Глава 20. Воронцовка. Конец октября 1941 года

Оля Васильева училась крутить самокрутки. Сама она не курила, но научиться полагала не лишним: раненый, если рука не действует, сам себе не свернет, а курящему человеку глядеть на табак и не уметь с ним ничего сделать — лишнее мучение. “А потом, скоро так и наш начсостав на махорку перейдет. С довольствием худо, папирос может и не быть больше”, - говорила она, раз за разом сворачивая в пальцах обрывок газеты.

Пальцы у Оли были тонкие, руки маленькие, но необыкновенно ловкие и сильные. Из всех операционных сестер она была одной из самых старательных и умелых, хотя опыт-то у нее невелик, всего два года как училище закончила. Но когда “вечерняя школа” в спешном порядке взялась готовить еще сестер, обучать их доверили Оле. Она никогда никого не торопила, объясняла спокойно, будто у них не три дня, а самое меньше месяц впереди. Но получалось у нее очень толково и понятно.

Раисе казалось, все она запомнила как надо. В конце концов, дело не многим сложнее инструментальных перевязок. А в первый раз все-таки оплошала. Корила себя за медлительность, торопилась как могла, аж семь потов сошло. А Алексей Петрович недоволен, и очень: “У вас артистов в роду не было, Поливанова? С такой аффектацией зажимами размахивать! Это вам не сабля на сцене, подшаг делать!” Раисе сквозь землю хотелось провалиться. Ведь прав же! Совершенно прав. А еще горше то, что упрек уж слишком в точку попал. Хотя откуда товарищу профессору знать, что когда-то Раиса не в фельдшерский техникум поступать собиралась, а именно в театральное училище. Словом, и обидно, и досадно на саму себя. Ведь при операциях попроще все получалось как надо!

Когда выпала передышка на четверть часа и получилось даже на воздух выйти, Оля утешала: “Это у тебя с непривычки, тетя Рая. Ты же все знаешь не хуже меня, просто не торопись”. Раиса удивилась: как мол не торопиться, когда быстро надо. “Не быстро, а вовремя. Но плавно. От этого ход операции зависит. Поначалу всем тяжело, привыкнешь”.

Ох, ко многому приходилось Раисе уже привыкать! Везет людям, у которых легкий характер. Кажется, что им все дается быстрее. Оля с Астаховым работает, а он порой на операции такое загнет сгоряча, что не повторишь. А той не обидно, порой смешно даже. И ведь хватает ее думать о чем-то, кроме того, когда снова придут машины. О самокрутках этих хотя бы…

— Да я давно привыкла, — ответила она на недоуменный Раисин взгляд. — Мы же все трое балаклавские, Игорь Васильевич, Елена Николаевна и я. И работали вместе. Елену Николаевну к нам в сороковом году прислали, после института. Мы до самого начала войны рядом были. Я и не думала, что их обоих здесь встречу. А когда все свои, легче. Это ты еще нашего завотделением в травматологии не видела! Он на операциях никогда не ругался, но все запоминал. Вот когда кончится, и больного уже в палату увезут, так распечет! Его даже Игорь Васильевич остерегался.

Раиса с трудом могла представить себе кого-то, способного напугать Астахова. А про себя думала, что легче не просто со своими, а вот с такими как Оля, людьми спокойными и легкими. За их спокойствие можно держаться как за якорь. Только оставалось этого спокойства малая толика. Всего несколько дней, до того, как 19 октября в карточках передового района появилась Ишунь, а потом и “южнее Ишуни”.

Денисенко еще два дня ждал приказа на передислокацию, а на третий, с рассветом поехал в штаб дивизии. Возвратился он через полдня, три минуты проговорил о чем-то с Гервером и Огневым, и после две смены подряд не отходил от стола. Не ругался, не кричал, подавал команды механически ровным голосом, от чего делалось особенно страшно.

Фронт придвинулся, это было слышно очень хорошо. Единственное, что радовало — не было пока винтовочной стрельбы. Зато канонада гремела отчетливо близко.

Гусевская полуторка воротилась с прицепом — волоча на буксире “эмку”, битую страшно, без единого целого стекла, с вырванной с корнем задней дверью. В нее каким-то чудом уместилось шестеро раненых, а за рулем покалеченной машины сидел Калиниченко, тот самый санитар, что худо-бедно умел водить и управлялся недавно и с самой полуторкой, когда ее выволокли из-под моста.

— Младший сержант Гусев имеет доложить! — шофер торопливо откозырял, вид у него был растерянный. — Прицепом разжился. И еще шестерых подхватил.

Из пассажиров “эмки” выбраться своими ногами смогли лишь двое, остальных пришлось нести. Последним вытащили очень бледного молодого человека в треснувших, как паутиной залепленных очках. Голова у него была забинтована, правая рука на косынке, вместо шины наспех приспособлен разбитый приклад. Здоровой рукой он прижимал к себе тугой узел из плащ-палатки. “Осторожно… не разверните, — говорил он, кусая губы, пока санитары перекладывали его с сидения на носилки, — там фотоаппарат… может, пленка цела еще”.

На плащ-палатке тоже темнели кровавые пятна.

— Из Севастополя машина, — Гусев покосился на покореженный капот, — военкоры. Им в дивизию надо было… вот в полк приехали, тут и накрыло. Один был, фотограф, его сразу почти. Только до ПМП и успели. А второй вот он. Там, товарищ командир… много народу. Это я еще самых тяжелых забрал. Пришлось “эмку” на буксир брать, чтобы еще хоть кого-то уместить.

Вероятно, только судьба разбитого аппарата и пленки, еще удерживала раненого в сознании. И в предоперационной он раз за разом повторял, что обещал дать материал еще позавчера, но они два дня не могли поговорить ни с кем из командования, а редакция ждет. Это ведь тоже боевое задание.

— Пленка это… важно конечно. Мы же обещали. Но не это главное, — он вдруг с силой отстранил руки Мухиной, пытавшейся поаккуратнее разрезать на нем гимнастерку. — Погоди! Товарищ военврач! — он близоруко щурился и едва ли различал лица, но безошибочно угадал в Денисенко старшего, — Мне очень, очень нужно поговорить хоть с кем-то из командования! Прямо сейчас!

— Спокойно, товарищ. Поговорите, обязательно, но попозже, — отвечал тот негромко, но твердо. И обернувшись к Мухиной шепотом велел, — Морфий сейчас же!

— Прямо сейчас. Это важно… — повторил раненый и с усилием сел. — Мне нужно срочно видеть кого-нибудь из действующих частей. Командира или комиссара! — повторил он твердым голосом и попробовал даже встать, но не хватило сил. Перепуганная Наташа подхватила его под здоровую руку: “Тише, родненький, тише…”, а он все рвался из ее рук, твердил про фотоаппарат, который надо непременно сберечь, как память о друге, как его неоконченное дело, но морфий все же начал действовать, глаза раненого затуманились. Денисенко буквально жестом, без слов показал: “Сей же час на стол!”

Тугой узел из плащ-палатки, перетянутый ремешком от планшета, так и лежал на полу, рядом с окровавленными обрезками обмундирования и вспоротыми по шву сапогами.


За окнами перевязочной висела чернильная ночь, керосиновая лампа-молния, прикрученная, чтоб не жечь зря топливо, горела над пустыми столами тусклая как лампада. Машины пока не шли. В углу, на лавке, сидя, спали привалясь друг к дружке Мухина и еще две сестры. Их решили не тревожить, хоть час продремлют, все легче. На ногах оставался начсостав — Огнев, Денисенко и Гервер, которому удалось побеседовать с раненым, хотя и недолго.

— Могу сказать одно — до штаба дивизии они так и не доехали, — Гервер был по-прежнему спокоен и точен, но голос его звучал напряженно. — Он сказал, что отыскали только штаб полка. Командир даже обещал уделить им две минуты, но начался обстрел. Фотограф погиб. Но самое главное — по их словам, в штадив они ехали, — он раскрыл планшет и показал на карте — вот отсюда. И вот здесь их обстреляли. После этого они и отправились искать штаб полка.

— Скверно, — только и ответил Денисенко.

Комиссар молча сложил планшет. Потом очень внимательно взглянул на обоих хирургов и спросил:

— Как он?

— Скверно, — повторил Денисенко, — Рука-то ладно, не такое собирали…

— Голова?

— Череп. Мелкий осколок, внутрь пошел. Если он там повредил сосуд — то до утра не доживет.

— Недоступно?

— Туда бы и Бурденко не полез. Если до утра доживет, и эвакуация его не убьет, и потом не будет менингита в течение, скажем, недели… тогда выкарабкается. Но ни с осколком, ни с менингитом, ни с, черти б его, штадивом мы не сделаем ничего! И, чувствую, не выдержим мы его тут неделю. Когда же уже машины?..

— Минут двадцать еще, — Огнев бросил взгляд на слепое, перечеркнутое бумагой окошко, — Доехать-погрузить-вернуться…

— Точно. Чаю успеем…


Утром в штабе Гервер, прогнав сон кружкой сладкого и до черноты заваренного чая заканчивал писать, когда вошел Огнев. У всего состава медсанбата лица который день были серы и неподвижны от усталости, но комиссар, едва взглянув на него, сразу спросил:

— Все?

— Да, — ответил врач, и на какую-то секунду оба удивились невыразительности своих голосов, — Кровотечение. Все как по учебнику. Хотя бы без боли. Что писал?

— Я обещал Жене, что закончу его материал, — Гервер помолчал, отложил карандаш. Рядом с бумагами на столе лежали два удостоверения военкоров. На одном Огнев разобрал только фамилию "Касимов", остальное, включая фотографию, заплыло кровью. Другое, новенькое, еще не успевшее обмяться на сгибах, принадлежало Русинову Евгению Павловичу, корреспонденту севастопольской редакции "Правды".

— В сороковом году я как редактор сам писал на него характеристику, когда его позвали в Севастополь, — сказал Гервер и сложил пополам тетрадные листы, исписанные острым, убористым почерком. — Очень способный журналист, талантливый, чуткий. К нам пришел сразу после института. Фотографа их я, к сожалению, не знал. Возможно, из молодых. По положению на фронте ничего нового?

— Ничего. Какие-то пополнения добираются, иначе бы пехота уже сточилась. За машинами с воздуха пока не охотятся. Ты так всю ночь и писал?

— Да. Надо теперь передать — статью, документы, фотоаппарат. Не знаю, с кем. У себя пока оставлю.

— Ты отдохни. Опять мы со Степаном Григорьевичем смены не соблюдаем. Хоть один человек из опытных на ногах должен быть.

— Похороню Женю… — и Гервер поднялся, опираясь о стол. Его немного шатало от напряжения и усталости.

* * *

С утра немецкие самолеты волна за волной шли на Воинку, на станцию. Оттуда хлопали зенитки, значит, кто-то там держался, разгружался и сама станция продолжала существовать. До поры до времени ничего, кроме нее, летчиков не интересовало, так что в Воронцовке даже команду “Воздух!” подавать перестали, а то по полдня пришлось бы по щелям сидеть.

Обратно немцы то ползли, сломав строй, волоча за побитыми самолетами дымные хвосты, то шли аккуратными девятками, как ни в чем не бывало. Но станция продолжала огрызаться.

В тот раз немцам, похоже, снова хорошенько дали сдачи. Когда Раиса шла на смену, она снова услыхала над головой знакомый надсадный гул. Аккурат над селом тянули от Воинки три самолета. Строй держали, но задний отставал и дымил, за правым мотором плыл, путаясь в облаках, похожий на разлохмаченную веревку белесый хвост.

“Гляди-ка, ощипали стервятника! — сказал шагавший рядом с ней пожилой санитар. — Сейчас вот шмякнется, туда ему и до… — он присмотрелся к идущим почти над головой самолетам и вдруг дернул Раису за руку. — Ложись!!”

Кто-то рядом сорванным голосом проорал: “Во-о-о-здух!” Раиса упала ничком в кювет у дороги, успев заметить как от первого самолета отделяются черные точки.

Рвануло где-то далеко впереди и земля тяжело вздрогнула, раз, а потом другой и третий. Чуть приподняв голову, Раиса увидела, как слева, за домами поднимаются клубы дыма и не слыша, а скорее спиной ощущая, как небо снова наполняет воющий рев, она одним рывком подняла себя на ноги и метнулась в сторону укрытия.

Она ничком упала в щель, кто-то со стоном повалился рядом, кто — Раиса не видела, у нее не было сил поднять голову, потому что в уши все ввинчивался свист падающих бомб. Ударило по голове, по всему телу, земляные стенки укрытия содрогнулись в долгой судороге. Наверное, к этому никогда невозможно привыкнуть. Сила, что сильнее, чем страх, вжимает тебя в землю, ты словно врастаешь в нее, будто только так можно спастись, но нарастающий пронзительный визг рождает мысль, что все бомбы летят прямо в тебя, как в мишень. Сверху градом посыпались комья земли и песок, поднятые близким разрывом. Пару раз здорово стукнуло по спине, ударило по прикрывающим голову рукам. Но почти сразу Раиса поняла — кончилось, потому что сделалось оглушительно тихо. Потом она услышала, как с шуршанием ползет вниз земля, почувствовала, что лежать ей мокро и холодно, а песок и грязь набились в волосы, в глаза и даже на зубах хрустят. Гул моторов почти растаял в небе. Короткий оказался налет, почти как на Федюхиных высотах. Как же тогда можно пережить длинный, не сойдя с ума?

Раиса медленно выпрямилась и встретилась с испуганным взглядом совсем еще молодого парня, почти мальчишки. Он сидел рядом с ней в щели, скорчившись, и прижимая к груди правую руку. Глаза у него были совершенно круглыми от страха. “У-улетели?” — прошептал он неуверенно и тут же его не знавшие бритвы щеки залила краска. Бедняга был раздет полностью. Раиса поняла, что перед ней один из раненых. Сознание опасности загнало его в укрытие не то с обработки, не то вообще с операционного стола. Ну точно! Вон на краю щели простыня белеет, пять минут назад наверняка стерильная.

“Ох ты, горюшко луковое! Встать-то сможешь?” Тот молча замотал головой, покраснев до ушей. Встать он, скорее всего, мог, но Раисы отчаянно стеснялся. Сообразив, она сдернула простыню вниз. “Ну, что ты? Раз можешь, то вставай, потихоньку, давай помогу. Укройся и пойдем. Все-все, улетели, черти. Думаешь, я не испугалась?” Но необходимость заботиться о ком-то придушила собственный страх. Они выбрались наружу из укрытия, уже втроем, кто-то еще помогал ей вести раненого, кажется Галя, налет застал ее здесь же. Двора перед сельсоветом было не узнать. Посеченные осколками деревья — будто обрубленные. Ни одного целого окна, стекла, заклеенные крест-накрест, почему-то валяются снаружи. Ветер медленно уносил дым, едкий, раздирающий горло. Такой же, как у того моста, под который они чуть не улетели недавно вместе с машиной.

Когда они, помогая раненому — того все-таки ощутимо мотало — вошли внутрь, оказалось, что и в перевязочной, и в операционной воздух столь же полон пыли и дыма, как и на улице. По углам блестело битое стекло. Кто-то поднимался, отряхиваясь, а кто-то даже не пригнулся, когда грянул близкий разрыв. Огнев, машинально держа руки по-хирургически, попеременно смотрел почти с ненавистью то на измазанные перчатки, то на упавший рукомойник. Неподвижная как статуя Оля застыла над инструментальным столиком, простыней закрывая его от сыпавшейся струйками с потолка пыли и трухи.

Конечно, хорошо, что все живы и невредимы, но ни о каких операциях речи не могло быть — требовалась срочная уборка.

— А, вот ты где! — встретил их Астахов. Оказалось, это его пациент удрал со стола. — Цел, кровотечения нет? Хорошо. Петренко, найди парню шинель, а то заморозим к… Все одно перемываться! Но после — под общим. Чтобы точно не сбежал!

— Ничего нового, — пожал плечами Огнев, — У Листона пациент как-то убежал со стола и заперся в уборной.

— До наркоза, что ли?

— Ну да.

— И что Листон?

— Решительный был человек и сильный. Дверь выломал, пациента в охапку и обратно на стол.

— Посмотрел бы я на Листона, когда бы у него над головой такой… кордебалет!

— У французов в сороковом тоже случалось. Но там пациент под операционный стол нырнул, а наш умнее, в щель побежал.

Раненый в шинели на голое тело даже попытался гордо улыбнуться.

Простыню из рук у Оли пришлось вынимать чуть не силой. Она стояла словно окаменев, и опомнилась не сразу. Только когда ее усадили и дали в руки кружку с чаем, начала осознавать, что происходит вокруг. И окончательно пришла в себя, едва попробовали добавить к чаю еще и чуть спирта.

— Нет-нет! Не надо! К-как же я работать буду? — у Оли чуть дрожали губы, но она упрямо твердила, — Я могу работать, товарищи, правда могу! Игорь Васильевич, — она взглянула на Астахова почти умоляюще, — вы-то мне верите?

— Верю, верю. Пей, кому говорю! — прикрикнул он. — Это приказ. Работать мы все пока не можем. Тут только что мыши с потолка не сыпятся!

Труха по-прежнему сочилась меж досок. Пришлось натягивать под потолком простыни, как в палатке. Пока наводили порядок, Астахов крыл немцев такими словами, что имей брань хоть какую-то силу, все они должны были ссыпаться где-нибудь по дороге, не дотянув до аэродрома. “Через семь гробов в центр мирового равновесия!”

— Как знал! — только и сказал Денисенко, когда работа возобновилась. Оказалось, что первый самолет отбомбился по тому месту, где обычно стояли машины. Шоферы только руками разводили, начхоз клялся, что все замаскировали как надо. “А дорогу? Дорогу вы забыли! Колеи хорошо видны с воздуха. Ваше счастье, что не остались мы без транспорта!” Разнесло старый амбар, самую приметную постройку, которую командир строго-настрого запретил занимать, теперь ясно было — очень правильно запретил.

— Оставляем в Воронцовке распределительный пост, — приказал Денисенко тем же вечером. — Все остальное — завтра с рассветом развертываем на берегу. Ночью подготовиться.

— В палатках? — ахнула какая-то санитарка, — Замерзнем!

— Зато не сгорим. Машины теперь ставить по дворам, по одной. Каждое укрытие замаскировать. При первой возможности — обложить бревнами и мешками с землей, чтобы хотя бы шины и радиатор от осколков были прикрыты. Лично проверю!

С рассвета, работая в до сих пор невиданном Раисой темпе, развернулись за селом. Замаскировались сетями и камышом. Денисенко сам провел с командирами взводов занятие — указал наилучшие пути отхода на другой берег. Лично же определил место для пулеметного окопа и два человека постоянно дежурили в нем с пулеметом.

Днем над селом опять появились самолеты. Да столько, что все небо стало черно. Со стороны Воинки опять били зенитки, а потом ахнуло так, что, кажется, земля вздрогнула. Зенитки сразу замолчали, как обрезало. В небе над Воинкой медленно и страшно встало огромное, как гора, черное облако. На несколько минут стало совсем тихо, только капала карболка из двадцатилитровой треснувшей бутыли. Не успели вернуться к работе, как снаружи закричали “Воздух!”. На этот раз две тройки аккуратно высыпали груз на Воронцовку. Там, где недавно стояли еще хаты, вспухали черные клубы взрывов. В небо летели щепки, камни, пыль… Распредпост укрылся в щели, разогнанные по садам и уже защищенные машины отделались несколькими царапинами, но школу, сельсовет и ближайшие дома размолотило, как в ступе. Денисенко выслушал доклад и только пробурчал: “Успели…”

Со стороны Воинки все рвалось и гремело не переставая, все свободные машины были немедленно отправлены на станцию, но вернулись почти пустыми.

— На путях взорван эшелон с боеприпасами, — докладывал ездивший на станцию старшим Ермолаев — Раненых почти нет. Трупов — тоже. Станция разрушена, — он стоял у машин по стойке “смирно”, как в строю, только стиснул кулаки, чтобы не дрожали руки. От Воинки клубами валил дым, расползался по земле. К вечеру он затопил все окрестные балки и овраги вдоль реки, и воздух сделался горьким.

Загрузка...