе у морячков за бесценок. Пожалуй, справедливой была первая версия, потому что вот уже лет десять часы работали безупречно, он только менял таблетку батарейку, питавшей электронную плату.

Было пять часов. Прежде чем поспешить в гримерку, Гардеман отправился искать администратора, чтобы напомнить о приглашенных им супругах Бобырь: не дай, Господи, придут и уйдут, несолоно хлебавши — тогда хоть беги на край света.

Голос администраторши Олег услышал издалека, звучал он из первой ложи и не предвещал ничего хорошего для того, кто его должен был слушать.

Гардеман увидел, как двое рабочих сцены выкатывают из ложи нечто похожее на старинную тумбочку на колесиках, а за ней появилась и администратор.

— К директору в кабинет, и не вздумайте открывать дверцу — все там записано!

— Что-то случилось? — спросил Олег и напустил на лицо одну из самых очаровательных своих улыбок.

Администратор, только что суровая и мрачная, как школьный завхоз, заулыбалась в ответ.

— Я помню, Олег, о твоих гостях. Ты, видимо, за этим забежал?

— И за этим, и за другим. Хотелось на вас посмотреть — вы сегодня как орхидея.

Взгляд Олега красноречиво прошелся по деталям пышной фигуры, и администратор сделала вид, что физически чувствует мужское внимание.

— Скажете такое, голубчик… Возьму и поверю твоим комплиментам — как быть одинокой женщине, а, не подскажешь?

Рискованно это было, но Олег решил доиграть сценку до конца.

— Одинокая женщина — это величайшая несправедливость природы.

Администратор шагнула вперед, и Гардеман с высоты своего роста увидел в вырезе блузки убедительные прелести, кажется, без доспехов цивилизации. Немного сконфуженный увиденным, Олег, однако, не смутился.

— Все-таки женщина лучшая из фантазий Творца, — сказал он, поднимая глаз.

— Фантазий? Ты, Олег, поэт. Женщины — существа из плоти и крови. Разве не знаешь? Это легко проверить.

Разговор становился опасно конкретным. «Ну и пусть, — подумал Гардеман. — Впрочем, я вольный казак, только ли и света, что в Нинином окошке? Натерпелся. Хватит».

— Только где? — пошел напролом. — Я квартирант; хозяева — люди высоких моральных принципов. И ты, кажется, при муже.

Администратор улыбнулась.

— Это точно. При.

Она пригладила воротник Олеговой рубашки.

— Если я правильно поняла, ты не против исправить несправедливость природы?

— Не против.

— Тогда я дам тебе адрес и телефон. Завтра.

«Где я буду завтра?» — подумал Олег, но одобрительно склонил голову. Он пошел в гримерку, примеряя уже другую маску, маску Эдгара: «Как поживаешь, брат Эдмунд? Какие важные думы ты думаешь?»


Полковник Пальченко подвоз жену к театру в начале шестого, пообещав не опаздывать на спектакль.

Новость, что с нею прибыл человек из столицы, была неожиданной и означала — в том случае, если подтвердится — полную перемену в их жизни с последствиями, которые невозможно было предусмотреть. Мужу предложили должность в генеральном штабе — большой рывок в его карьере, — и со дня на день должен прийти соответствующий приказ министра.

Пальченко не мог приберечь эту новость к вечеру, поэтому разыскал жену в скверике возле театра и привез домой.

— Понимаешь, Нина, генеральская должность, столица, перспективы!

Муж ходил по комнате, иногда немного смешно взмахивая в воздухе правой рукой.

— Конечно, это армия, что угодно может произойти: передумают, найдется кто-то другой, но надо быть готовым.

— Ты всегда готов, Сергей. Мне сложнее. Что я буду делать в Киеве?

— Как что? Там же полно театров. У тебя звания. Нечего голову ломать! Будешь и там на высоте!

— Это тебе так кажется. Театр не армия, здесь приказы не действуют. К тому же это только разговор, ты сам говоришь, что все может случиться.

Сергей Михайлович остановился посреди гостиной, посмотрел куда-то за окно. Нина тем временем пошла на кухню, чтобы разогреть мужу обед.

Она постаралась утром, чтобы ничто не навело Сергея на мысль, что она не ночевала дома: легкий беспорядок в спальне, халатик на спинке стула, тапочки, брошенные в прихожей, кастрюлька на плите.

Если действительно Сергея переведут, это для нее будет означать прыжок в неизвестность. Звание — да ничего оно не значит для столицы. Придется начинать с нуля, если смотреть правде в глаза. Она не хотела загодя спрашивать мужа о жилье — ведь еще ничего не ясно до конца, а сама себе думала: какое-то время поживу одна. Вчерашняя ночь вспомнилась ей во всех подробностях, и на секунду даже стало жалко мужа, который не выдерживал конкуренции.

Если бы она зашла в театр на пять минут раньше, то, возможно, стала бы свидетелем разговора между администратором и Олегом и даже если бы такое случилось, это мало ее задело бы. Нина решила для себя окончательно вынести за скобки всю эту историю, вычеркнуть ее тщательно из своей жизни, чтобы не осталось и следа, даже мимолетного упоминания об этом тривиальном, как теперь было очевидно, романе.

В просторной гримуборной привычно пахло помадой, тоном, гримом, неизлечимыми дешевыми духами, которыми пользовались актрисы во времена, когда о настоящей косметике и парфюмерии можно было только мечтать.

Наряд Корнелии, бережно выглаженный, висел на плечиках. Присев к зеркалу и установив боковые его створки под нужным углом, Нина мысленно листала текст роли: «Несчастная — мои уста не могут сердца моего выразить голос…»

Она заставляла себя понемногу становиться Корнелией, которой вскоре выйдет на сцену.

Гардеман увидел свет в узкой полоске стекла над дверью гримуборной, постучал в дверь и, не услышав ответа, открыл. Раньше он такого себе не позволял, и Нина, повернувшись на кресле, встретила его взглядом, не предвещавшим ничего хорошего.

— Что вам надо?

Это «вы» почти взбесило Олега, но он сдержался.

— Просто зашел. Весь день охочусь за… вами.

— Охочусь? С чего бы это?

— Я хочу сказать, Нина… Андреевна, что еду в Киев на пробы. На киностудию.

— Что ж, поздравляю. Желаю успеха. Что-то еще?

Олег окончательно убедился: это конец.

— Ничего больше. Вижу, вам неинтересно.

— Меня интересует премьера. И только.

Она повернулась в кресле и взяла в руки пуховку.

Гардеман постоял и вышел, громко прикрыв дверь. Чувствовал себя смущенным и униженным. «Не лучшее состояние перед выходом на сцену, — мелькнуло у него механически. — Что же, я обета верности не давал». Он подумал о пышных формах администраторши, как об экзотическом блюде, что вскоре попробует, и хотя мысль была дрянная, она немного сдержала только что почувствованное пренебрежение и унижение его мужского достоинства.

Тамара Томовна играла Гонерилью, старшую дочь короля. Александр Иванович был прав — роль вполне адекватна возрасту жены, ведь Лир, по Шекспиру, носил королевскую корону шесть десятков лет, так и дочери не обязательно должны быть юными, однако Третьяковой трудновато было рядом с Пальченко и еще с еще более молодой актрисой, которая играла Регану. Пора, ой пора, как ни старайся, переходить в ранг почтенных матрон в благородных семействах, тетушек-резонерш и тетушек-приживалок, приезжих миллионерш. Но еще не вечер, утешала себя народная артистка, еще есть кураж, а остальное — грим и свет.

Тамара знала, сколько надежд возлагает муж на эту работу и поддерживала его идею не только осовременить Шекспира, а дать людям картины обмана, интриг, подлости, фатальных ошибок, от которых не избавилось общество — не обязательно свое, родное, но и оно.

Однако Третьяковой казалось, что вряд ли публика воспримет сценическое действо как аллегорию — слишком далекий мир выведен на кон, слишком экзотические костюмы, весьма пышные монологи персонажей, далекие от современных способов общения. Разве что только шут развлечет зрителя, видимо, его реплики и комментарии найдут должное понимание и созвучность в зале.

Она не говорила о своих сомнениях мужу, репетировала, как всегда, добросовестно, и мысленно молила силы небесные, чтобы премьера не стала провальной.

В ее келью забежала костюмерша, захлопотала вокруг наряда королевской дочери, и Тамара Томовна попрощалась со своими сомнениями, готовясь к выходу.


Время перед началом, как всегда бывает в театре, еле тащился для актеров, вполне готовых к выходу на сцену, но вдруг начинало мчаться галопом, неожиданно раздается первый звонок, летают, как официанты на дорогом банкете, помощники режиссера, персонажи первой сцены первого действия — граф Кент, граф Глостер, негодяй Эдмунд — прекратили шутки за кулисой, замолчали и уже не принадлежали себе, потому что вздрогнул, поехал в разные стороны занавес, и перед залом на сцене появились не Петр Петрович, не Анатолий Семенович, и не Александр Павлович, а люди из раннего средневековья — живые, во плоти и крови своей.


Мария уговорила, упросила Степана надеть звезду Героя на парадный костюм.

— Ты же не на базаре ее выменял! Твоя звезда важнее, чем награды нынешних героев. Ну, для меня, в конце концов, Степа!

На места в десятом ряду их провела администратор — профессиональным своим зрением выхватила колоритную пару из числа публики, подошла, расспросила, улыбаясь, как гостеприимная хозяйка.

Степан Степанович хорошо знал этот зал, десятки раз сидел здесь то в президиуме на сцене, то в первых рядах партера, а Мария была едва ли не в третий раз, и то так давно, что для нее все здесь имело праздничную, даже торжественную окраску. Она рассматривала наряды женщин, пожилых и молодых, мысленно сравнивала увиденное со своим немного старомодным, но добротным нарядом, и уже то, что никто из женской половины публики не задевал ее удивленным или насмешливым взглядом, радовало и успокаивало.

Степан, неспешно поворачивая крепкую шею, смотрел налево, направо, видел лысины и седины тех, кто сидел ближе к сцене, с надеждой заметить хотя бы одно знакомое лицо, но вскоре оставил это занятие, потому что с неожиданной остротой подумал о том, сколько лет прошло с тех пор, как он последний раз был здесь. Публика собралась моложе, другая, и ровесников искать не следует.

Для него не остались незамеченными заинтересованные взгляды людей, фокусирующиеся сначала на его награде, а уже потом — на их с Марией лицах.

Степан Степанович — так, чтобы она не заметила — пригляделся к жене, привычной, как понедельник после воскресенья, и удивился переменам, что в ней произошли: глаза Марии стали живыми и молодыми, щеки взялись едва заметным румянцем, порозовели и свободные от помады губы — ну, лет на десять помолодела и так более молодая от него Мария. Особенно поразили Степана руки жены — когда она успела отмыть их от ежедневного копания в земле, хлопот около коз и поросенка, как ей удалось вернуть коже и ногтям матовую белизну?

Он коснулся Марииной ладони, встретил вопросительный взгляд и, ни слова не говоря, погладил ее руку, чего не было уже кто знает сколько. Мария ответила благодарным движением плеча, и Степан Степанович, овладев собой, сел ровнее: не дай Бог, кто-то заметит их патриархальные нежности.

Московскому критику предназначалась ложа бенуара, но он сказал, что не любит лож, и сел в первом ряду, у прохода — позиция, не очень удобная для большинства зрителей, но привычная для него. Тем более что первый ряд был дальше от оркестровой ямы и сцены, чем в других театрах, и это с удовольствием отметил критик.

Он приехал без особой надежды увидеть что-то действительно стоящее — да, прихоть известного человека, желанного гостя на любой московской премьере. И все же, подогретый интригующими рассказами Стаса Петровского, решил развеяться на украинской территории: будет материал для сравнения с уровнем провинциальных театров России, чья деятельность не очень утешала требовательного театроведа.

Критик был известен под фамилией Анненков, хотя не имел никакого отношения к известному и уважаемому российскому роду. Лишь единицы знали, что псевдоним не канонизирован как фамилия, настоящая глубоко законспирированная фамилия была трудно произносимой, длинной и незвучной.

Считая уровень украинского театрального искусства, в частности в Киеве, величиной переменной и в целом недостаточно мощной во времена союзного государства, театровед был убежден, что эта оценка должна быть еще строже по отношению к театрам не столичного сорта. Этот пожилой габаритный человек с голосом, что его вряд ли можно было назвать приятным, пытался дистанцироваться от политики, но, как и большинство интеллектуалов-москвичей, в глубине души считал независимость южной соседки чем-то несерьезным и преходящим, таким что углубляет неполноценность украинских культурных достижений.

Такие или подобные мысли должны были прозвучать в его выступлении на российском телевидении после возвращения из этой поездки, хотя, конечно, уровень театра и премьерного спектакля неожиданно могли оказаться достойными. Правда, критику не слишком верилось в такое, хотя завлит Ирина Соломаха уверяла метра, что он приехал не зря.

Ирина сидела слева от театроведа, чтобы ответить на любой вопрос, возникший по ходу спектакля, а главное — перевести на русский часть текста, непонятного критику.

Губернатор опоздал на несколько минут, и сразу после его появления в ложе зазвучала музыка и поехал в разные стороны занавес, открыв зрителю декорацию. Было это стечением обстоятельств или без Емченко художественный руководитель сознательно не начинал действа — неизвестно.

День у Емченко был расписан плотно, ему уже казалось, что с театральным вечером ничего не получится, даже заготовил извинения перед Ниной, но, то тут, то там сократив разговоры хозяйственных руководителей, освободился вовремя.

К вечеру Василий Егорович разговаривал с женой и детьми. Марта была не в настроении: очевидно, причиной было его длительное отсутствие, и бесполезно было объяснять, что без вызова появляться в Киеве — вещь неприемлемая, что в области напряженная обстановка, и оставлять ее бесконтрольной невозможно. Емченко показалось, а может, так оно и было, что шестое женское чутье подсказывает Марии: дело не в служебных перегрузках мужа, a в другом, и это другое — скорее всего какая-то женщина. Он хорошо знал свою половину и никогда раньше не имел такой канители, как ревность, ибо оснований не было, но теперь… Немного успокоили дети, но все равно настроение после разговора было не лучшим. Если бы с Ниной была только банальная интрижка, ему было бы спокойнее и безопаснее: встретились, порадовались друг другу, и до следующих встреч, которые никого ни к чему не обязывают.

А получалось иначе. Емченко чувствовал: эта женщина, эта красивая актриса с каждым свиданием все больше прирастает к его сердцу, и невозможно было убедить себя в том, что это лишь эпизод.

До сих пор и он и она придерживались полной конспирации: как-никак, оба не свободны, но в последнее время Василию Егоровичу хотелось дольше и дольше быть с Ниной, надоело прятаться от завистливого и мстительного человеческого глаза, но ничего не поделаешь, не будешь, если что, рассказывать байки, что берет у Пальченко уроки сценической речи или актерского мастерства.

Наконец на сцену вместе с двумя другими актрисами вышла Нина, и Емченко, хотя сидел близко от рампы, поднес к глазам бинокль, предусмотрительно положенный для него на бархат, которым был обит широкий балкон ложи.

Кроме Емченко, в ложе был хозяин вечера Петриченко-Черный. Он изредка обращал внимание на сцену, но внимательно слушал актеров и наблюдал за реакцией московского театроведа.

Слишком много было поставлено на кон — это Александр Иванович хорошо понимал, очевидным для него было то, что каким бы высоким ни был уровень постановки, какой бы безупречной ни была актерская работа, успех или провал держались на кончике пера этого Анненкова, двух киевских зубров и, конечно, местных журналистов — неспециалистов, но пафосных и острых на слово борзописцев.

С приближением времени публичного показа у Петриченко уменьшалась уверенность, что его прочтение пьесы будет воспринято адекватно, что костюмы и шекспировское многословие не скроют намеков и прямых аналогий, тех, говоря технологически, ударных мест, где со сцены должна была обращаться в зал современность, потому что государственная слепота, раздор, корысть, обман, подлость кочуют из эпохи в эпоху.

Конечно, Ира Соломаха, женщина умная и не прямолинейная, должна как-нибудь прилично намекнуть Анненкову на выбранную концепцию постановки, но поймет и примет ли режиссерский замысел уважаемый театровед? И киевские его коллеги…

Уравнение со многими неизвестными висело над Петриченко, как недоказанная теорема Ферма. Хотя, кажется, ключ к ней уже найден…

Загрузка...