Избиение Абая в Кошбике породило немало противоречивых слухов, сплетен, досужих разговоров и бурных чувств. В тот день, когда униженный Абай вернулся домой, многие аулы иргизбаев даже посадили на коней своих джигитов, способных, по их собственному мнению, воевать. С криками: «Убьем! Изничтожим!» - шумная ватага объезжала многие аулы, всюду попивая кумыс, поправляя снаряжение и поигрывая соилами. Разговоры шли о том, что надо бы устроить засаду, перехватить Оразбая, когда тот будет возвращаться с выборов, и «перебить их всех в дороге» - соответственно, самого Оразбая и тех, кто будет с ним...
В таком настроении, постоянно прикладываясь к бурдюкам, джигиты собрались на вершине холма, правда, как вскоре выяснилось, - лишь для того, чтобы вдоволь нахвастаться своими былыми подвигами да еще немного попить кумысу. Когда бодрящий напиток закончился, то, после обеденной поры, слово за слово, все поутихли и еще засветло разбрелись по домам. Это же самое повторилось и на другой, и на третий день.
До Оразбая, разумеется, вскоре дошли все эти угрозы, слухи о каждодневных приготовлениях, и, несмотря на то что все это было похоже на пустые угрозы и имело явно кичливый характер, он не на шутку перепугался. Его обратная дорога пролегала через аулы иргизбаев, и он ехал в родные края крадучись, под покровом ночной тьмы.
Вернувшись в свой аул, Оразбай немедленно послал тайного гонца, затем другого и третьего - к Азимбаю, чтобы разведать настроение иргизбаев и обстановку в их аулах. Вот откуда взялся Кикым, которого чуть было не поймали Магаш и Какитай.
По-боевому настроенная ватага джигитов, уже привыкшая ежедневно пить кумыс на холме, всегда несколько остужалась, когда среди горячих воинов появлялись Такежан, Азимбай или Шубар с довольно постными лицами. Их же умиротворяющие разговоры и вовсе заставляли джигитов умерить свой пыл и спокойно разойтись по домам. Однако, вернувшись в аул Абая, они вновь возбуждались, хватали оружие и кричали: «Убьем! Уничтожим! Ударим!» - опять надевали старые, поношенные одежды, готовясь выступить в поход, крушить врагов.
Возглавив подобную разъяренную ватагу, в один из этих дней к Абаю явился старший из иргизбаев - Ирсай. Он то хныкал обиженно, то яростно ревел во всю глотку.
- Родной ты наш! Вот, хотим умереть ради тебя, - говорил он, тыча дрожащим перстом в сторону угрюмой толпы своих воинов. - Велишь рубить - изрубим, велишь биться насмерть -схватимся в жестокой битве с твоим врагом!
Люди, пришедшие с Ирсаем, были большей частью караса-калы, чернобородые жители аула, привычные к мирному труду. Магаш и Какитай пришли вместе с ними, желая узнать, как же теперь поступит Абай? Увидев своих молодых друзей, он вышел из оцепенения, в котором пребывал последние дни, и тихо проговорил, будто бы высказывая мысль, что всерьез мучила его:
- Если на человека набросилась кусачая собака, неужто он станет кусать ее ответно? Так же и самому ведь недолго стать собакой!
Несмотря на то что жители Шакпака, казалось бы, готовы были броситься в огонь, мало-помалу они все же остыли, особенно, увидев, что другие два аула сыновей Кунанбая вовсе не лезут в драку. Вслух, правда, об этом никто не говорил, но молчание Такежана и Азимбая было весьма красноречивым...
Воинственная ватага, то собиравшаяся выступить, то расходившаяся, была не единственной силой в среде тобыктин-цев: сородичи, аульные соседи - все так или иначе переживали случившееся, глубоко возмущались и готовы были мстить. Их слова быстро разнеслись по Чингизской и соседним волостям, приводя людей в волнение, причем самых простых кочевников, казахских середняков, в то время как баи, бии, волостные и прочие аткаминеры никаких особых воинственных настроений не выказывали.
Все же постепенно среди казахов Тобыкты созревала мысль наказать Оразбая. Предлагалось отомстить не только за поруганную честь Абая, но и за унижение тобыктинцев вообще.
- Надо выявить всех виновных, тех, кто дал Оразбаю курук в руки! - сказал один из предводителей сходки, куда пригласили Магаша и Какитая как самых близких Абаю людей. - Пусть они заплатят откупную, надо с позором выставить их перед людьми. Виновного - наказать, отобрать его достояние, весь его скот!
Говоря подобные слова Магашу, выслушивая его ответы, люди отмечали, что он любимый сын Абая, а среди молодых -самый рассудительный и образованный джигит.
Многие, все больше распаляя в себе воинский дух, постоянно связывались меж собой, посылая друг к другу людей, обсуждали, принимали какие-то решения. Так, люди из родов Мотыш, Кулык, Дузбембет, Карамырза, которые все еще относились с почтением к сыновьям старшего рода - Тобыкты, держали меж собой совет, и их посланец по имени Кодыга имел встречу и долгую беседу с Магашем.
Приезжали к нему и люди от ближайших соседей, многочисленных родов Сак-Тогалак и Жуантаяк, из Кокше и Мамая. Все они говорили примерно то же самое, что и разъяренные тобык-тинцы: «Опозорим Оразбая перед всем миром, с повинной головой поставим перед Абаем на колени!»
Магаш выслушивал все эти предложения, но отвечал коротко и скупо: «Честь моего отца нельзя обменять на скот! Его совесть не позволит обелить злодея мздой. Мой отец не примет подобных откупных, и я тоже не одобряю такое!»
Абай был рад, что Магаш отвечает именно так: слова сына, переданные ему посторонними людьми, переполнили гордостью его душу. Магаш вырос умным и рассудительным человеком, и его отец не мог не оценить этого...
С тех пор прошло около года, люди жили, занятые привычными заботами на джайлау и стойбищах, на пастбищах и у родников, но жестокое деяние, совершенное с Абаем в Кошбике, осталось в памяти незаживающей раной, неразрешенным вопросом не только для жителей этого края.
Беду, как говорят в народе, в мешок не спрячешь: эта напасть и через год была на устах людей, - всюду, где знали Абая, его стихи и песни, назидания, где слышали о его благих деяниях, заступничестве за простой люд. Весть эта широко распространилась по всей степи, дойдя даже до таких отдаленных родов, как Керей, Найман, Уак, всего многочисленного населения рода Аргын.
Ее услышали не только на джайлау, на осенних, весенних пастбищах, в зимовьях. Слово за слово, пешим ходом эта тяжелая весть дошла и до всех пяти волостей Семипалатинского уезда и, конечно, до самого города. В Семипалатинск, который был центром большой области, со всех сторон приезжали как простые люди, так и чиновники различного ранга, они увозили новости с собой, так эта новость достигла и многих городов - Усть-Каменогорска, Жайсана, Баяна, Каркаралы, Кереку, Кокпекти, которые входили в один дуан с Семипалатинским уездом. Оттуда разговоры перекинулись и в соседние с Семипалатинской областью волости: Акмола, Караоткель, Шубара-гаш, Лепсы-Капал, Аягуз, что в Жетысуйской области. Словом, все города и веси, где жил степной народ, были хорошо осведомлены о том коварном, подлом нападении, которое было совершено на одного из самых уважаемых его людей.
В разных кругах об этом говорили по-разному. Большинство выражало сочувствие или возмущение, что было вполне естественно. В то же время этот горестный случай, казалось, обнажил истинное лицо иных казахов, которых он не только не волновал, не коробил, но даже и вызывал некоторое удовлетворение. Волостные и хаджи, муллы и баи - те, что кичились своими предками, удостоенные всяческих чинов, ездившие на Макаржинскую ярмарку или совершившие паломничество в Мекку, те, кто хвастал, что был принят в конторе «жандарала» или якшался с каким-то сановником на чрезвычайном съезде, - эти люди не упрекали Оразбая за его преступные деяния. Напротив, они преклонялись перед его грубостью и дерзостью, говорили: по-другому и не могло быть, дескать, батыр только так и мог поступить - и тому подобное...
Эти люди ненавидели Абая столь же тяжело и неотступно, что и Оразбай, они ненавидели его «Слова назидания», его стремление к новой жизни. Они пытались опорочить Абая, услышанное подавали в искаженном виде, упрекая его в том, что он, мол, сам довел Оразбая до крайности.
«Ибрай зазнался! - говорили они. - Возгордился сверх всякой меры, унизил достоинство лучшего из лучших среди казахов, вот и встал за свою честь Оразбай. За языком своим надо было следить Ибраю!»
Чаще всего подобные слова исходили от людей, не раз сталкивавшихся с Абаем, хорошо сознающих его превосходство и сгоравших от черной зависти к нему. У этих-то людей - волостных, владетельных баев, хаджи из Усть-Каменогорска, Жайса-на, Кереку, Каркаралинска - как раз и были основания всячески одобрять и поддерживать Оразбая, и разговоры они заводили соответственно своему уровню, сами мало чем отличаясь от него.
А что же люди, остальные, те, кого принято называть простым народом? Этот народ не остался безучастным к событию: люди искренне сожалели о случившемся с Абаем, и таковых, выражавших свое глубокое сочувствие ему, было многим больше, их было не счесть... Здесь даже нельзя сказать, кто из ближнего или из дальнего аула, - сторонники, единомышленники Абая были везде, не считаясь ни с родством, ни с соседством. Услышав плохую весть, поразившую их сердца, они не только тяжело переживали, но и не уставали повторять слова Абая, песни его и стихи, еще глубже воспринимая их сердцем.
Людей, искренне сочувствующих Абаю, было одинаково много и в степи, и в городах. Особенно много сторонников Абая нашлось в Семипалатинске. Горожане хорошо знали стихи, назидания Абая, - их читали наизусть как молодые учащиеся русских школ, мусульманских медресе, так и простые городские жители, ремесленники, базарная беднота, даже мелкие торговцы по ту и по эту сторону Иртыша, и люди тяжелого труда, как, например, лодочник Сеил. Все любили Абая, часто повторяли в обыденной жизни его слова, приводили их в качестве ответа в беседах, - мол, так сказал Абай.
В отношении всяческих слухов уши у города были острее, нежели у степи: новость, прозвучавшая сегодня за вечерней трапезой в любом скромном очаге, назавтра оказывалась достоянием всего базара и продолжала свое шествие по улицам и площадям. Так и само искусство Абая: оно быстро распространялось по обоим берегам Иртыша, уже многие годы, неся радость и самому городу, и аулу Жоламан, и Затону. Город праздновал под песни Абая: их исполняли на проводах невесты и на самой свадьбе, на крестинах, на любых праздниках, как мирских, так и религиозных, во время айта.
Разве могли люди, радовавшиеся искусству Абая, певшие его песни и сыпавшие его крылатыми словами, равнодушно принять весть о невзгодах, выпавших на голову акына, о черных делах, запятнавших его честь? Все это город воспринял с возмущением и гневом.
Вот что случилось на пароме, ходившем между Семипалатинском и слободкой.
Близилась осень. В пору жаркого лета поубавились воды Иртыша, стали значительно чище по причине редкости дождей, несущих в реку всякий сор, да и берега несколько сблизились.
Через Иртыш и Карасу ходили два парома. Сначала людей переправляли через Большой Иртыш, на лесистый остров, который высился посередине реки. Пешие, верхом или на арбах, люди пересекали остров, заросший большими тополями, соснами и карагачами, затем заходили на другой паром, который переправлял их через протоку Карасу. Вся эта шумная переправа, с посадкой-высадкой, отнимала более часа.
Если не считать юрких, снующих туда-сюда лодок, по-другому, как на больших паромах, перебраться через реку было невозможно, с чем и приходилось считаться, проявляя порой великое терпение, всем до единого - большим и малым, верховым и пешим, русским и казахам, жителям города и степнякам, прибывающим с караванами, обозникам из отдаленных городов, лихим ямщикам...
Сегодня, как и всегда, на пристани теснились многочисленные подводы и арбы в ожидании парома, который шел к слободке со стороны острова.
Стоило парому коснуться берега, с него повалили люди: верховые и пешие, покатились подводы и арбы - все, кто прибыл на эту сторону из Большого Семипалатинска. Едва паром опустел, как на него хлынул встречный поток - такие же арбы и повозки, задевая друг друга колесами, с грохотом и шумом катились по деревянному мостику, что соединял пристань с паромом.
Позади каждой арбы висела торба с кормом, чтобы задние лошади, зарясь на нее, сами устремлялись вперед, без понуканий возчика. В общей толчее трудно было разобрать, куда идет передняя арба: может, она прямо сейчас свалится в реку, и ты свалишься за ней... Или на пароме начнется пожар, а повозка за повозкой все так же будут идти вперед, под напором задних - хоть в воду, хоть в огонь. Сейчас самыми смелыми оказались арбы ямщиков, ехавших со стороны Жетысу, они и вырвались вперед, обгоняя зацепившиеся повозки. Пешему путнику должно было сильно повезти, чтобы занять местечко поудобнее, прежде других добраться до парома, не теряясь в этой суматохе, под окрики и ругань ямщиков, свист их длинных бичей.
Пешим и верховым было положено заходить на паром первыми. Ловко шмыгая между повозками, они раньше всех забирались по мостику на паром. Уже оттуда, как бы спасенные от общей давки, они весело смотрели на яростную борьбу колес, происходящую на мостике. Под их гогот порой у чьей-то арбы отлетала осевая чека, подкашивались колеса, ломались оглобли. А уж если половина арбы, запряженной строптивым верблюдом, вдруг повисала над быстрой водой, для пеших путников не было более интересной забавы!
В такие минуты пристань оглашалась невообразимым шумом, руганью:
- Ай хой!
- Пошел вон!
- Стой! Сукин сын!
- А ты сам свинья!
- Чего глаза вылупил?
- Вот змеюка! Куда ползешь?!
Кого-то придавит, он взмолится о помощи, раздастся плач ребенка, истошный крик женщины, вдруг, совсем некстати, ржание осла. Так и живет пристань с утра до ночи, под скрипы несмазанных колес и крики, гомон толпы.
Сейчас, когда Марков, фельдшер Девяткин и их общий друг грузчик Сеит попали наконец на паром со стороны слободки, там уже никто не толкался, не дрался за место, по той простой причине, что паром уже был битком набит и немедленно отчалил. Те, кто не смог прорваться на своих больших арбах, остались на берегу, ожидая возвращения и следующей ходки парома. Сеит, Девяткин и Марков вышли на нос парома со стороны острова, чтобы полюбоваться голубой водой Большого Иртыша.
Прямо посреди парома стояло с десяток крепких повозок, ямщики восседали на козлах в смиренном ожидании. Когда Сеит пробирался сквозь эти толпящиеся арбы, пригнувшись под шеей чьей-то лошади, вдруг кто-то окликнул его. Грузчик поднял голову и, узнав своего доброго знакомого, радостно воскликнул:
- Е, Жунус, ты ли это?
Встав на колесо, он проворно запрыгнул в высокую арбу. Повозка была доверху набита шкурами всякого пушного зверья, которые были закрыты мешковиной и аккуратно перетянуты веревкой. Сеит помахал своим спутникам, приглашая их сесть подле себя. Те охотно согласились, поскольку никаких лавок или стульев на пароме предусмотрено не было. Марков и Девяткин тотчас запрыгнули в арбу, устроившись на мягких мешках с мехом.
Представляя друзьям Жунуса, своего давнего знакомого, Сеит повел о нем обстоятельный рассказ.
- Когда-то и он был грузчиком в нашем Затоне, был не менее крепок, нежели я, правда, Жунус? - говорил Сеит, толкая кучера в бок. - Бывало, спорили, кто сильнее, кто больше поднимет руками. Как видим, Жунус не только телом крепок, но и умом, смотрите, как разбогател, баем стал! Вот и арбу, и лошадь свою имеет, везет шкуры, волчьи да лисьи. Вон, какое достояние везет! Откуда едешь, Жунус? - только в самом конце своей речи задал Сеит вопрос, который, по правилам приличия, должен был задать в начале.
- Со стороны Жетысу, с Шубарагаш-Ойжайлау! - немедленно отозвался Жунус, весело блеснув глазами.
Было видно, что человек этот когда-то был рыжеватым, со светлой кожей, но сейчас изрядно загорел на солнце. Его обве-
тренное лицо потемнело, ладони потрескались и кровоточили. Похоже, совсем недавно, оказавшись в городе, он коротко подстриг свою бурую бороду, придав ей остроконечную форму. Рассказ Сеита о нем же самом он слушал, добродушно улыбаясь.
Его собственный, ответный рассказ прозвучал не столь ободряюще... Оказалось, что Жунус все еще ходит в наемных ямщиках бая, полуказаха по имени Матели. Лошадь с арбой были байские. И летом, и зимой он возит различные грузы. Вот и на этот раз шел в караване в двадцать подвод, с грузом звериных шкур, собранных по эту сторону от самой китайской границы. Только десять ямщиков сумели зацепиться сейчас за паром, остальные десять остались на пристани.
Вскоре все, сидящие в арбе на мешках со шкурами, неторопливо разговорились. Сеит и Жунус толковали о чем-то своем, а Девяткин спросил Маркова, откуда тот едет и, получив ответ, выслушал его дорожную историю, поскольку встретились они только что, у самой пристани, и толком не успели поговорить.
Девяткин, как выяснилось, ездил ниже по течению Иртыша, а Марков - выше. Девяткин с неделю был в казахских аулах на левом берегу, лечил людей, занемогших от инфекционной болезни, предположительно тифа. Марков отдыхал на пикете Шоптигак, в ауле Жоламан, рыбачил и охотился. Оба сейчас возвращались домой.
Когда рассказы обоих исчерпались, они замолчали, глядя на воду, слушая плеск волн о борт парома да голос Сеита, который взволнованно говорил по-казахски с ямщиком.
- Эге, да о чем же они говорят! - воскликнул Девяткин, прекрасно понимавший язык степи. Он немного послушал, склонив голову набок, затем пояснил: - Они ведь об Ибрагиме Кунан-баевиче сейчас говорят!
- Неужели? - удивился Марков, почему-то весьма пораженный тем, что рабочий и ямщик говорят об Абае.
Прислушавшись, он действительно уловил его имя в потоке речи, но, не полагаясь на свои слабые знания казахского языка, обратился к Девяткину:
- Пожалуйста, переведите!
Коротко пересказав Маркову то, что уловил прежде, Девяткин внимательно прислушался к разговору ямщиков.
Его начал Жунус, спросив Сеита насчет слухов, которые дошли до него в дороге: на последнем пикете он слышал, что, дескать, какие-то люди жестоко обошлись с Абаем, совершили против него злое деяние...
Жунус приехал в город только нынешней ночью, не знал последних новостей. Некогда они вместе с Сеитом читали стихи Абая, хорошо знали его песни. Жунус спросил, правда ли то, что говорят? Едва Сеит начал рассказывать все, что он знал об этом, к арбе Жунуса потянулись и другие ямщики, и вскоре на середине парома собралась небольшая толпа.
Похоже, что ямщики хорошо знали Абая, хотя все семеро были нездешние - со стороны Шубарагаша, Капала, Аягуза. То ли по рассказам Жунуса, то ли и сами были наслышаны об акыне, но разговор их явно заинтересовал.
Сеит был осведомлен настолько, что обстоятельно поведал о бесчинстве, совершенном в Кошбике. По его словам, с Абаем разделались за то, что он, с одной стороны - выступил на стороне простого люда, земледельцев из рода Кокен, голи всяческой и бедноты, с другой - посрамил аруахов Тобыкты, унизил знатных людей, предал и оскорбил, как они считали, память достойного Кунанбая.
- Они даже хотели убить его! - с возмущением закончил Сеит. - Только вот не смогли завершить свой злодейский план.
- Собаки! - немедленно выругался Жунус. - Паршивые хищные звери!
- Кровопийцы! - поддержал его один из ямщиков. - Как они посмели поднять руку на Абая!
- Разве они пожалеют кого-то! - сказал другой. - Мало, что грабят караваны на большой дороге, жгут мирные селения, так они решились посягнуть на единственного среди нас благородного человека! Чистейшая, одинокая честная душа.
- А куда градоначальник смотрел? - вдруг подал голос сердитый ямщик с бурой бородой. - Ведь он же там был! Почему не защитил Абая, который, как ему известно, сам упорно защищает все русское?
- Этот-то как раз и вступился! - сказал Сеит, будто пытаясь обелить чиновника. - Не кто иной, как сам уездный глава и спас его, послал атшабаров, те стали палить из ружей... Получилось, что Маковецкий и спас Абая, когда его нещадно избивали.
- Такого просто не могло быть, - вдруг тихо сказал Девяткин. - Наверное, все оно было не так. Кунанбаева не станет защищать ни уездный начальник, ни любой другой. Он даже пальцем не пошевелит. Кто может защитить такого человека, как Абай? Только вы сами. Вот, например, ты! - Девяткин ткнул пальцем в грудь Сеита. - И ты! - тут он указал на буробородого ямщика и дальше, будто пересчитывая всех по очереди, указывал пальцем и говорил: «Ты! Ты!»
Подобные слова Девяткина немало озадачили казахов.
- Апырай! А ведь он верно говорит! - воскликнул Жунус, когда до него дошел их смысл.
- Стоящие слова! Точно сказано! - загомонили все.
- Конечно, стоящие! - подумав, сказал Сеит. - Только не радуйтесь так: это не в похвальбу вам, а в упрек сказано! И тебе, и тебе! - он тоже ткнул пальцем в ямщиков. - Доктор говорит, что Абай - защитник людей. Каких людей? Оразбая? Кроткое большинство. Так он говорил. А где оно, это большинство, когда на самом деле с ним случилась беда?
Ямщики молчали, прекрасно поняв слова Сеита, и Девяткин, достаточно в этом убедившись, заговорил снова, начав рассказывать о том, что видел собственными глазами в аулах Карашо-лак, Кенжебай и Жалыкбас, откуда он возвращался.
Раз в сумерках он зашел в дом пожилой женщины, у которой заболел ребенок. Это был один из беднейших очагов в ауле Карашолак. В углу, в полутьме сидел старик, он читал молитву, отвернувшись к стене, казалось, что он плакал, будто бы о том ребенке, который лежал тут же, больной... Но нет - как вскоре узнал Девяткин, печаль его была другого рода: старик услышал о беде, происшедшей с Абаем, и плакал от сострадания к нему.
В другом ауле он стал свидетелем такой картины: пять-шесть детишек, сидя возле молодого муллы, заучивали и громко повторяли стихи Абая. Когда урок закончился, они обступили муллу с вопросами: что за напасть случилась с акыном? И были весьма огорчены, когда мулла поведал им об этом.
В ауле Кенжебай есть одна хорошенькая девушка по имени Акбалык. В тот день, когда Девяткин посетил аул, к ней приехал жених, и в доме было большое веселье. Сидя среди гостей, Девяткин слушал, как невеста читает письмо Татьяны, ответ Онегина. Едва закончив чтение, она расплакалась. Когда ее окружили с расспросами, она сказала, что плачет из сострадания к Абаю. «Как казахи могли напасть на такого казаха? - вопрошала девушка. - И что за собаки хотят убить человека, из чьих уст льются такие золотые слова?»
О красавице Акбалык Девяткин рассказывал с особой теплотой:
- Девушка из далекого аула тронула меня больше всего. Надо же, как она любит и ценит его! Это меня и убедило, что именно степной народ защитит Абая, не даст его в обиду! Вот что я видел собственными глазами!
Разговор об Абае, начатый на первом пароме, с большой охотой продолжился и на втором, когда та же компания переправлялась через Карасу. Тут в беседу включился и Марков: охотясь и рыбача вдоль Иртыша, он не раз слышал о знаменитом акыне от казахов, как старых, так и молодых. Позже об этом разговоре Марков поведал и Павлову.
Все это случилось примерно через полмесяца после того, как Абай безвинно пострадал в Кошбике. Происшествие затем обросло многочисленными слухами, превратилось в легенду. Говорили об этом и в очаге Дамежан, и в лодке Сеила, и на пристани, где работали грузчиками Абен и Сеит. В бараке на Затоне, пристанище одиноких грузчиков, среди многочисленных рабочих порта люди вспоминали Абая добрым словом и, напротив, - с неприязнью и гневом клеймили Оразбая.
Прошел год, знаменитый палван Сеит отъехал из Затона в степь...
Переболев в конце зимы тифом, он только что встал на ноги и теперь, когда вскрылась река и по ней вновь пошли пароходы, должен был выйти на свою сезонную работу, которая была весьма тяжелой оттого, что каждому крючнику приходилось справляться за двоих. После болезни у Сеита уже не было такой силы, да и заработки последнее время стали почему-то ниже. Товарищи, такие, как Абен, посоветовали Сеиту выехать этим летом в степь, к ним присоединились голоса его жены и родных.
Прислушавшись к их советам, Сеит в начале лета отправился в земли рода Тогалак, в аул, который покинул еще в пору своего детства. Там, среди своих сородичей, он значительно окреп. Приехал, когда народ отправился на джайлау, а сейчас, когда люди спускались с пастбищ, они с трудом узнавали его: погостив на родине около двух месяцев, вдоволь попив кумыса и отдохнув, он изрядно поправился и восстановил свои богатырские силы, на его смуглом лице проступил здоровый румянец.
Сеит был человеком душевным и щедрым, хоть и жил в бедности, существуя лишь ежедневным тяжелым трудом. Несмотря на скудность своих средств, он нечего не жалел для людей, приходивших в его дом.
Его небольшой кирпичный дом в Затоне был с плоской кровлей, низкий, всего в две комнаты, зато весьма гостеприимный: здесь всегда останавливались люди, приезжавшие со степи. Прибывали порой целыми караванами, которые едва помещались в невеликом дворе, летом и зимой, на арбах и санях, с множеством лошадей и верблюдов, проживая достаточно долго.
Широкая натура и отзывчивый характер Сеита были известны многим, поэтому у его дома спешивались и люди из других волостей, не только из родного Тогалака. Даже и те, кто имел своих родных среди жителей Затона, других грузчиков, выходцев со степи, все равно стояли у Сеита, зная его особое гостеприимство.
В пору зимнего согыма или летней стрижки скота жилища городских казахов набивались степными гостями: они либо приезжали основательно закупиться на зиму, либо сами продавали шерсть на базаре.
Случались дни, когда нечем было накормить гостей: в доме уже не было ни хлеба, ни мяса, но Сеит и его жена Катша старались и виду не подать. Гости были накормлены, оставались довольными, даже и не зная, что гостеприимный дастархан приходилось потом Сеиту отрабатывать, возвращая долги...
Многочисленные приезжие то ли не знали, то ли знать не желали о бедственном положении столь гостеприимной семьи - ели и пили вдоволь, лишь некоторые, особо проницательные, украдкой оказывали какую-то помощь. Как-то раз вообще ничего в доме не осталось, и взять было не у кого: ни у друга-казаха, ближайшего соседа, ни у других грузчиков Затона, рабочих, мастеров, ни у кузнеца Кирилла, что жил на той же улице. Тогда уж гордая Катша просто развела руками, при виде очередных гостей, ввалившихся в дом:
- Нечем вас угощать! Ничего нет, сами сидим голодные.
Сеит славился не только щедростью натуры, но еще и исполинской силой. Любили его и за то, что он был весельчаком и балагуром, очень приветливо встречал людей, не скупясь на веселые разговоры. Сравнить Сеита можно было, разве что, только с Абеном, его другом и столь же замечательным весельчаком. За это и любили этих двоих друзей Дармен, Алмагамбет и Мука, которых, в свою очередь, любили и почитали взаимно - как певцов, поэтов и вообще щедро одаренных джигитов, не только Сеит с Абеном, но и все рабочие Затона. Именно через Дармена, Алмагамбета и Мука грузчики перенимали, заучивали новые песни Абая, которые они затем пели по всему городу, передавая их вверх и вниз по реке.
В доме Сеита была старая трехструнная домбра работы семипалатинского мастера, которая все еще сохраняла свои достоинства. Едва выдавалась свободная минутка, Сеит ложился на спину, брал на грудь свою голосистую, красноречивую домбру, начинал играть, затем басовитым голосом запевал. Он подолгу пел сам себе, в уединении, тешась песнями, что любили казахи степи и низины - то новые сочинения Абая, то хорошо знакомые татарские песни.
Все это Сеит, хорошенько разучив дома, пел и в гостях среди тогалаков, которые теперь, в ответ на его многолетнее гостеприимство, заботились о нем и ухаживали, как могли. Бедняки рода Тогалак, которые частенько ездили в город и бывали у него дома, теперь ничего не жалели для него: щедро угощали кумысом и чем-нибудь покрепче, резали для него козлят и ягнят.
Теперь борец и певец, весельчак и благородный балагур Сеит, всеми привечаемый, ходил со своей красноречивой семипалатинской домброй от дома к дому, из аула в аул, и везде был принят с почтением. Этому немало способствовала скученность рода Тогалак: будучи весьма бедным, он имел немного земли для стойбищ, поэтому все аулы рода стояли совсем близко друг к дружке.
Тут же располагались близкие родичи тогалаков - не менее многочисленный род Сак, настолько близкий, что часто их называли вместе: Сак-Тогалак. Впрочем, так оно и было: Сак-Тогалак слыл единым, дружным родом, к тому же весьма смирным и дружелюбным. Эти люди были спокойными, никому не вредили, не делали ничего плохого. Может быть, поэтому, а скорее всего - по причине многочисленности и скученности родов Сак-Тогалак, никто им не вредил ответно, воинственные баи соседей, родов Есболат и Олжай, не решались им угрожать.
В последние дни перед отъездом из степи Сеит отправился в Есболат: приглашала одна небогатая семья. Взяв с собой джигита-подростка, Сеит два дня гостил у своего ровесника и близкого друга Айсы, наполнив его дом песнями и весельем.
Голос Сеита не был ни звонким, ни особо красивым: его певческие способности держались на добротном среднем уровне, но здешним слушателям он показался настоящим певцом-серэ. Низким басовитым голосом Сеит исполнял песни Абая.
Надо заметить, что хозяином аула был большой бай рода Есболат, а сам аул располагался по соседству с аулом Оразбая. И вот, Сеит наполнил своим весельем и песнями одну из здешних бедных юрт, куда постоянно набивалось множество людей, которые с удовольствием слушали, как Абай, устами Сеита, измывается над баями, выставляя их на посмешище, обвиняет, обличает... Что-то Сеит исполнял под струны домбры, что-то просто читал как стихи. Всех без разбору толстосумов клеймил и позорил Абай низким голосом Сеита под звоны струн, словно нещадно хлестал ударами лозы: и глав родовых кланов, и всяких аткаминеров, и просто богачей, словно все они провинились лично перед ним. Народ же, собравшийся в юрте, смеялся и радовался, в чем не было ничего удивительного, ибо всю массу слушателей составляли конюхи, верблюжьи и овечьи пастухи, дояры и скотники - многочисленная обслуга аула. Этим кротким людям никогда прежде не доводилось слышать ничего подобного.
Достаточно напевшись в юрте, Сеит вышел наружу, где стал показывать уже свои борцовские способности. Специально для этих целей Айса пригласил троих джигитов. Все они, во главе с Дамели, были ровесниками Сеита, поэтому Айса и поставил их на ковер перед ним, а тот немедленно уложил их, одного за другим, применяя приемы семипалатинской борьбы, иначе -«приемы грузчиков», то есть, приподняв джигита или же взяв на плечо, со словами: «Вот как делаем мы, грузчики!», бросал его оземь, словно сорванный с головы тымак.
На другой день Сеит отличился у источника, вокруг которого был разбит этот многолюдный аул. Вдвоем с Айсой они вышли из юрты на шум и увидели, что посреди аула собралось множество народу: прямо в водоносную яму угодил верблюд! Последний принадлежал баю Оразбаю, впрочем, как и сам колодец, над которым царил его приспешник, известный вор Кикым, исполнявший теперь роль раздатчика воды. Кикым уже собрал значительную ватагу местных джигитов, поскольку вытащить животное было нелегкой задачей, требующей не только сноровки, но и огромной силы. Джигиты, примеряясь и так, и этак, старались вытащить верблюда из глубокой ямы, оглашая окрестности разноголосым гвалтом.
Это был старый облезлый атан, он громко ревел от страха. Колодец был также старый, ветхий, все еще довольно глубокий и достаточно широкий, чтобы в нем застрял верблюд. Целых двадцать джигитов не смогли справиться с этой затеей, но как только здесь появился Сеит, дело пошло на лад: как потом рассказывали очевидцы, именно благодаря сноровке его и силе им удалось вытащить из ямы огромного верблюда.
Из этого колодца, единственного на всю округу, пили воду и люди, и скот всех окрестных аулов. Кто знает, что там наделал насмерть перепуганный верблюд? Теперь надо было выбрать всю воду и основательно почистить источник. В ближайшее время собирались прикочевать на осенние стойбища многие аулы, а в степи, в отличие от верхних джайлау, не было лишней воды...
В ход пошли ведра, черпаки и все, что попалось под руки: люди долго не могли победить эту воду, вычерпать ее всю, наконец чье-то ведро стукнуло о дно, и все поняли, что цель их близка. К окончанию работы снова призвали Сеита, дабы закрепить свою радость: его попросили спеть, на что он ответил охотным согласием и сходил за своей домброй.
Под звон последних ведер он повторил песни, исполненные вчера, а также новые, которые людям еще не приходилось слышать, затем, отложив домбру в сторону, наизусть читал отдыхающим джигитам отрывки из «Слов назидания», высоко подняв палец над головой.
Надо сказать, что Сеит, если бывал в хорошем расположении духа, никогда не артачился, не отнекивался, но с большой охотой пел все, что ни попросят. Сейчас он запел «Алыстан сер-меп», то мелодично вытягивая, то внезапно наращивая ритм, то включая скороговорку речитатива... Окунувшись в создание Абая, он пел долго, с удовольствием, как бы для себя, даже забыв, что его слушают, не замечая, что где-то посередине песни люди стали ерзать, озираться, поглядывать с опаской куда-то за его спину. Сеит увидел, что двое байских детей, сидящих подле него, вдруг стали какими-то скучными, рассеянными, а пожилой малай, прислужник, вдруг побледнел лицом. Сеит оборвал песню и оглянулся. В нескольких шагах от него возвышался, пританцовывая, упитанный сивый конь, а в седле сидел, нахлобучив на глаза белый заячий тымак, с грозным видом одноглазый бай Оразбай.
Не ответив на вежливое приветствие Сеита, нависая над ним с камчой в руке, он грубо спросил:
- Что это за слова ты занес в мой аул - ты, голь перекатная?
- Какие слова? - поначалу не понял Сеит.
- Такие, что я сейчас слышал своими ушами!
Тут только Сеит понял, что имеет в виду бай, и честно ответил на заданный вопрос:
- Так то ж были песни, Абаем сочиненные. Я частенько их пою - и здесь, и в городе.
- Ну, так что ж ты замолчал? Спой еще, покажи свое мастерство!
- У меня нет никакого особенного мастерства, пою только то, что сумел разучить, - скромно возразил Сеит и принялся, чуть перебирая струны, нараспев читать стихотворение, сочиненное Абаем в позапрошлом году и заученное Сеитом со слов Дарме-на: «Стяжателю одно лишь тешит душу - скот.»
Читая, Сеит сидел на корточках, обратив к Оразбаю свою могучую грудь. Он, конечно, узнал одноглазого бая, и у него возникло желание как-то досадить ему. Он говорил словами Абая, будто кидаясь ими прямо в лицо своему одноглазому слушателю. Более того, ему казалось, что это не слова в его устах, а соил в руке: он читал, глядя проницательными карими глазами прямо в единственный злобный глаз Оразбая, точно бил его по голове...
Богатство копит богатей, Чтоб похваляться им, Чтоб тыкать им в глаза людей, Чтоб жить не дать другим. Свинья и тех, кто рядом с ней, Считает за свиней, -Мол, всех подкупим, коль дадим Помоев пожирней.
Сегодня совесть, ум и честь Едва ль на свете есть.
Брось баю золото в навоз, Навоз он будет есть...'
Тут Оразбай не выдержал, перебил чтеца, громко рявкнув:
- Хватит, прекращай! Ты что же это, нарочно? Это кому такой подарок привез - неужто мне?
Сеит притворился, что его искренне удивили такие слова. Ничуть не убоявшись громко кричавшего бая, он возразил:
- Аксакал, я просто повторяю слова поэта, и ничего не собираюсь дарить вам! Мои руки пусты!
Тут Оразбай рассердился не на шутку:
- Я понял, ты, собака, тут не просто так бродяжничаешь! Ну что ж, я отвечу тебе на твой дар. А ну, полезай в колодец, давай, почистишь его вместе со всеми.
- Нет, аксакал, хоть я и бродяжничаю, однако не у вашего порога. И не для того я сюда приехал, чтобы чистить колодец.
1 Перевод З. Кедриной.
Оразбай так дернул за поводья, что его конь стал часто перебирать ногами, затанцевал на месте.
- Я сказал, полезай в колодец! - закричал бай. - Или я тебя накажу сейчас же, да так, что тебе и не снилось! За всю твою вину - со вчерашнего дня.
Сеит, наконец, сам рассердился, вскочил на ноги.
- Что значит - со вчерашнего дня? Какие такие мои проступки, аксакал?
- Твоя вина в том, - зашипел Оразбай, - что ты сторонник моего врага.
- Да кто же ваш враг-то?
- Будто не знаешь! Слова его лопочешь, словно шокпаром тут размахиваешь!
- Так вы что же, почтенный, - об Абае говорите?
- О нем! О враге моем! О кафире, который сеет тут смуту твоими устами!
Сеит решил терпеть, что бы ни стало: он желал выйти с достоинством из этого словесного поединка.
- Я вижу, что вы можете сказать только что-то в этом роде. Если я начну возражать, то скажу, что вы даже в жертвы Абаю не годитесь.
Сказав так, Сеит подал знак Айсе, тот также встал, и оба стали уходить... Но не тут-то было: Оразбай громогласно приказал своим джигитам, которые чистили его колодец и теперь хмуро стояли в стороне, опустив грязные руки:
- А ну, хватайте! В яму его!
Оразбай грозно посмотрел на Кикыма, который немедленно рванулся вперед из молчаливой толпы всадников. Тогда бай и сам, подняв камчу, злобно ощерившись, подскакивая в седле, ринулся за своим подручником-вором.
- Хватайте его! Налетайте! - повторял Кикым за баем, но никто не двинулся с места: джигиты, со вчерашнего дня слушавшие Сеита, от души любовавшиеся его искусством, не пожелали выполнить распоряжение хозяина, лишь двое явных прихлебателей отделились от толпы и вместе с Кикымом догнали идущих.
- Стой! - крикнул Кикым, став на пути и раскинув руки, но Сеит оглянулся, не прекращая идти, и, посмотрев на него исподлобья густо налитыми кровью глазами, убедительно проговорил:
- Прочь с дороги, не то сейчас кому-то морду разобью.
Оразбай, издали в ярости наблюдавший за этой сценой, истошно заорал:
- Держите его, приволоките сюда!
Никто не внял его приказанию, один пожилой скотник, взяв под уздцы его коня, сказал:
- Утихомирьтесь, Ореке! Он же наш гость...
Оразбай, выпучив свой глаз, стегнул аксакала камчой, выбив пыль на его спине, развернул коня и заорал вслед Сеиту:
- Да пусть меня самого назовут кафиром, если не велю изловить тебя да в землю по уши вогнать!
Произнеся такую клятву, Оразбай хлестнул коня и поскакал в сторону своего аула, вопя:
- Аттан! Аттан!
Сеит в тот день собирался уезжать, Айса проводил его до своего дома, помог изловить коня. Вдруг со стороны аула Оразбая в клубах пыли показалось небольшое войско: человек тридцать взбешенных джигитов с соилами, шокпарами, арканами, цепями в руках. Друзья и оглянуться не успели, как их окружили, схватили, скрутили. Сеита взяли и увели, а Айсу бросили на землю, изрядно поколотив.
Плененного палвана приволокли к Оразбаю, который стоял за своим домом, похожий на шамана-баксы, чью душу одолели бесы: на его губах пузырилась бешеная пена, говоря, он брызгал во все стороны слюной. Меж тем какие-то люди уже копали чуть поодаль яму.
- Говорил, что накажу! - исходя злобой, ехидно сказал Ораз-бай. - Говорил, в землю зарою по уши!
Он размахивал руками, указывая то на Сеита, снизу вверх, то на яму, сверху вниз. Сказал и подскочил, сам завернув назад руки Сеита:
- Вязать его волосяным арканом! Засунуть его в эту яму! Заживо закопать!
Джигиты бросили связанного Сеита в уже глубокую свежевырытую яму. Первую горсть земли швырнул сам Оразбай, остальные последовали его примеру... Сеита и впрямь закопали живьем, с двух сторон набрасывая сырую, холодную землю. Вскоре на ее поверхности осталась лишь торчащая голова.
- Чтоб он не сразу сдох, - пояснил кто-то из мучителей.
Это были отпетые люди Оразбая, его приспешники, исполнявшие сумасбродные приказы бая не только из страха, но и поддерживая всей душою. Они были отборными, сходными с самим Оразбаем - такие же отъявленные негодяи, до сих пор творящие барымту и набеги на мирные аулы, пользуясь покровительством своего богатого владетеля. Под его крылом они проломили немало человеческих черепов, наломали костей, пролили реки крови. Но даже они, эти грязные отродья, впервые слышали о подобном наказании. Сейчас же они сделали все это своими собственными руками.
Сеита закопали пополудни. Не издав ни звука, он терпел это ужасное унижение до самой полуночи.
Сама мысль наказать Сеита пришла в голову Оразбаю гораздо раньше, чем он увидел его у колодца. Хозяину уже давно донесли, что некто приехал к бедняку Айсе, поет там песни Абая, читает его стихи, развлекая и завораживая здешний люд.
По-хорошему, он должен был наказать этого распевшегося палвана еще вчера, так и говорил аксакалам на распитии кумыса:
- Выкину его из аула, чтоб духу его не было больше в наших краях, не позволю, чтоб эта бродячая собака лаяла тут голосом Абая!
Аксакалы остановили Оразбая:
- Зачем тебе драться с этой собакой, не стоящей даже твоих слов о нем?
- К чему вязаться с этим безлошадным бедняком, не имеющим никакого достоинства?
Оразбай вроде послушался аксакалов, но потом, порасспросив своих джигитов, узнал об этом Сеите такое, что его зубы сами собой сжались от ярости.
В том году, когда в городе разразился спор из-за молодой вдовы Макен, похищенной Дарменом, когда Корабай отнял у него девушку и уже вез на пароме обратно, чему способствовал посланный Оразбаем борец Донагул, - вдруг некий городской джигит, «батыр-грузчик» одним ударом уложил на землю этого самого Донагула, что привело к поражению всей затеи... Оказывается, тем «батыром» и был данный Сеит!
Вот о чем думал Оразбай, когда направлялся к колодцу, и к его сегодняшней злости добавилась и старая месть. Теперь песни и стихи Абая, которые исполнял джигит, стали не причиной, но поводом к истинному гневу Оразбая, который хотел наказать грузчика уже за давнюю обиду. Вот откуда произошло это жестокое деяние, никогда прежде не виданное людьми в здешних местах.
Велев закопать живьем Сеита, Оразбай даже не захотел узнать, жив он или уже умер, до самых глубоких сумерек не спросил, что творится с человеком, которого живьем зарыли в полдень.
Аульные люди настолько трепетали перед своим баем, что никто из них даже не приблизился к зарытому Сеиту. Лишь только в час, когда все отошли ко сну, весь день не находивший себе места Айса, сам избитый и измученный, пришел к старому сторожу аула. Это был кроткий малай, бывший пастух, ныне служивший караульщиком.
Тихо проклиная Оразбая и все его потомство, сторож привел Айсу на то место, где был закопан Сеит. Вдвоем они разрыли яму руками и с большим трудом откопали несчастного. Тот долго не мог прийти в себя, наконец произнес одно только слово:
- Воды!
Испив воды, принесенной сторожем в ведре из колодца, Сеит поднялся на ноги. Сторож сказал ему, что его спутник, джигит-подросток, был жестоко избит людьми Оразбая и сидел у него, привязанный к кереге. Доведя Айсу до окраины аула, Сеит сказал:
- Иди домой. Мне более не надо помощи. Тебе же здесь оставаться нельзя. Еще попадешься ненароком кому-нибудь на глаза, опять тебя накажет этот одноглазый дракон!
Поблагодарив также старика-сторожа, Сеит распростился с ними. Невдалеке был привязан пегий конь, на котором ездил пастух Оразбая. Он был без седла и уздечки, но Сеиту не впервой было справляться с неоседланной лошадью: вскоре он галопом скакал по ночной степи, держась за ее гриву...
На другой день в ауле рода Тогалак, куда прибыл Сеит, было весьма людно, так как наступил курбан айт: ровно в полдень ожидалось начало праздника. Люди из многочисленных окрестных аулов собрались здесь - в большинстве своем это были мирные кочевники, простые кроткие труженики рода Сак-Тогалак.
Эти приветливые и доброжелательные люди жили в дружбе, согласии, делились друг с другом, чем могли. Да и делиться-то им было особенно нечем: на этом большом стойбище, во всех его поселениях, не было видно ни одного богатого аула с белоснежными юртами, напротив, все сплошь состояли из серых, черных юрт или из рваных лачуг-шалашей. Все эти аулы теснились, располагаясь вокруг колодцев, на расстоянии не более одного выгона ягнят друг от друга.
Несмотря на всю эту бедность, ни один очаг не выставлял своих тягот в день курбан айта. Заранее подготовившись, гости привезли с собой все, что могли. В назначенный час, в самый полдень люди на своих конях и подводах въехали на вершину холма, поросшего густым ковылем, расположившись на западном его склоне, где не было камней.
Сюда и прискакал Сеит, в то самое время, когда здесь в полном разгаре шли всяческие соревнования: в одном месте джигиты стремились подхватить на скаку тенге с земли, в другом -готовились к кокпару. Его друзья, те, у кого он гостил все лето, также участвовали в джигитовке - это были молодые люди, небогатые, но уважаемые в своей среде за другое: ум и отвагу, умение хранить искреннюю дружбу, постоять за себя и не дать в обиду товарища.
Двое лучших друзей Сеита, его ровесники, летом проводившие с ним время в разъездах и гуляньях, один - Жомарт из рода Тогалак, другой - Омар из рода Сак, встретили его с радостью, но, увидев, как истерзано его тело, нахмурились, спешились и обступили Сеита. Это были двое лучших палванов, весьма известные в аулах, стоявших вдоль Еспеса. Они молча выслушали его рассказ...
Оба что-то решили про себя, их лица выражали твердость и непреклонность. Без тымаков, с распахнутыми воротами чапа-нов, Жомарт и Омар поднялись на вершину холма, Сеит шел за ними. Толпа, почувствовав недоброе, расступилась перед джигитами, каждый гадал, что это за люди, с какими вестями они пришли?
На вершине холма стояли самые уважаемые аксакалы и ка-расакалы родов Сак-Тогалак и Жуантаяк, среди них - Базара-лы. С ним рядом был силач Абди, близкий друг Сеита.
Сеит не стал говорить сам. Указав на него, Жомарт поведал Базаралы и другим пожилым сородичам об унижении, которому подвергли Сеита.
Жомарт сильно волновался, он почти кричал, вовсю матеря Оразбая, его приспешников, честил на чем свет стоит всех его предков и потомков, даже весь его скот. Люди, стоявшие на холме, не решались как-либо ответить на его слова, лишь молча переглядывались. Тогда в разговор вступил Омар.
- Почему вы никак не отзываетесь, аксакалы? - вскричал он со злостью в голосе. - Разве кому-нибудь из вас приходилось слышать о подобном унижении, не говоря уже о том, чтобы воочию увидеть такое? Неужто вы не отважитесь пойти на этого одноглазого? Неужто так и останемся тут, утремся и ничем не ответим на этот позор?
Тут снова заговорил Жомарт, затем, слово за слово, подскочили еще джигиты из аула, только что узнавшие о том, что случилось. Каждый кричал, размахивал руками, все наседали на аксакалов, которые все еще пребывали в нерешительности...
Тогда Жомарт, не прекращая кричать, подступил вплотную к Базаралы, которого хорошо знал, и заговорил с обидой в голосе, прося у него совета.
Он уважительно называл Базаралы нагаши, родственником по материнской линии, хотя и обращался к нему в крик. Базара-лы действительно мог считаться его родственником, поскольку матери многих людей рода Тогалак были из жигитеков. Подошел ближе и Омар: теперь они оба, обступив Базаралы с двух сторон, стали по очереди наседать на него, сердито крича, но все же называя его с почтением:
- Наташи, шайтан тебя побери! - воскликнул Омар. - Скажи ты что-нибудь, на худой конец!
- Дай нам совет, родной! - подхватил Жомарт. - Ты человек или кто? Говори, наконец, хоть на смерть нас пошли!
- Разве не видишь, что ждет твоих слов весь честной народ?
- Дай нам совет!
Базаралы прибыл сюда только вчера. Он не только приходился здешним джигитам нагаши - в этих аулах жили его сородичи и по отцовской линии. Базаралы был в сильном затруднении: как он может здесь что-то решать? Едва сдерживая слезы жалости к Сеиту, тихо сказал, обращаясь к Абди:
- Лучше умереть, чем слышать такое.
Базаралы видел, что взоры всех присутствующих обращены на него. Он стоял, стиснув зубы, тяжело и мучительно дыша: опять дало о себе знать сердце, оно забилось бешено, казалось, подпрыгнув к самому горлу.
Меж тем в толпе, после всех этих слов, сказанных отчаянными джигитами, нарастал ропот: аксакалы, карасакалы, подростки - все стали обращаться к нему:
- Пусть скажет сам Базеке!
- Пусть он и распорядится, что нам теперь делать.
- Он всегда решал самые трудные дела...
- Был некогда главой, предводителем людей.
Эти робкие возгласы перерастали в громкий, можно даже сказать, требовательный гул, хотя само решение, очевидно, как раз и перекладывалось на плечи Базаралы.
Тот прекрасно понимал состояние людей. Базаралы, будто опытный лекарь, всегда угадывал настроение народа, особенно, если это были простые степняки, люди земного труда. Вдруг, неожиданно даже для себя самого, он пришел к некой решительной, окончательной мысли. Он вскочил на своего большого коня, заметно возвышаясь над другими, поднявшись еще выше на стременах, чтобы было слышно всем людям вокруг, и громко заговорил:
- Уай, храбрые джигиты! Вы просите совета у своего нага-ши. Но сейчас ваш нагаши не тот, что прежде, он кусает себе пальцы от досады. Немощен он, ибо во власти болезни. Но недаром же говорят в народе: не повторяй деяний муллы, а сам делай так, как он говорит. Ваш нагаши говорит вам наоборот: не слушайте его болтовню о немощи его собственной, а поступайте так, как он поступил бы в ваши годы! О, братья, вы же прекрасно знаете, что делал я в таком случае! Так чего ж вы стоите? Разве вас самих не унижал Оразбай? Пусть и не так жестоко и нагло, как Сеита, но неоднократно, да и по всякому!
Базаралы прервал свою речь. Лицо его было сурово, глаза в щелку сузились от гнева. Толпа смотрела на него снизу вверх, растянувшись от самой макушки холма Бозбиик до подножия, замерев в ожидании его новых слов. Базаралы не заставил себя ждать: широким взором окидывая окрестности, он видел, что здесь собрался весь люд края - и стар, и млад, все, кто был способен держаться в седле. Он заговорил громким, зычным голосом, почти крича, его речь, полная проклятий в адрес врага, была похожа на боевое напутствие воинам.
- Неужели этот черный бес и сейчас уйдет от ответа? Неужели попранная честь джигита останется неотомщенной, как это было уже сотни раз? Над кем из вас он не издевался, не насильничал, кого не унижал, не обирал до последней нитки? Все его чванство откуда? От того, что много скота. Как он его нажил, откуда взял? У вас же! Именно вы проливали свой пот, слезы для того, чтобы этот выродок так разжирел. Не пора ли наказать одноглазого, раз и навсегда прекратить его злодеяния? Отомстите ему! И не только за Сеита, нашего дорогого азамата, стоящего тут со слезами на глазах, но и за Абая, которого любят и почитают все казахи. Помните, что он с ним сделал? Заступятся ли, наконец, за него люди или нет? Надо выступить всем миром! Идите! Мстите за свои унижения, мстите за этого джигита, мстите за Абая!
- Отомстим! Месть! Месть! - отозвалось, словно эхом, в толпе, едва Базаралы закончил.
Слова эти, слетевшие с уст джигитов, что стояли рядом, быстро понеслись по склону холма, как языки пламени, вспыхивая там и тут, разгораясь:
- Мстите, люди! За нашего джигита! За род наш! За Абая! За Абая!
Жестокий огонь мести возгорелся в каждой душе, прокатился волной по холму, облепленному людьми, сверху вниз и обратно:
- Кто только не плакал от его напастей!
- Кто из нас не пострадал от козней слепого крота!
Все эти возгласы, казалось, наполнили ненавистью воздух, -и саму землю заставили дрожать от гнева.
- В какой стороне аул Оразбая?
- На коней, люди!
- Аттан! Аттан!
И не осталось места никаким другим словам...
Базаралы вручил Абди свою восьмижильную камчу, неотразимую в бою, со словами:
- Отомсти и за меня! Не возвращайся назад, пока не размозжишь этой плетью головы десятка врагов.
Жомарт, Омар, Сеит, Абди, шагом съехав с вершины холма, тотчас у подножия припустили коней в галоп. Один за другим, к ним присоединялись джигиты, вооруженные кто чем: соила-ми, курыками, шокпарами, пиками. У большинства в руках были только камчи. Все это войско, численностью уже человек в пятьсот, перевалило через дальний пригорок и спустилось по другую его сторону, словно черный селевой поток. Оно шло, как проклятье Всевышнего, гневным бурлящим людским селем. Проскакав по взгорьям, войско мести обрушилось на аул Ораз-бая, где стояли нарядные белые юрты, и никто не ждал беды.
Сравнить его с селью было бы не достаточным: удар, нанесенный аулу Оразбая, был похлеще любого селя, страшнее всякой бури. На полном скаку, заваливая стены юрт, ломая уыки, джигиты хлестали всех встречных, заставляя их забиваться обратно в жилища и сидеть там, молясь Кудаю и дрожа от страха. С ходу порезав три аркана жели, разогнали в разные стороны сотню привязанных жеребят. В пух и прах разгромили аул Ораз-бая, забрав его трехтысячный табун.
Сам Оразбай и его сородичи, дети и женщины аула, не только не могли выйти наружу, но и не знали, куда спрятаться, в какую нору. Оразбай забился в угол своей кровати, а токал забросала мужа подушками и корпе, чтобы скрыть его от нападавших.
Это была сила народного гнева, самая мощная сила на свете, отважная и безрассудная. Она разорила волчью нору, а сам волк забился в дальний ее уголок.
По иронии судьбы, с Оразбаем сделали то же самое, что он многократно делал с другими. И не по личному распоряжению его врага Абая было сотворено отмщение, а выплеснулось само по себе. Люди, которых Оразбай всю жизнь обижал и грабил, соединились в один крепкий кулак и нанесли ему этим кулаком сокрушительный удар.
Другие баи, связанные с ним узами сватовства, либо друзья его, либо те, кто некогда ходил с ним вместе на разбойные набеги, барымту, унося свои головы от бунта безымянных, спешно откочевывали прочь. Среди них были Абыралы, Наманай, Мусирали, Байкулак, Каражан из родов Сак-Тогалак, Жуантаяк, они убегали, как от прокаженных, от своих же родичей...
Вот так неожиданно и жестоко, спустя год после избиения Абая в Кошбике, не сговариваясь заранее, совершенно стихийно, те, кому сострадал Абай, сами прониклись к нему состраданием и отомстили за него злодею.