Художественный руководитель театра Александр Иванович Петриченко-Черный находился в состоянии творческого анабиоза — так он сам когда-то определил ощущение почти полной прострации перед тем событием, на которое потрачено столько энергии, проведено множество репетиций, передумано десятки вариантов, заново перечитано сценографии выдающихся, запечатленных в анналах постановок прошлого.
Если добавить к этому предыдущие маневры в областном отделе культуры, в министерстве, где идея поставить на сцене Шекспира, именно «Короля Лира», не вызывала энтузиазма, то состояние главного режиссера не так перед прогоном, как перед премьерой, можно было понять.
Петриченко-Черному было слегка за шестьдесят, насмотрелся он за свою сначала актерскую, а затем режиссерскую жизнь много, сменил не один театр, пока ход событий, где удачи сменялись поражениями, не вынес его сюда почти пятнадцать лет назад. Тогда областной музыкально-драматический театр остался без художественного руководителя, и волею случая чей-то властный министерский палец остановился на фамилии Петриченко-Черного, тогда очередного режиссера известного харьковского театра. То ли понравилось громкая, через дефис, фамилия Александра Ивановича, то ли скандалы и распри между местными деятелями вокруг освободившейся должности достали и до министерства и областного руководства — могло быть и то и другое, но Петриченко-Черному, имя которого не так часто появлялось на афишах, неожиданно предложили возглавить областной музыкально-драматический.
Жена Александра Ивановича, актриса, к тому времени уже заслуженная, в отличие от мужа, новость восприняла не очень радостно.
— Что я там буду делать? У меня репертуар, у меня зритель, я здесь нужна, а не бог весть где!
Петриченко-Черный знал нрав своей благоверной и не стал в позу авторитарного главы семейства, тем более что семья их не была отягощена ни детьми, ни старенькими родителями.
— Я все это знаю, — сказал он погодя. — Ты права. И репертуар и пресса… А для меня это — шанс, и шанс серьезный. Поеду. А ты — оставайся. Не за океан еду. Такое тебе скажу, Тамара… Здесь, в бывшей столице, будешь вечно заслуженной. Одной из десяти, если не ошибаюсь. А там, в провинции, которой ты зря брезгуешь, у тебя появится возможность стать наконец народной. Годы летят, извини за банальность, героинь тебе играть осталось недолго, начнутся возрастные роли. В лучшем случае получишь следующее звание как отступное за выслугу лет, когда будешь играть тетушек и бабушек. А на новом месте будешь первой, премьершей. Заслуженных там всего двое. Актрисе — за пятьдесят, актеру — за шестьдесят. Подумай. Мы не молодожены, чтобы день и ночь за руки держаться… Однако будто не охладели друг к другу… Наконец, решай сама, актриса…
Тамара Томовна знала, что слово «актриса» в словаре мужа не несло никакого позитива и употреблялось им и на репетициях, и дома в минуты наибольшего раздражения, недовольства или даже гнева. Когда Александр Иванович чувствовал фальшь в интонации или неуклюжесть в мизансцене, когда проявление нормальных человеческих чувств подменялось наработанными и уже полуавтоматическими имитациями, чрезмерным пафосом — словом, театральщиной, он останавливал репетицию и говорил бесцветным, но от того не менее зловещим голосом, обращаясь к участникам действа на сцене: «Я знаю, что вы актриса, а вы актер». Он произносил слова, означавшие профессию, чуть ли не с отвращением. И продолжал: «Попробуйте быть людьми. И вам станет легче, и тем, кто в зале. Тексты у вас приличные, а не ходульные, а вы что же, в театре Набукко? Снимите маски, господа актеры…»
Уговаривать жену, ждать ее решения Петриченко-Черный не собирался. Собрал чемодан, когда жена вживалась в роль капризной любовницы полубизнесмена-полубандита, персонажа дешевой пьесы, и ночным поездом отправился в столицу. Александр Иванович оставил на туалетном столике жены коротенькую записку с обещанием позвонить, как только побывает в Минкультуры и получит на руки соответствующие документы.
Времена тогда были бурные, страну лихорадило, государственные институты трясло от кадровой чехарды, игры в чехарду, и ей не видно было конца края, и Александр Иванович, подходя к министерству, не был совсем уверен, что телефонные переговоры, приглашение на должность закончатся вполне предметными действиями чиновничьего механизма.
Однако — ошибался. Он имел приятную беседу с заместителем министра, достаточно убедительно доказывавшим, возможно, и себе тоже, что культура, в частности театральная, глубоко укоренена именно в провинциальных центрах, что столичные театры ничем не лучше известных областных, и министерство ожидает от Александра (он краем глаза зацепил бумажку на столе) Ивановича ярких вспышек. Он так и сказал — вспышек, а Петриченко-Черный хотел сплюнуть через левое плечо, заметить — от вспышки недалеко до пожара, пошутить, что не намерен прогореть вместе с театром, но придерживался протокола и улыбался доброжелательно.
Уладив все дела в министерстве, вплоть до финансовых подробностей существования театра, не очень утешительных, с приказом и деньгами он был готов еще в этот вечер выехать по назначению, но на выходе из дома на тихой киевской улице его перехватил аккуратно одетый молодой чиновник:
— Александр Иванович, вас приглашает министр!
Разговор был интересный, хотя Александр Иванович, отдавая должное уму, эрудиции министра, так и не мог понять, зачем был призван, пока министр не сказал:
— Вам, наверное, будет нелегко. Не потакайте вкусам местных… должностных лиц. Я вам завидую: делать что-то конкретное, настоящее, без демагогии. Желаю успеха. Если надо — обращайтесь.
Приятно было ехать в поезде, думая о том, что впереди ждет настоящая работа, что ей не жалко отдавать больше, чем время, больше, чем накопленная в нем, Петриченко, энергия действия. Александру Ивановичу из всех добрых наставлений министра больше пришлось по душе это его «не потакать вкусам местных чиновников», хотя он хорошо понимал, что без каких-либо компромиссов не обойтись.
За плечами Петриченко-Черного был большой и актерский, и режиссерский опыт. Потоптав в юности сцену театра преимущественно в мелких ролях, он, человек самокритичный, решил искать себя в режиссуре. Ему повезло: документы прошли, и он попал в Москву на Высшие режиссерские курсы.
В Москве, точнее, в Подмосковье, на даче, жил заслуженным пенсионером его дядя, бывший заместитель министра. Жил одиноко, похоронив жену, и когда Александр Иванович, тогда еще Саша, напомнил дяде о себе, тот не отфутболил родственника, как часто это бывает, а пригласил к себе, долго смотрел на молодого человека (видел его еще мальчиком, когда был при должности и в кои-то веки бывал на родной земле, посещал семью брата). Очевидно, Саша прошел все бытовые и политические тесты, во взрослом варианте понравился Алексею Трифоновичу, и тот погодя предложил сыну младшего брата Ивана, пока он будет учиться на курсах, пожить в его московской квартире, стоящей ежегодно пустотой с весны до глубокой осени.
При племяннике старик ожил. По первому снежку вернувшись в белокаменную, порадовался, что Александр дом не запаскудил, пустыми бутылками кухню не заставил, кровати в спальне не трогал, дивана в гостиной не сломал.
В общем Александру повезло с дядей: был Алексей Трифонович не жадина, характера вполне приемлемого, не ворчал относительно манер и предпочтений современной молодежи, не учил племянника жить. Но иногда или газета, или радио, или телевизор плевали ему в душу, вспомнив соответствующим образом порядки во времена, когда дядя верой и правдой служил партии, государству и народу. Тогда Алексей Трифонович мог часами спорить с прочитанным или услышанным, не стесняясь слов, чтобы как можно чувствительнее обвинить нынешнюю власть и ее пользователей в бездарности, обмане и еще во множестве грехов. Доставалось и Хрущеву, и Брежневу, и калифам на час, вплоть до выходца из Ставрополья, который только примерялся держать в руках партийные вожжи.
Александру доставалась роль немого слушателя, потому что когда-то он выразил сомнение в мудрости и безупречности управления страной во времена Сталина, став на время чуть ли не врагом седовласому родственнику.
— Ты паленого волка не видел, живешь на всем готовом, а мы и день и ночь жилы рвали и в войну, и после нее. Где и кем был бы этот Горбатый, кабы не железная воля Сталина? Где была бы искалеченная страна, кабы не его ум и твердость? Развратили людей, сами себе яму роют. Не ведись на демагогию диссидентов, кислота и желчь разъедают и разрушают!
Попробовал Александр смягчить ситуацию:
— Вы же знаете, что без кислоты и желчи желудок человека не может переваривать пищу, природа недаром так придумала — и для человека, и для общества.
Алексей Трифонович замолчал и долго смотрел куда-то над головой племянника.
— Ты хотя бы знаешь, кем мы с твоим отцом были, когда тебя еще и в проекте не значилось? Полунищими. У деда твоего и бабушки — царство им небесное — пяток детей родилось, только мы двое выжили. Иван совсем маленький был, последний, а я — первый. Зима была страшная. Дед изредка продукты привозил или передавал: то на стеклозаводе пропадал, когда тот работал, то столяром по селам. На затирке сидели. Те, что между мной и отцом твоим, как раз зимой и умирали. Еще один брат — Никита и сестрички — Зоя и Таня.
Алексей Трифонович тяжело поднялся с табуретки — сидели на кухне — и пошел к серванту. Вынул графин с коньяком (всегда переливал из бутылки в хрусталь), налил обоим.
— Помянем.
Александр жалел, что замутил душу старого человека.
— С весны легче становилось. Мы с Иваном рыбу ловили, потом ягоды начинались, грибы… А потом дед забрал нас в Киев — устроился на завод. Южнорусский машиностроительный. Мы уже его как «Ленинскую кузницу» знали. Вот ты о советской власти думаешь себе что-то мутное, а я скажу: не бывать бы мне никогда ни инженером, ни директором огромного предприятия, не руководить из министерства целой отраслью, если бы не советская власть. Образование дала, путь открыла. Так же и твоему отцу.
Алексей Трифонович налил еще по одной, подумал, встал, убрал со стола графин, поставил в сервант.
— Я больше не могу, а тебе не надо.
Выпили молча. Дядя взялся готовить чай, не доверял заварку племяннику.
Пили чай молча. Дядя макал твердое овсяное печенье в широкую чашку, разрисованную восточными пейзажами. Алексей Трифонович привез эту фарфоровую красоту из командировки в Японию. Пришлось в свое время поездить по миру.
— Не знаю, Александр, что там у вас в семье обо мне… Одно скажу: я не мог твоего отца спасти. Не потому, что не хотел или испугался, не потому, что о своей шкуре заботился. Ничего бы я не смог, хотя бы и министром был или членом политбюро. Сам тогда чуть не загремел… Говорю это, как думаю: твое счастье, и матери тоже, что Иван от вас ушел и развод оформил. Не видать бы тебе ни института, ни… Да что там говорить… Горько, но правда… Я до сих пор не понимаю, как он, секретарь солидного райкома, член бюро горкома, мог на такое решиться… Как дитя малое… Прости, Саша, что так говорю. О покойных — либо хорошо, либо…
— Лучше ничего, — не выдержал Александр. — Каждый сам выбирает судьбу. Или судьба — каждого. Помните, как Ленин ответил жандарму, когда тот сказал, что перед молодым человеком стена, мол, куда ему против нее? Помните? «Стена, да гнилая, тронь — и развалится». Отец, конечно, не Ленин, и историю о Владимире Ильиче могли придумать, как многое придумали… Но отца я уважаю, хотя он и бросил нас. Я с ним виделся, когда его амнистировали. Тень от человека осталась, иначе и не скажешь…
Алексей Трифонович встал, подошел к серванту, снова вытащил графин и рюмки, достал из холодильника сыр и ветчину.
— Такой уж сегодня вечер, — сказал, словно извиняясь. — Помянем отца твоего, моего брата единокровного, что бы там и как ни было. Все пошло не так, как надо… Был бы сейчас при почете, известным человеком был бы — замес у него настоящий, крутой. Это же надо — с прутиком против танка… Как будто на войне не был, пороху не нюхал…
Отца Александра, Ивана Трифоновича, арестовали и осудили за антисоветскую пропаганду. Саше тогда было лет семь, мать долго скрывала от сына то, что произошло — отец, мол, в длительной командировке. Но у лжи, даже во спасение, короткие ноги.
Как-то, идя из школы, второклассник Саша увидел на противоположной стороне улицы отца. Он стоял у легковушки с открытой дверцей с какой-то женщиной и улыбался ей. Саша бросился через дорогу. «Ты приехал, приехал, — чуть не кричал он. — Пойдем домой, папа!»
Отец подхватил сына, прижал к себе. «О, это твой сынок, Иван? — спросила или сказала незнакомая женщина. — Познакомь меня». Отец поставил сына на тротуар. «Познакомься, это Вероника Владимировна», — каким-то отрешенным голосом сказал отец, и второклассник Саша вдруг понял, что что-то здесь не так — и с командировкой, и с этой красивой тетей. Он посмотрел на нее, на отца, на водителя, который барабанил пальцами по баранке руля. «Пойдем домой, папа», — повторил Саша, глядя в глаза отцу. «Тебе мама, значит, ничего не сказала?» — лицо отца стало напряженным и почти чужим, и Саша уже был уверен: случилось что-то плохое, неотвратимо плохое. «Ты, Саня, сейчас иди домой, а вечером я приду, поговорим. Я еду на сборы, потом на работу. Иди, милый». Он наклонился, поцеловал сына в щеку. На Сашу пахнуло густым запахом одеколона, и автомобиль с отцом и Вероникой Владимировной покатился вниз по крутой киевской улице.
С тех пор Александр терпеть не мог запаха того одеколона, узнавал его среди других за несколько метров — и так было всю прожитую дальше жизнь, пока тот одеколон или сняли с производства, или мужчины перешли на импорт.
В тот вечер отец не пришел, но позвонил, долго разговаривал с матерью, лицо которой то бледнело, то горело нездоровым румянцем. Саша не сказал, что видел отца с какой-то теткой, потому что не придал и не мог придать этому факту того рокового значения, которое непременно появилось бы, кабы старше был хотя бы на несколько лет.
После разговора мать долго ходила с кухни в гостиную, затем из гостиной на балкон, снова на кухню, пока не зашла в маленькую комнатку сына, который учил уроки на завтра, села на кровать-диван, их не так давно начала выпускать легкая промышленность, и рассказала Саше, что папы у него теперь нет. То есть он есть, но у него другая семья.
— Ничего страшного не произошло, сынок, — говорила мать высоким театральным голосом, который появлялся у нее в минуты волнения. — Так иногда бывает.
Саша смотрел на мать с недоверием, ее слова казались ему несуществующими, как слова каких-то героинь из пьес, которые мать, актриса театра юного зрителя, учила дома наизусть.
Отца арестовали после смерти Сталина. Боевой офицер, политрук, редактор армейской газеты, потом партийный работник, он задолго до откровений Хрущева на съезде выразил свое отношение к фигуре покойного вождя, и еще добавил соображения относительно деятельности руководящей и направляющей силы советского общества, призывы к пересмотру ее железобетонных основ и сомнения в том, что однопартийная система — единственно правильная.
Вместе с отцом арестовали нескольких слушателей Ивана Петриченко, которые с воодушевлением аплодировали ему на собрании. Выступление было эмоциональным, местами даже наивным. В частности, иронически выражаясь о политической системе, отец, дабы дойти до сознания самого примитивного слушателя, обратился к аллюзии с электрическим током, в котором есть положительно и отрицательно заряженные элементарные частицы, и именно поэтому оно, электричество, освещает дома, движет станки — ну и тому подобный примитив. Мать впоследствии вышла замуж за коллегу-актера, лысеющего веселого дядюшку с розовыми щечками. Дядюшка был легкого нрава, не лез к Саше ни с нежностями, ни с воспитательными напутствиями, относился к пасынку чуть ли не как к ровне, но все равно, как просила мать, дружбы к Марку Михайловичу тот не чувствовал и не проявлял: мол, живешь здесь, ну и живи, а меня не трогай.
Мать хранила черновик выступления Ивана и дала почитать сыну, когда началась волна амнистий. Почему? Зачем? До сих пор Петриченко-Черный не мог бы ответить. А вскоре — жизнь придумывает и не такие коллизии — с колымского лагеря вернулся Сашин отец.
Он появился под вечер, почему-то постучал в дверь квартиры, а не позвонил. Саша, тогда уже десятиклассник, был дома один — мать и отчим играли в вечернем спектакле «Приключения Тома Сойера», она — тетушку Полли, а у него был какой-то второстепенный персонаж, афиша спектакля висела в прихожей.
Узнать отца было трудно: почерневшее лицо, обтянутое кожей, пальцы рук с пухлыми кольцами суставов, одежда явно с чужого плеча.
— Впустишь? — спросил отец, и его почти забытый голос прозвучал, как гром небесный.
Отец попросился помыться, и пока в ванной шумела вода, Саша нашел в гардеробе костюм, провисевший на плечиках неизвестно сколько, ботинки в коробке, рубашку и галстук, а трусы и майку вынул свои, потому что нижнего белья отца не было.
— Мать не будет ругать, что отдаешь одежду? — спросил Иван Трофимович, глотая горячий чай и осторожно откусывая кусочки бутерброда.
— Это твое, — сказал сын. — Почему ты к нам?
— Некуда, — спрятал глаза отец.
— А та… твоя? — жестко спросил Саша. — Мать замуж вышла, ты знаешь?
— Да и моя, как ты выразился, тоже, — ровным голосом ответил отец. — Я знаю, Саня. Сейчас уйду. Может, кто-то из бывших товарищей пустит на ночь. Я потом позвоню, завтра-послезавтра. Спасибо тебе.
Отец ушел, а вечером состоялся семейный совет, длившаяся бесконечно долго. Сашку поразил Марко Михайлович, предложивший, чтобы бывший муж матери, если не найдет пристанища, поселился в его микроскопической однокомнатной квартирке, когда-то выданной ему театром. Он до сих пор наведывался туда, платил за коммунальные услуги, шутя при этом: мол, когда меня твоя мать выставит, Саша, будет где репетировать роль тени отца Гамлета.
Иван Трифонович принял предложение, пообещав, что компенсирует все хлопоты, как только соответствующая комиссия решит его жилищный вопрос и вопрос трудоустройства. Однако болезнь, приобретенная на Севере, вмешалась в эти планы, и через три месяца, именно под Новый год, отец умер в актерской квартирке, только что выписавшись из туберкулезной клиники.
Александр Иванович и теперь не мог бы уверенно сказать, кем считал или считает отца — героем вроде «первых храбрых» украинцев двадцатых годов или наивным неудачником, который лег под чугунные колеса жестокого механизма власти, сам будучи одним из винтов или гаек той конструкции. Можно — и, наверное, надо было — считать, что протест отца был одним из первых проявлений неповиновения, которые затем умножились, постепенно, медленно, но неотвратимо приближая глобальные общественные перемены. Но судьбы уже широко известных якобы победителей, бывших узников совести, чьи жизни были оборваны в политических битвах или перешли в русло протестного созерцания реалий нового прогресса государства, ставили под сомнение не так целесообразность их жертвенного пути, как готовность общества принять радикальные рецепты выхода из порочного круга конформизма и покорности.
После курсов коллеги уговорили Александра не искать места в каком-нибудь московском театре, не становиться слугой того или иного известного режиссера (многие из них преподавали и делали предложения слушателям, в том числе и ему, Петриченко-Черному), не ждать годами возможности поставить что-то самому, а уйти в свободное плавание режиссером-постановщиком массовых зрелищ, которые становились модными, ибо они приносили концертным структурам немалые деньги, да еще давали возможность и конструкторам этих действ, режиссерам, хорошо заработать.
Несмотря на довольно острые споры, в кои-то веки возникающие между дядей и племянником, Алексей Трифонович прописал родственника в московской квартире.
— Будет хоть кому похоронить старика, — сказал он Александру. — Не оставлять же это все нынешним изуверам. Никто не знает, как сложится твоя жизнь. Профессия твоя шаткая, парень. А так хоть пристанище тебе надежное.
Отпираться было напрасно.
Телеграмма от дяди нашла Александра в Новосибирске, там аншлагом прошло два стадионных представления, дальше должны были ехать в Красноярск, а затем во Владивосток. Текст был короткий и безапелляционный: «Приезжай немедленно Больше некому».
Оставив все на напарника, Петриченко-Черный улетел в Москву. Дядя не выходил на свет Божий, лежал, постанывая, на застеленной кровати. Александр вызвал врачей, те настаивали на немедленной госпитализации, но Алексей Трофимович только вяло отмахивался.
— С некоторых пор я свой диагноз уже знаю… Ну, помучаете старика, облучать будете — и что, поправлюсь? Не лгите себе и мне. Время мое вышло. И так вдвое больше отца прожил. Хватит. Дайте рецепт на обезболивающее — и свободны.
Ведомственная поликлиника сообщила в министерство, похороны были приличными, на подушечках несли награды покойника, поминали Петриченко в министерском зале, где отмечались и мажорные, и печальные события. Ровесников Алексея Трофимовича осталась горстка, некоторых к микрофону и обратно к столу вели под руки, говорили они слова, словно заранее написанные и размноженные под копирку, дикция тоже была похожа, потому что и зубные протезы, искусственные челюсти, тоже делались, наверное, теми же специалистами в ведомственном медицинском учреждении.
Слушали ветеранов рассеянно, нехотя, в зале преобладали люди среднего возраста с лицами, полными ответственности за великую державу, одетые в корректную форму темных и темноватых цветов. Их движения за столом были замедленно-округлые, только рюмку они пили залпом и так же быстро наливали новую. Александру показалось, что почти никому из присутствующих не было жаль его заслуженного министерского дяди, а все эти поминки — лишь повод для того, чтобы поесть и выпить на халяву, в соответствии с рангом покойного деньги на похороны и поминки выделялись из бюджета.
Года три мотался Александр Петриченко-Черный необъятными просторами Советского Союза, ставя грандиозные зрелища на потребу публики, ее эти стадионные постановки электризовали, вдохновляли на трудовые и всевозможные другие подвиги, пока касса не стала подавать тревожные сигналы, и ажиотаж вокруг массовых мероприятий, хоть бы кто из больших звезд эстрады или театра ни был ангажирован на пятнадцать-двадцать минут, шла на убыль.
Петриченко-Черный вернулся в Москву, искал, где бы приложить силу и талант, несколько лет ассистировал своему сверстнику, молодой театр которого становился популярным, а потом и модным в столице, где, несмотря на пристальный глаз культуртрегеров с погонами на рубашках под гражданскими пиджаками размножался вирус непокорного новаторства. Коллега дал Александру возможность выйти на публику со своей постановкой. Петриченко-Черный выбрал Аристофана, и не беспроигрышную «Лисистрату», а пьесу «Лягушки».
Работал он запоем, толерантно оттачивал и осовременивал античный текст так, чтобы он звучал злободневно. Пресса, зубастая московская пресса, постановку заметила, даже одиозная «Комсомольская правда» отдала немного места на полосе, чтобы, с одной стороны, похвалить режиссера и актеров, а с другой — выразить минимум сомнения в подлинности текстов, особенно провозглашенных хором. Хорошо, что пасквилем на русскую действительность не окрестили. Главный режиссер имел продолжительный разговор с Александром, потребовал убрать, как он выразился, излишний радикализм, потому что это ставит под удар весь репертуар, если не сам театр, который с таким трудом добывал себе место под солнцем среди других, всемирно известных, очень известных и нынешних успешных и модных. Петриченко-Черный отстаивал свое видение — пожалуй, опрометчиво, потому что после нескольких спектаклей «Лягушки» сошли с репертуара, хотя зал пустой не был.
Александру на то время шел четвертый десяток, роль старшего куда пошлют была унизительной, он в конечном счете поругался с главным и подал заявление.
Судьба, однако, была благосклонна к нему, потому что именно в это время нашел его в Москве бывший, еще институтский, однокашник, на то время художественный руководитель известного харьковского драматического театра, и пригласил к себе — обновить репертуар, сформировать афишу, получить, наконец, звание на родине. В конце концов Петриченко согласился и с головой ушел в работу. Однокурсник не слукавил, дал коллеге карт-бланш по репертуару, взял на себя все переговоры с чиновниками отдела культуры, с областным идеологом, ценителем талантов актрис.
Работалось Александру комфортно, спектакли, поставленные им, были замечены не только в старой, но и в новой столице, художественный руководитель, Тимур Андреевич Бреза, пробил коллеге звание заслуженного. Именно здесь, в Харькове, Петриченко-Черный женился на актрисе своего театра.
Точнее говоря, в конце концов она дала согласие на брак. Их роман мог тянуться бесконечно долго, хотя Александра не устраивала роль любовника красивой и независимой женщины, которая приходила в его просторную квартиру на несколько часов, несколько дней, а потом оставляла его холостяцкую территорию и возвращалась в свою коммуналку, где ей досталась от покойных родителей огромная, метров сорока, комната, разделенная на две половины утлой перегородкой, и две конфорки одной из трех газовых плит на кухне-вокзале. Но он стоически ждал, не форсируя матримониальные события.
В отличие от Александра, Тамара Томовна уже побывала под венцом. Начинающая актриса не устояла перед чарами тогдашнего премьера, красавца Вахтанга Ерастова, сорокалетнего брюнета, который уже играл Федю Протасова, но мог и Чацкого. Когда Ерастов увидел, что кавалерийской атакой девичьи стены не одолеть, он предложил вдвое младшей Тамаре руку и сердце. Первый год молодожены прожили счастливо — по крайней мере так это выглядело со стороны, а потом все больше стали ощущаться почти незаметные подземные толчки, предвещавшие приближение серьезного катаклизма. Сначала до мелочей внимательный к юной жене, даже предупредительный, нежный в постели, потому что к своему большому удивлению взял ее целомудренной, Вахтанг достаточно быстро превращался в сибарита, требовал не понятного Тамаре, какого-то восточного внимания к своей персоне (в жилах Ерастова бурлила доля грузинской крови), мог бросить почти в лицо непостиранные носки, и хотя потом бурно извинялся, не мог не посеять в душе юной женщины зерен если не разочарования в браке, то какой-то бессознательной настороженности.
Она, выходя замуж, не обращала внимания на репутацию Вахтанга как повесы, волокиты, ей, молодой актрисе, сцена виделась местом священнодействия, а достаточно откровенные разговоры и слухи о том или ином прелюбодеянии считала плодом нездоровой фантазии пожилых актрис, костюмерш, гримёрш, и когда одна из актрис, Басалаева, тридцатилетняя холеная дамочка, жена высокого городского чиновника, с загадочной улыбкой сказала Тамаре в гримуборной, расспросив перед тем, как ей живется в замужестве: «Ну, да… ну твой Вахтанг — боец», она не сразу поняла смысл этой фразы, пропустила ее мимо ушей, подумав, что речь идет о смелом выступлении Ерастова на собрании, где мало кто решался не только на критику — хотя бы на замечание в адрес то ли дирекции, то ли режиссуры.
Эту фразу вскоре ей объяснила костюмерша Лидия Львовна, дерзкая в поведении хотя бы даже и с художественным руководителем, а с актерами, народными и заслуженными — и подавно. Лидия Львовна подсела к Тамаре, когда никого рядом не было, погладила ее плечо и сказала: «Деточка, или угомони своего мужа, или уходи от него. Он тебе изменяет. Своими глазами видела. Эту моралистку, Басалаеву, в уголке, по-собачьи. Извини. На какого черта тебе, молоденькой, этот пожилой кобель? Пока детей нет — беги от него. Не веришь? Я тебе скажу, что трусы у него в белый горошек, а около копчика — родинка».
Тамара, слова не сказав мужу, на ночь забрала вещи и вернулась в свою коммуналку: Ерастов был занят в вечернем спектакле. Ночь-полночь муж стал штурмовать двери коммунальной квартиры — телефона там не было, но Тамара его не впустила, только в приоткрытую на пол-ладони дверь, взятую на цепочку, сказала: «Гарем не для меня. Иди к черту».
Все дальнейшие попытки Ерастова вернуть беглянку ничего не дали. Тамара подала на развод. В суде муж пытался доказать, что его оклеветали, а наивная молодая жена поверила сплетням, однако судья, пожилая женщина с невозмутимым взглядом василиска, пустила ламентации красавца-актера мимо ушей и иск Тамары удовлетворила.
Вскорости, неожиданно для труппы, Ерастов подал заявление об увольнении и слинял из города. Зря любопытные искали объяснения этому поступку в романтическом ореоле: мол, разбитое сердце, оскорбленное самолюбие, и бросали кривые взгляды в сторону Тамары. Все было гораздо проще и тривиальнее. Мужу Басалаевой стало известно об украшении, полученном на свой лоб от Ерастова, и героя-любовника взашей выгнали не только из театра, но и с Украины.
С тех пор до прихода в театр Петриченко-Черного Тамара не искала себе счастья в браке, театр был ее единственным утешением.
Александр Иванович до Харькова умудрялся оставаться холостяком. Романы в его жизни были, но он придумывал для них названия других литературных жанров и называл, в зависимости от продолжительности во времени или еще по каким-то признакам, то повестями, то новеллами, то очерками. Он знал цену театральным амурам, которые возникали из ничего и так же исчезали в никуда, редко оставляя за собой какой-то след, поэтому и решил никогда не быть случайным персонажем в этих скетчах или одноактных пьесах.
Считай, впервые в жизни он почувствовал что-то особенное, необъяснимо сентиментальное и прочное, когда увидел в новом для себя театре Тамару, которая на то время, избавившись от фамилии неверного мужа, вернула себе девичью — Третьякова. Куда и делись табу относительно женского актерского племени и приобретенного мужского опыта, в котором была солидная доля скепсиса.
Тамаре тогда было двадцать пять, ему гораздо больше, но не настолько, чтобы это могло стать темой сплетен и скользких разговоров в театральных кулуарах. О неудачном замужестве Третьяковой Александру стало известно случайно, он не придавал никакого значения этой информации, потому что действительно не считал это обстоятельство чем-то существенным для своего неожиданного и все более глубокого чувства.
Тамара приняла первые знаки внимания режиссера с настороженностью, хотя врожденным иррациональным чувством выделила Александра среди других мужчин театра и посторонних почитателей ее таланта из числа зрителей и некоторых чиновников областных институтов, готовых на многое, чтобы стать как можно ближе к красивой женщине, пусть и актрисе.
После удачной премьеры спектакля, где Третьякова играла героиню, Петриченко-Черный пригласил всех актеров к себе, чтобы отметить успех. Казенные его двухкомнатные апартаменты до сих пор стояли почти пустыми, хорошо, что от предыдущего жильца остался огромный стол, куча подержанных стульев и скамеек. Александр приобрел одноразовую посуду, пластиковые скатерти, кучу бутылок спиртного и закусок, попавших ему на глаза в соседнем гастрономе, где был шикарный отдел кулинарии.
Он затеял все это не только для того, чтобы ближе и понятнее стали ему те, с кем на репетициях не раз бывал придирчивым, а то и резким, иногда почти невыносимым, и не ожидал, да и не хотел стать для них «своим» — это было против его правил, и вообще было бы неестественным; ему хотелось быть ближе к Тамаре, увидеть ее в своей квартире, сделать хотя бы маленький шаг, полшага к ней как к женщине.
Гульбище затянулось за полночь, расходились кучками и поодиночке. Александр вызвал для Тамары такси — она жила далеко от него — и поехал с ней, несмотря на заверения, что все будет хорошо. Они почти не разговаривали в машине, он только смотрел на нее.
— Мы вам оставили такой беспорядок, — сказала Тамара, выходя из такси.
Александр вышел за ней, взял за руку.
— Действительно, полный беспорядок. И здесь, и здесь.
Жест его мог показаться театральным — он приложил ладонь ко лбу, затем к сердцу — но взгляд был умоляюще-нежным. Тамара смутилась, но сделала вид, что речь идет только о бытовых вещах.
Александра разбудил звонок. Подумав, что это телефон, он подошел к нему, отметив: первый час. Звонок повторился, и сонный Александр наконец понял, что кто-то стоит за дверью.
Это была Тамара.
Больше года она путешествовала между его квартирой и своей коммуналкой, уговаривая Александра подождать с браком.
— Разве тебе плохо? Ты свободен, я свободна. Сплетен не будет, что отдаешь жене лучшие роли.
— И так сплетен полно. Почему не хочешь меня? Стар? Или не любишь?
— Не говори так.
— Что, не можешь забыть старой обиды?
Тамара замолчала, и Александр, понимая, что сказал лишнее, тоже молчал; потом, не выдержав бессмысленности, происходящей в этом безмолвии в душах обоих, обнял ее и сказал:
— Как хочешь… Сама скажешь…
Они поженились весной, и все те годы, что Тамара была рядом и в театре, и дома, между ними ни разу не проскочила та зловещая искра, что возникает иногда из ничего, но не предвещает ничего хорошего.
Поэтому Петриченко-Черный не был готов к отказу жены переехать в его новый театр. Он понимал, что Тамара многое теряет: как-никак — заслуженная артистка, репертуар, пресса, публика, а здесь надо начинать, считай, с нуля… Но существовало другое, оно должно было перевесить, если не перечеркнуть, то, по крайней мере, отодвинуть на второй план актерские амбиции…
Полгода ждал Александр окончательного выбора жены, надеясь, что все же убедит Тамару переехать в его, наконец в полностью его театр, где можно осуществить заветные проекты, получить право на вожделенный маршальский жезл, о котором мечтает каждая творческая личность — без этого стимула жизнь постна, хоть как ни притворяйся и перед собой, и перед людьми равнодушным к славе.
Тщеславие — плохая вещь, но актерская удача такова, что без него не обошелся никто, кто считает театральные подмостки целью и смыслом жизни. Возможно, жена еще долго колебалась бы, но Александру помог случай: главный режиссер, впервые за добрый десяток лет, отдал главную роль в новом спектакле не Тамаре, а совсем молодой актрисе.
Приехав в Харьков, чтобы забрать жену, Александр пошел к главному, давнему приятелю, чтобы пожать ему руку и поблагодарить.
— За что? — спросил озадаченный Тимур Андреевич.
— Ты мне жену вернул.
— Каким это образом? Что случилось?
— Забираю ее к себе.
— Как это понимать?
— А так: она едет со мной.
Бреза вытащил бутылку, шоколад и рюмки.
— Обиделась. Молчала. Хоть бы сказала мне… Ну и характер! Как ты с ней… Ты понимаешь, здесь никаких подводных течений, не ее это роль, она же кругом первая…
— Не расстраивайся. Я тебе действительно благодарен.
— Ой, Саша, да теперь весь наш репертуар полетит!
— Свято место пусто не бывает. Обойдется.
Тимур Андреевич ослабил галстук и расстегнул пуговицы на воротнике под кадыком.
— Скажи лучше, как тебе там живется? Как приняли?
— Привыкаем: я к ним, они ко мне…
— Жаль, что Тамара уходит. Хотя ситуация действительно странная: ты там, она — здесь…
— То-то же.
— А Тамаре как-то объясни, ты это умеешь, не ее это роль, поверь. Хотя это трудно, понимаю. Годы летят, мы это, к сожалению, иногда поздно замечаем… Особенно женщины.
— Ты хотел сказать: актрисы?
Бреза улыбнулся.
— Дай, Господи, тебе, Александр, терпения. Тамаре же пожелает первых ролей, а там — свои премьерши, да? Хотя она женщина умная, надо отдать ей должное. Кстати, я тут начал собирать бумажки для реляции в министерство о ее очередном звании. Как теперь быть?
— Объединимся. Где-то через год-другой, хорошо?
— Если доживу.
— Глупости.
Звание народной артистки Тамара Третьякова получила через четыре года после переезда в новый театр.
Александр приложил все силы, чтобы добиться для жены этого титула. Мнение местного начальства, точка зрения министерских кабинетов, голоса прессы всеукраинской и местной, а прежде всего две яркие премьеры с Тамарой в главных ролях — все было сплетено Петриченко-Черным надежно и убедительно, и указ не принес неожиданности, как бывало не раз с некоторыми претендентами на высокие звания.
За те уже солидные годы, прошедшие с тех пор, как он возглавил областной музыкально-драматический театр, произошли события, переломные в украинской истории, и Александр, восприняв их своим закаленным сердцем, начал было обновлять — да нет, менять — репертуар, выбросил несколько маслографично-красочных спектаклей, что в советские времена были едва ли не обязательными, потому что имели, с одной стороны, идеологическую непогрешимость, а с другой, подчеркивали тезис о расцвете национальных культур. Трупа, особенно оркестранты, встретили новации художественного руководителя не очень одобрительно, но и среди актеров и музыкантов было немало настоящих патриотов, которые думали так же, как и Александр Иванович.
Петриченко-Черный стал ставить «Народного Малахия» Николая Кулиша, затем — «Мину Мазала» и «Патетическая соната». Спектакли, несмотря на почти семидесятилетнее расстояние от явления этих пьес Курбасом и Таировым, несмотря на смену нескольких поколений и исторических реалий, шли аншлагом, в город приезжали столичные театралы и театральные критики, вышли положительные статьи в газетах, и в профессиональном журнале. Вскоре Александр получил первое в своей жизни звание — причем без усилий со своей стороны.
Волна успеха длилась не так долго, как хотелось, надо было искать материал, который звучал бы в унисон со временем (Петриченко всегда был убежден, что театр — чувствительная мембрана общественных настроений и стремлений). Страну лихорадило, стихия митингов, дискуссий отошла, упала экономика, количество людей в зрительном зале катастрофически уменьшилось, театр становился не пылинкой, а занозой в глазу областного и городского бюджетов. Тогда нашлась пьеса начинающего драматурга, местного журналиста и немного поэта, персонажи и коллизии которой остро отражали реалии времени. Александр хорошо посидел с автором над текстом, убрал ходульность, голую публицистику, дописал один акт — словом, стал соавтором, но предложение журналиста поставить свою фамилию как драматурга решительно отклонил.
Но это не спасло его от неожиданных неприятностей. Александр — сознательно — не очень приближался к руководству области и города, имел дело только с отделом культуры — и то лишь для вида; все, что касалось финансирования, гастролей, участия актеров в различных торжествах областного и городского масштаба, было сферой директора, который знал все ходы и выходы и не давал театру сесть на финансовую мель, а на репертуар обращал внимание только тогда, когда какие-то спектакли последовательно не собирали публики.
Если бы Павел Акимович Кузя хотя бы полистал текст пьесы, то непременно предупредил бы Петриченко, чему главный подвергается. И автор пьесы, по-собачьи преданно заглядывая в глаза постановщику своего детища, словом не обмолвился, что коллизии его произведения имеют реальную почву, некоторые действующие лица слишком напоминают местных чиновников — отставных и действующих.
После премьеры вспыхнул настоящий скандал, подогретый еще и положительной рецензией в областной газете — это уже постарался начинающий драматург. Слова Александра Ивановича — мол, понятия не имел, события и действующие лица вымышлены, воспринимались и местными культуртрегерами, и высоким начальством как откровенные насмешки над ними, соответствующие реляции пошли в министерство культуры, и тучи над Петриченко приобрели свинцовые оттенки. К счастью, гроза не прогремела: и первый областной начальник, и мэр города как раз в разгар скандала оставили свои должности по воле тогдашнего президента. Спектакль был восстановлен, но выдержал на афише недолго — стал противным Александру. Он запомнил урок: не отрывайся от земной провинциальной жизни, знай сокровенные пружины, влияющие на его течение, будь ближе к хозяевам области и города — не помешает, и театру пойдет на пользу.
Если бы не эта его тактика, которой он руководствовался с тех пор, вряд ли убедил бы и министерство, и ближний бюрократическое круг в том, что «Король Лир», поставленный в его театре, придаст городу значимости в культурном контексте Украины (так высокопарно он выражался, общаясь с начальством), засветит радужный ореол над театром, поставит его в один ряд с заньковчанами и франковцами.
… Время начинать прогон. С анабиозом покончено. Александр Иванович поднялся с кресла, зачем-то несколько раз прошелся по диагонали своего небольшого кабинетика, прежде чем отворить дверь, и наконец направился в зрительный зал.