Эта зима, с самого начала обрушившая на землю тяжкие снега и лютые холода, превратила степь в сплошное белое яйцо, пролежавшее под хмурыми небесами до самого марта. Снежный покров к весне оставался все таким же сплошным, не тронутым, слепил глаза и, выглаженный до блеска зимними буранами, застыл твердой заледеневшей скорлупой. Под толстыми сугробами была погребена прошлогодняя трава подножного корма.
В иные хорошие времена в марте месяце, к его середине, земля уже оттаивала где-нибудь на пригорках, днем степь дышала обнадеживающим теплом. А нынче не было еще никаких признаков прихода весны. Только смертная тень джута надвигалась на аулы.
Некоторые многолюдные аулы ощутили беду еще в декабре, когда небывалые снега обрушились на землю, неделями дул буранный ветер, выравнивая ровные лога и глубокие овраги сплошными сугробами. У хозяев к весне закончились запасы сена, скот начал гибнуть. Кое-где и люди начали умирать с голоду.
В загонах для скота, по углам, у глинобитных стен лежали наваленные друг на друга трупы павших овец, коров. По окраинам аулов зловещими горками громоздились околевшие верблюды - слабый молодняк и оголодавшие, вконец истощенные самки. Взрослые же матерые самцы уцелели, кормясь колючками чингиля и караганником, мощными ногами разрывая сугробы и добираясь до верхушек кустов. Днем они самостоятельно разбредались по окрестностям аулов, к ночи возвращались в теплые загоны. Степняки ценили этих животных, самых неприхотливых в еде, выносливых, стойких и совсем не сложных в уходе за ними.
Еще от далеких предков идет поговорка: «Верблюду стоит всего шесть раз наполнить себе рот, чтобы насытиться». В аулах остались в живых одни только сильные атаны - холощеные верблюды-самцы. Джут унес всех ослабевших овец и весь молодняк - жеребят, телят. Тех баранов, что остались еще в живых, хозяева подкармливали незначительными запасами соломы, сена. На подворьях оставались по одной, две лошади для обихода, остальных лошадей отогнали на дальние пастбища. Не имея о них никаких сведений, бедствующие люди сильно тревожились, но хранили в душе последнюю надежду, что лошади целы и вернутся к ним. О них только и могли с живым чувством говорить кочевники в эти окаянные дни.
- Нет, кони легко не поддаются джуту!
- Лишь бы трава осталась на земле - лошадь копытами раскидает снег, по брюхо вроется в сугроб, а до корма доберется! На добрую лошадь вся надежда!
- Стоит ей только найти траву под сугробом, лошадь не уйдет, пока не выест корм. Пусть даже закружит снежный буран!
- Е, какая скотина может сравниться с лошадью? Она как человек, у которого в руках топор и кайло.
Нынешний джут принес и для лошадей немалый урон, намного сократив их поголовье. До людей, живущих в горных аулах, и до жителей низин доходили в эти дни тяжелые вести. Начался массовый падеж коней в отгонных табунах. На пастбищах в урочище Сырт, где было сосредоточено особенно много табунов, конюхи не уберегли лошадей в затяжные, сильные бураны, кони разбежались. И повсюду в степи стали находить их замерзшие трупы. Одни заблудились во вьюге, ослабели и пали, другие сорвались с высоких скал и разбились о валуны.
Ходили слухи, что от табунов с тысячу и более голов оставалось целыми голов по сто-двести. И те были явно обречены на гибель от голодной смерти. Если стихийное бедствие не прекратится, похоже, останутся в живых одни лишь табунщики.
Не многим лучше обстояло и с бедствующими людьми аулов. Страшную кару черного джута разделили они наравне со своей скотиной. Ползая по сугробам, разгребая снег руками, люди с обмороженными черными лицами, с потрескавшимися губами, собирали верхушки камышей и колючего чингиля, чия, чтобы протопить свои выстывшие жилища. И трудно было отличить мужчин от женщин, ибо все они потеряли свой прежний облик, выглядели одинаково страшно со своими потухшими, безразличными глазами, с изъязвленной кожей на руках, с глубокими морщинами и впадинами голодарей на скулах, - отстраненные от жизни кочевники, одичавшие от голода и холода, покорно проходящие еще через одно смертное испытание джутом.
Кочевники степей говорили: «Джут - о семи братьях», что означало: пришла эта беда, ожидай еще семь бед. От простуды многие женщины болели горячкой, после которой они за одну зиму превращались в немощных старух. Стойкий, лютый холод сопровождал старшего брата. У людей кончилось зерно, съедены были все заготовленные продукты питания - голод был другим братом джута... Кочевники, обычно ездившие в город в случае необходимости, сейчас, в силу утраты почти всех верховых лошадей, оказались запертыми, как в ледяном зиндане, на широких просторах своей родной степи - одиночество, беспомощность обреченных убивали не хуже холода и голода. Из-за ледяных ветров, лютых морозов, обвальных буранов прерывались сношения не только у степи и города, но и аула с аулом, стойбища с зимником. Разбросанные по укромным низинам, ущельям, на горных подолах, прятались в своих неприглядных темных зимниках бедствующие кочевники, словно сурки в норах. Они были забыты Богом среди снежных просторов, оторваны от внешней жизни людей. И настала такая пора, о которой сами кочевники говорят: «Кобчики летят в одну сторону, птенцы кобчиков - в другую». Что значило: каждый спасается сам по себе, надо разбредаться по сторонам.
Так и происходило: привязав маленьких детишек за спину, взяв в руки посохи, голодающие люди пошли по дорогам, надеясь, что где-то в другом месте кто-нибудь да поможет им не погибнуть в этом страшном, холодном мире.
Последний джут и мор людей от голода и холода народ назвал годом Великого бедствия, годом белого зайца, а после вспоминал о нем, как о годе страшной общей беды, которая никогда не забудется. Этот март увековечился в памяти людей как самая мрачная, многочисленная по человеческим жертвам, черная пора джута.
Все эти беды и напасти, падеж скота, коснувшийся почти всех, не миновали и хозяйства Абая и его близких людей. Отгонные табуны, отправленные им в отдаленный край Ажы, также не избегли всеобщей участи. Осенью Абай, Магаш, Ка-китай объединили свои табуны, присоединили к ним небольшие косяки старых добрых соседей и создали совместный большой табун примерно в тысячу двести голов. Смотреть за лошадьми на отгонных пастбищах были назначены шестеро табунщиков, из них один был приставлен к приданным табуну коровам и к тому же должен был стряпать на всю бригаду конюхов. Главный табунщик Алтыбай, не без тайного расчета, назвал свой передвижной кос «станом Абая». И в середине зимы, услышав от знающих людей, что в краю Ажы была осенью хорошая трава, Алтыбай решил направить туда свой подопечный тысячный «косяк Абая». Замысел удался, ибо в краю Ажы, как только услышали, что это кони из табунов Абая, сразу разрешили их пасти на своих землях. Ибо в Кы-зылмолинской волости, к которой относилась земля, люди хорошо знали Абая - и охотно предоставили его лошадям свои просторные пастбища, покрытые снегом. У самих людей края Ажы своих коней было немного, и никакого урона не могли нанести им табуны Абая. Тем более, что он известил хозяев: им хорошо заплатят за разрешение на тебеневку. Табунщики передали людям Ажы несколько упитанных лошадей, а также жеребца-производителя.
Несмотря на стойкие морозы и снегопады, державшиеся весь февраль, «стан Абая» претерпел не очень много потерь, сумев продержать табуны на подножном корму. Однако за середину февраля начались и у Алтыбая падежи скота. Видимо, лучшие участки с травою были съедены. Сразу погибли исхудавшие жеребята-сосунки, в возрасте от пяти месяцев и до года, а также несколько молодых, не очень крепких кобылиц по третьему году. Все они пали, не выдержав холодов и от сильного истощения.
Вдруг ко всему этому добавилась еще одна беда. Совершенно внезапно прошли сильные ночные дожди с мокрым снегом, а наутро вновь навалились холода, - и снег превратился в ледяную корку, которою накрепко сковало всю землю на пастбищах. С этого времени джут взялся нешуточно. Сразу начались выкидыши у жеребых кобыл. Алтыбай решил тогда срочно покинуть край Ажы, уйти куда-нибудь еще дальше. Но приехал из аула Какитай, распорядился: «Немедленно откочевать с табунами обратно на Байгабыл, к стану Абая - Акшокы». И после этого, испытывая тягостные лишения, табун Алтыбая целый месяц добирался назад, к подножию Акшокы.
Алтыбай умело и внимательно вел борьбу за сохранение табунов, однако, как он ни старался, вид лошадей, особенно молодняка, был самым плачевным. Кочевники, исконные лошадники, определяли состояние табуна прежде всего по виду самых молодых жеребят. Если у жеребят-сосунков хвосты пушистые, при резвом беге поднимаются задорным султанчиком, приезжий казах говорил хозяину: «Е, а хвосты у твоих жеребят выглядят достаточно куцыми!» На что довольный хозяин выражал радость и учтиво благодарил гостя... У Алтыбая же теперь в табуне не только жеребята косматились длинными, обвисшими хвостами, заросли большой гривой и космами провисшей челки, но и у взрослых лошадей вид был неприглядным: хвосты, гривы спутаны в неряшливые колтуны, сплошь залеплены колючими шариками репейников. И даже у некоторых взрослых лошадей на их костлявых головах, по сторонам от брыл, словно торчала борода, - выросла дикая щетина. Резко выступившие на ногах сухожилия не красили коней. Сейчас в «стане Абая» не осталось ни одной упитанной лошади. Исхудали, неузнаваемо выглядели и племенные жеребцы - огромные их остовы выпирали жуткими ребрами.
Медленно продвигаясь к родным краям, косяк каждый день терял лошадей и становился все меньше. Отстав от табуна, обессиленные кони пытались брести куда-то, но потом останавливались на месте и вскоре валились на землю. Их трупами, с выпяченными животами, был усеян белый снег на пути табунного исхода. Падающий снег, низовая поземка постепенно засыпали их, строя над ними белые могильники.
Алтыбай каждый день садился на свежего жеребца и ехал впереди косяка, вел его за собой. По его примеру и другие табунщики сменяли лошадей, вели табуны за собой. Так установилось, что впереди косяка двигалась группа из самых крепких коней. Но передвигаться быстрее все равно не удавалось. Лошади много времени теряли на то, чтобы копытами разбивать слежавшийся снег и, разгребая его, доставать из-под сугробов корм. Порой они тонули в сугробе по самое брюхо.
На весь путь, который обычный путник преодолевал за два дня, бедствующий косяк лошадей потратил целый месяц.
Но уже близок был аул Абая. Достигли, наконец, урочища Жымба, где, несмотря на глубокие сугробы, торчали кое-где из-под снега ветви тальника, темнеющие верхушки чия, таволги.
Верхняя одежда на табунщиках вся задубела после внезапного ночного дождя. Решено было разбить стан возле стойбища Аяк Жымба, поставить шалаш, разжечь огонь, подсушиться, отдохнуть. Алтыбай разрешил молодым джигитам немного поспать, а сам пошел в одиночку охранять табун.
Тихо бредущие лошади направились в сторону соседних зимовий - Кашама, Белсу. Лошади довольно далеко отдалялись от шалаша, но Алтыбай решил им не мешать, зная, что замученной животине не уйти далеко. Сам он, смертельно уставший от многодневного безостановочного движения по люто холодному пространству, измученный постоянной бессонницей, обессиленный и голодный, медленно покачивался в седле, зажав шест волочащегося курука в сгибе руки. Вскоре он начал дремать, время от времени роняя голову на грудь, и ему снился, с перерывами, один и тот же неглубокий, смутный сон. Ему снилась его кроткая, тихая жена Инкар, которую он не видел всю зиму. Она жалела его, ухаживала за ним, приговаривая: «Устал, наверное! Замерз совсем... А ты ляг и поспи... Вот, я приготовила постель. Ложись! Отдохни! Хотя бы немного поспи!» И он действительно уснул, и поспал немного, уронив голову на грудь. Постоянная жизнь в седле, безразличие к ночи и дню, порожденное трудом кочевника, приучило Алтыбая к этому.
И мечты его во время этого сна осуществились - всю зиму-весну ему хотелось безмятежно полежать в юрте, возле жены и детишек, отдохнуть, выспаться, наконец, за целую жизнь... Сон в седле дал ему это блаженство. Алтыбаю снилось, что он спит в юрте.
Иногда он пытался понять, почему выпала ему такая именно жизнь, но так и ни к чему вразумительному не приходил.
Выезжая в ночь, он выбрал под седло смирного коня, забрался на нем в самую середину табуна и неспешно продвигался вместе с пасущимися лошадьми. Даже сонный, табунщик остойчиво сидел в седле, и бредущие рядом лошади были послушны воле спящего пастуха.
И вдруг он в испуге проснулся, неудержимо вздрагивая от озноба. Левый рукав его шерстяного халата, сшитого из домотканой грубой материи, пропускал холод, и сейчас порывистый встречный ветер сильно остудил плечо Алтыбаю. Придя в себя со сна, он заметил, что погода в ночи сильно изменилась: начинался буран. Вокруг не стало видно ни зги. В лицо с силою била мутная, угрожающая, холодная мгла, засеянная колючими льдинками.
Снежная ночная буря, крутившая снежные вихри вокруг, продувала одежду Алтыбая, холод пронизывал его до костей. Он встряхнулся, охлопывая себя по плечам, стараясь скорее прийти в себя, согреться. Взнуздал коня. Голодный серый жеребец, чувствовалось, весь продрог, сильно ослабел и провис в спине. Обычно довольно ходкий, подвижный жеребец, теперь еле плелся, не выходя даже на скорый шаг. А вскоре и вовсе остановился, равнодушно опустив голову... В слепящей снежными хлопьями мгле Алтыбай не видел лошадей, не знал, сколько их ушло вперед. И он принялся зычным голосом, за долгое время ставшим привычным для табунов, призывать их. И в ту же минуту увидел сквозь снежную круговерть устрашающую картину. На него неслась черная стена лошадей, испуганных внезапным ночным бураном. Они скакали по ветру, подхлестываемые его ледяными порывами. Алтыбай дрогнул - словно других напастей было мало! Лошади понесли по направлению ветра, подгоняемые бешеным напором снежного урагана.
Время - ночное, и рядом нет других табунщиков. Оставшиеся, более или менее здоровые лошади, могли, отброшенные назад бураном, унестись в степь и там пропасть, заблудившись в снегах. Надо было как-то противостоять надвигающейся беде. «Что еще вас ожидает, славные вы мои? - с жалостью подумал Алтыбай о своих замученных лошадях. - Какую беду накликает эта воющая нечисть ночи, этот лающий мороз!» Подняв соил, зычно покрикивая, он противостал на самой теснине смутно видимого лошадиного вала и попытался его остановить. Табунщик пока не мог определить, в каком из косяков большого табуна он сейчас оказался, в какую сторону двинулась его основная масса. Но вот, словно помогая ему, к нему вышел жеребец Байге, из табуна Абая. С ним уходило по ветру лошадей сто, и это был тот самый косяк, который с февраля шел во главе всего большого табуна, разбивая копытами заледеневший снег на тебеневке. Неизменно в середине косяка, во главе с гнедым Байге, следовали кобылы и жеребята по третьему году, которые исхудали и ослабели раньше других.
Среди всех остальных лошадей объединенного косяка гнедой жеребец был единственным, который полностью сохранил и силы, и свою массивную стать, успешнее других добывая корм из-под снега. Казалось, он видит себя главным над всеми табунами, потому и не давался Алтыбаю поймать себя. Гордо, мощно шагая впереди всего косяка, гнедой жеребец ломал корку обледеневшего снега, проваливаясь в сугробы по самое брюхо, рвался вперед. Когда он выходил на те места, где была под снегом хоть какая-нибудь прошлогодняя трава, жеребец Байге оставался на месте и широкими копытами разгребал снег, не обращая внимания даже на то, что в это время вокруг неистовствовал буран. Рядом с ним останавливались и принимались за тебеневку другие лошади, постоянно ходившие вместе с гнедым жеребцом, - его родной табун. Глядя на них, делали остановку и начинали кормиться и другие табуны.
В затяжной буран, когда смертельно утомленные лошади поворачивались и уходили по ветру, они подвергали себя многим опасностям. Убегая в страхе, голодные и замерзшие лошади могли упасть со скалы и разбиться, провалиться в сугроб, наполнивший невидимый глубокий овраг, и не выбраться оттуда, влететь в незамерзающие прорвы на солевых трясинах, а то и просто затеряться в степи, оказавшись в полном одиночестве, обессиленные и беспомощные, среди снежных просторов.
Известно было, что волки чаще всего нападают на конские табуны во время бурана. Когда кони в страхе бегут по ветру, они спасаются каждый сам по себе - разбегаются врассыпную и, обессиленные вконец, не находят обратной дороги к своему косяку. Одиноко блуждают по степи и становятся легкой добычей волков.
Алтыбай еще не совсем представлял размеров сегодняшней беды, когда решил следовать за бегущим от ветра косяком гнедого жеребца Байги. Но голодный серый конь, на котором ехал табунщик, не мог угнаться за ним, силы серого жеребца были на исходе. Человек решил остановить лошадей, подавая призывный голос, потом сбить их в единый косяк. Но они не остановились, и табунщик вскоре почувствовал, что совсем отстал от них. Единственное, что могло удержать табуны, - если остальные конюхи и табунщики попадутся навстречу их неудержимому роковому бегу. Но, оставленные отдыхать в шалаше, они не подавали никаких признаков о себе.
Алтыбай же кричал беспрестанно, желая привлечь их внимание, - и еще с тем соображением, чтобы лошадям было куда направить свой бег, если их станут преследовать волки. Он кричал все громче, напрягая голос: «уаха-хау!», «ой-хайт!». Сливаясь с шумом ветра, его гортанные выкрики улетали вдаль, без ответного эха.
По предположению Алтыбая, бегущие табуны должны как раз проследовать мимо стана табунщиков. Когда кони, миновав стан, окажутся с подветренной стороны от него, - все будет кончено! Уже ничем не остановить будет лошадей, а табунщики ничего не услышат, никакие звуки не дойдут сквозь грохот бури до них, тем более - слабый голос одинокого человека.
Но, думая об этом, Алтыбай не переставал кричать, - до хрипоты, до срыва голоса. Может быть, пока косяк еще недалеко, кто-нибудь выйдет из шалаша и услышит его крики. Все больше нарастал в его душе беспредельный страх перед той адской силой, которая гнала впереди себя ночной буран, табуны лошадей, его самого. Словно почувствовав страх табунщика, гнедой жеребец Байге, всегда разумно прислушивавшийся к голосам пастухов, стал и на этот раз соотноситься с голосом человека. Когда слабенький звук крика обрывался, заглушенный воем бури, Байге высоко поднимал голову, стриг ушами и переходил на медленный шаг.
На своем ослабевшем сером жеребце Алтыбай не поспевал за уходившим по ветру табуном, однако, еле плетясь по его следу, табунщик обгонял лошадей, совершенно потерявших силы и отставших от табунов. Старые кобылы, иссохшие до остова; тощие, плоские молодые жеребцы с удлиненными ногами, нежеребые кобылы по третьему году - кожа да кости, - все отставшие брели в мутной полумгле метелицы, еле передвигая ноги. Некоторые останавливались и, пошатнувшись, валились на землю, с копыт долой. Их ждала погибель на этом месте, и Алтынбай понимал, что это для них намного лучше, чем мучительное карабкание вперед. Куда, зачем? Упавшие на землю кони замирали на снегу, коченея и выставляя торчащие кверху ноги, словно деревянные лошадки.
Уже прошло немало времени, а помощи из стана табунщиков не было. Идущие по ветру кони, не сбавляя хода, устремлялись куда-то. Неведомо, к какой беде, на какую погибель шли они, несчастные... Еще оставались у них силы, и они двигались безостановочно. А те кони, у которых силы кончались, отставали от всеобщего исхода, останавливались и, пошатнувшись, тут же обрушивались на землю. У Алтыбая была такая же опасность - отстать от косяка и оказаться среди тех, кто уже пал на снег, в объятия холодной смерти. Ее леденящее дыхание табунщик уже ощущал на себе. Его крик звучал все слабее. Серый жеребец под ним еле передвигал ноги. Мутная пелена снежной метели обволокла все пространство вокруг. Не видно было всего в нескольких шагах впереди. Но, переживший за свою жизнь немало буранов и кромешных метелей, Алтынбай мог увидеть в ее зловещей круговерти то, что для других было недоступно.
Так, порой, взвихренная метельная пороша, не позволявшая ничего разглядеть на расстоянии взмаха соилом, вдруг словно разглаживалась, и образовывалось окно просвета, в которое можно было увидеть что-нибудь очень отдаленное. Очертания запорошенных снегом лошадей, продолжающих свое отчаянное движение вперед, их поднятые головы... И опять Алтынбай нашел силы на то, чтобы закричать. «Почему гнедой скакун не остановится? Ему-то зачем бежать по ветру? Что с ним сегодня происходит? Травы для тебеневки не ищет. А трава должна быть здесь. Или летом на этом месте был пожар и вся трава выгорела?» - приходят в голову табунщика отчаянные мысли.
Неужели какой-то голодный дракон снежной смерти выставился здесь, раскрыл свою пасть и засасывает все живое в округе? Земля и небеса постепенно переполняются гулом, ревом и воем, вокруг царит неистовство бурана - или это голос дракона снежной смерти? Он засасывает жадно - и могучий гнедой Байге сам безудержно устремляется навстречу своей смерти.
Алтыбай заплакал, жалея эту малую горстку лошадей, оставшуюся от тысячного косяка, - которой также грозит погибель. Мимо него, с двух сторон, пронеслись словно два вытянутых серых хвоста туманов. Волки стремительно, как потоки селя, обтекали его. Они могли бы сходу опрокинуть всадника, но у волков была другая цель. Алтынбай начал снова кричать, разрывая себе глотку, мгла перед ним на мгновение снова расчистилась. И он увидел нагрянувших врагов. Это была волчья стая, зверей в двадцать. На его глазах волки набросились на лошадей, шедших впереди табуна. Волков манила живая, сильная кровь живых лошадей. Алтынбай изо всех сил старался понукать своего серого жеребца, но конь не шел, еле плелся.
Остановившись, человек смотрел на то, что происходило перед ним в буранной ночи. Обычно при нападении волков матерые кони издавали оглушительное ржание с визгом и, выгнув дугой шею, начинали носиться вокруг табуна, сбив в его середину жеребят, стригунков, молодых кобылиц. Жеребцы выстраивались в круговую оборону и, ощерив огромные зубы, рвали землю копытами, с визгом поднимались на дыбы, развевая гривами, совершали бешеные прыжки. Они могли наброситься на волков и грызться с ними, истекая кровью, и не бежали от зверья благородные кони! Гнедой жеребец Байге в былые годы, когда был в теле и не мучился голодом в джут, дал повод табунщикам рассказывать не одну легенду о своих подвигах. Он дрался с волками, словно свирепый медведь.
Теперь, изнуренные джутом, погибающие кони не смогли дать отпор волкам, объединившись, как в былые времена. Вместо могучих, трубных призывов прозвучало слабое, визгливое ржание нескольких матерых кобылиц да утробный рык вожака, гнедого жеребца Байге. Раньше табунщики различали голос Байге за шестью холмами. Сегодня у него не получилось могучего ржания. И крупная, с плоским костлявым телом, игреневая кобыла, самая злая и драчливая в табуне, не смогла должным образом призвать других лошадей к отпору волкам.
Три стаи хищников из разных пометов вышли сегодня в набег, во главе был старый, огромный волк с отвисшей толстой складкой шкуры на шее. Стремительные, злые самки и многочисленный их взрослый приплод устремились в резню, напав на обессиленных голодом лошадей. Звери подогнали остаток табуна к большому оврагу в Бас Жымбе, где была уготована коням бесславная смерть.
Длинный и глубокий, как ущелье, овраг преградил коням путь. Когда гнедой Байге, пытаясь остановить табун, свернул в сторону и побежал перед ним, он вдруг провалился по самую шею в глубокий сугроб. Все шло к его гибели - снег завалил овраг до самого верха, и ничто не показывало, что там - снежная трясина.
Впереди волчьей стаи был старый зверь с отвислой складкой на шее, громадный вожак с разбегу вспрыгнул на круп гнедого Байге, встал передними ногами на холку - и сомкнул свои страшные клыки на шее коня, когда жеребец обернул голову, пытаясь достать волка оскаленными зубами.
Перепуганные нападением волков, кони, увидев, как их вожак прыгнул с края оврага в снег, тоже стали бросаться с яра вниз - и увязли в сугробе, на погибель себе. Куда ушли остальные? Сколько уцелело? Обо все этом Алтыбай уже не думал. Как безумный, соскочив с серого, он стоял на краю заснеженного яра и грозил дубиной, стараясь не подпустить волков к увязшим в снегу беспомощным лошадям. Тяжелые слезы застилали ему глаза. Он не помнил, не думал даже, что погибающие лошади -чужие, не его животина.
Все лето и зиму эти кони были перед его глазами, привыкли к его голосу, и, поедая траву на выпасах, опустив голову к земле, они чутко прислушивались к его отдаленным крикам. Сейчас лошади, беспомощные, увязнув в глубоком снегу, обращались к табунщику с жалобным криком, словно к близкому другу, умоляя его спасти их... Алтыбай не мог больше оставаться в бездействии. Подбежал к краю оврага, туда, где серый вожак грыз Байге, вцепившись ему в шею. Расставил для остойчивости ноги пошире, взмахнул дубиной и нанес страшный, точный удар в волчье темя. Серый вмиг передернулся всем телом, обмяк и отпал от коня. Зверь лег рядом с Байге, который умирал, хрипя, пытаясь вскинуть голову, разбрызгивая кровь по снегу.
Но вокруг множество других зверей, набросившись на увязших в глубоком сугробе лошадей, вспарывали их, грызли, рвали, - пьянея от крови и впадая в неистовство от беспомощности жертв.
Алтыбай не мог прыгнуть в сугроб, чтобы защитить других лошадей. Он ходил по краю оврага, размахивая соилом, но уже ни до кого из зверья дотянуться было невозможно. Серый вожак оказался пока единственным, который был в пределах доступности для удара дубиной. Сойти в снежный ров - значило самому оказаться беспомощным перед волками, и они понимали это. Не обращая внимания на его крики и угрожающие размахивания соилом, звери молча совершали свою кровавую работу.
Пробежавшись по верху яра, ниспадавшего в овраг, Алтыбай смог добраться еще до одного зверя, сидевшего на живой еще лошади и вырывавшего кусок плоти из ее разодранного брюха. Табунщик ударом соила уложил на снег большого белого волка.
Тут он услышал знакомое ржание, - но полное муки. Оглянулся и увидел, что на том месте, где он оставил серого, происходит его казнь. Небольшая стая волков, завалив жеребца, насела на него со всех сторон, - кто впился ему в шею и грыз горло, кто рвал зубами подбрюшье. Когда Алтыбай подбежал, едва слышно сипя осевшим голосом, размахивая над головой дубиной, волки вдруг разом отпрянули от разодранных останков серого жеребца. Их было четверо. Даже не оглянувшись на человека, звери перебежали к тому месту, где находился убитый Байге. Насытившись убийством множества беспомощных лошадей, голодные волки приступили к насыщению утробы, пиршеству, не обращая никакого внимания на присутствие человека. Повсюду вдоль оврага шло это жуткое пиршество.
Вскоре волки в единый миг, словно сговорившись, стали уходить, побежали по сугробам, взметывая за собой белые вихри снега. Алтыбай остался стоять в одиночестве. Звери исчезли с его глаз, и он стал осматриваться вокруг, желая понять величину утраты. Но понимать тут было нечего, - утеряно было все.
Накануне вечером, когда поднялась встречная буря, около сотни самых крепких лошадей сбились в табун вокруг Байге и пошли за ним, уходя по ветру. Теперь все оставшиеся еще в живых лошади этого табуна были в беспомощном состоянии, увязнув в снегу, наполнившем доверху длиннейший ров глубокого оврага, преодолеть который кони не смогли. Другие были убиты волчьей стаей, растерзаны и раскиданы вдоль рокового рва в окровавленном снегу.
Что стало с остальными лошадьми, которые разбрелись, разбежались по степи во время начавшего бурана, Алтыбай не знал. Наступила глубокая ночь, но до рассвета предстояло пережидать нескончаемое, страшное, мучительное время. Оставшемуся без коня Алтыбаю предстояло выбираться к людям пешим. А мороз только крепчал, ветер усиливался. Весь скот погиб - тысячное поголовье лошадей, чьи-то быстроногие скакуны, дойные кобылицы, могучие, щедрые, плодовитые племенные жеребцы, входившие в силу молодые скакуны - четырехлетки, пятилетки, которые радовали, обнадеживали своих хозяев-детей, с любовью вешавших своим скакунам на шею обереги из перьев филина... Все лошади потеряны: остались в сугробах глубокого оврага, растерзанные волками, замерзшие в снежной трясине, заблудились в безлюдной степи, поглощенные снежным бураном. Огромного табуна больше не было -рассеялся по обжигающему буранному ветру, утонул в снежных трясинах, околел от голода, исчез в холодном пламени джута, что страшнее степного пожара. Дракон снежной смерти пожрал их всех.
Неделю неистовствовал лютый буран. На седьмой день - так же внезапно, как и начался, ветер утих. Пришло ясное, солнечное утро, но по-прежнему морозное. Табунщики, на которых надеялся и которых до последнего часа выкликал Алтыбай, вышли на поиск табуна лошадей и нашли только их страшные останки. Дойдя до сая Жымба, увидели они обгрызенные конские туши в сугробах вдоль длинного оврага. Из снега торчали задранные окоченевшие головы, гривы и хвосты мертвых лошадей. Нигде не было видно Алтыбая. На краю оврага Жымба нашли только клочья от его старого чапана из домотканой толстой шерсти. Недалеко, в другом месте, нашлась оторванная подошва от сапога-саптама, рядом и весь сапог с разорванным голенищем, с оторванным носком. Еще дальше обнаружили в снегу торчавший из снега мерлушковый треух Алтыбая. Это было все, что осталось от табунщика. Из тридцати пяти лет, которые прожил он на свете, ровно двенадцать он ходил в дальние зимние отгоны с байскими лошадьми. Ел и спал на снегу, подкладывая под голову кусок льда, не знал покоя ни днем, ни ночью. О лошадях заботился больше, чем их хозяин. Славный труженик степи, табунщик Алтыбай стал одной из самых скорбных жертв этой зимы. Он погиб, пытаясь спасти байский скот.
Время спустя, когда настало лето, люди пришли к оврагу Жымба и увидели жертв страшного зимнего джута. Прыгнувшие с высокого яра, вслед за вожаком, гнедым жеребцом Байге, лошади все до одной погибли. Часть - зарезанная волками, большинство же - увязнув в снежной трясине и постепенно околев на холоде. Весной, когда настало тепло и сугроб начал подтаивать, весь табун мертвых коней стал медленно оседать, опускаться ко дну оврага вместе со снегом. И крутосклонный длинный овраг, который внизу был намного уже, чем вверху, оказался к тому времени, когда весь снег истаял, набит тесно притертыми друг к другу телами мертвых лошадей. Такими их и увидели потрясенные кочевники - целый табун стоящих на дне оврага мертвых скакунов. Их оказалось ровно тридцать. Истинно, это были жертвы зимнего дракона смерти.
Лишения и беды страшной зимы не миновали и Байтуяка, двоюродного младшего брата Алтыбая. После его гибели именно Байтуяк должен был остаться кормильцем и защитником семьи старшего брата. В Акшокы на краю большого овечьего загона были устроены три-четыре тесные, черные землянки. В какой-то из них ютилась семья Алтыбая - старая мать, жена, трое детей. День и ночь стоял в ней плач по утраченному хозяину и отцу. В соседней землянке лежал больной Байтуяк, двадцатилетний, недавно женатый джигит. Он заболел в ту же окаянную зиму джута, когда погиб его старший брат, и его также довел до беды байский скот. С начала зимы пас овец у Дильды, в январе заболел, оставшись в буранной степи один с отарой овец.
Еще раньше, как-то раз вернувшись со степи сильно озябшим, Байтуяк пришел к Дильде пожаловаться, что у него для зимы одежонка худая, сапоги дырявые - в дыры снег набивается. Однако в тот день Дильда, вся изведенная тревогой о Мага-ше, который был на излечении в городе, с раздражением отмахнулась от пастуха, сварливо выговорив ему: «Осенью отдала твоей матери овечьи шкуры, сами виноваты, что не сшили себе ничего. И не лезьте со своими заботами, мне и своих тревог о Магаше хватает! Вон отсюда, с глаз моих долой!»
К тому времени о Магаше, который уже давно лечился в городе, пришло известие, что он возвращается домой. Близкие и родственники не могли радоваться его возвращению, находясь в мучительном состоянии ожидания. Ибо стало известно, что Магаш, похоже, «болен той же болезнью, что и Абиш». Дильда не могла прийти в себя от горя, причитала день и ночь, обливаясь слезами. Ей ни до чего остального не стало дела. И обычно-то не очень прилежная в хозяйственных делах, теперь она вовсе не прислушивалась к разговорам людей, которые еще с начала зимы толковали, что «будет джут, зима лютеет», «пасти скот не легче, чем отбиваться от врага», «мужчинам, джигитам сейчас крепко достается».
Дильда была черства, себялюбива, сохранив до старости привычки избалованной дочери богатого бая. Она, как говорят, свои беды делала достоянием других и вовсе не относилась к тем хозяйкам аулов, которые заботятся о своих слугах, пастухах и бедных «соседях». Не знала она, кто чем дышит, чем живет, что ест-пьет, есть ли у человека конь... Кто ходит голодным, на кого свалилась беда, болезнь - этим она не интересовалась. И когда Байтуяк посетовал перед ней: «Тулуп старый, чекмень рваный, мерзну в степи, особенно в морозы и вьюгу», - она и внимания не обратила на его слова. Он говорил ей: «Байбише, я мерзну так, что терпежу нету! Слезаю с коня и начинаю бегать, чтобы согреться! А в дырявые сапоги набивается снег, тает, и ноги мои пухнут от сырости!» - а она прогнала его прочь.
Так ничего хорошего и не добился от Дильды молодой Бай-туяк, каждый раз уходил от нее со слезами обиды на глазах. Приходилось ему, как и прежде, мерзнуть в бураны и лютые морозы.
В благодатных долинах меж холмами предгорий Акшокы не бывает таких свирепых буранов, что разметывают по степи овечьи отары. Зато устойчиво и цепко держались здесь ветры, называемые «акжорга». Это ежедневные, налетающие и стихающие - и вновь возникающие небольшие резкие метели, холодные мелкие вьюги, поднимающие невысокую поземку, бросающую колючий снег человеку прямо в лицо или сыплющую его за ворот. В год джута ветер «акжорга» так же, как и всегда, не перерастал в буран, не переходил в несусветную вьюгу, но дул с отвратительным постоянством каждый божий день. И эти холодные порывы акжорга наносили в овраги и степные низины толстые снежные завалы.
Однажды в феврале, пешком пригнав к вечеру отару в аул, отощавший Байтуяк еле добрел до своей землянки. Едва перебравшись через порог, он тут же рухнул на пол у двери. Его сотрясало от сильной дрожи, из глаз лились слезы. Старенькая мать его сморщенными ладонями стала отирать слезы с его впалых шершавых щек, ласковыми словами стараясь утешить сына. Еле шевеля распухшими губами, он только и сказал:
- Кончено! Добили они меня. Я тоже умираю, апа... А они -пусть настигнет их божья кара! Проклинаю их за то, что они морили меня голодом и продержали на холоде без теплой одежды всю зиму!
Он лег, отвернувшись лицом к стене, и свернулся калачиком.
А в соседней землянке в это время стоял плач по гибели Алтыбая. Измученный, больной Байтуяк не нашел в себе силы пойти утешить родню.
С того дня он не вставал с постели. Его бил постоянный озноб. Через месяц он начал задыхаться в мучительном кашле. У него открылась быстротечная чахотка. Воспалилось горло, он не мог глотать пищу. Молодое поджарое тело его совсем высохло, еще живой, он выглядел как труп. Своим последним отчаянием в этой жизни он делился со своей матерью и кроткой, несчастной женой Тулымды.
Он ушел из жизни в начале апреля, лежа в темном углу сырой землянки. Зима еще никак не уходила, в апреле выпал обильный снег. А у пастухов Акшокы кончились уже дрова. Юный джигит Байтуяк умер, так и не почувствовав на себе тепла жизни.
К этому времени и болезнь Магаша, усилившись, стала брать верх над ним. Черная, страшная весть расползлась от дома и дошла до всех родственников: «Совсем ослабел мырза. Душа едва держится в теле. Болезнь одолевает».
После десятого числа апреля зима, наконец, стала отступать. Снег начал быстро сходить с земли. Уходила страшная зима Великого бедствия, неслыханно долгого, жестокого джута, неистовствовавшего по всей степи. Продлись еще немного, и этот джут мог уничтожить весь кочевой народ степи, обрекая его на всеобщий голод и мор... С пятнадцатого по двадцатое апреля прошло бурное таяние снега, и земля в Акшокы и на Корыке полностью очистилась от него. Дороги установились, с гор и отдаленных аулов стали прибывать родичи, чтобы успеть попрощаться с умирающим Магашем.
Прибывшие люди не помещались в домах зимника. Озабоченные этим, Абай, его родные и друзья быстро привезли юрты и поставили их на окраине зимовья Магаша. Сам Абай тоже перекочевал с очагом Айгерим. Поставили рядом юрты и старшие братья Магаша, Акылбай и Какитай. По просьбе Абая прибыли и поставили свой дом молодоженов, отау, Дармен и Макен. Но и они в своей юрте для молодых принимали прибывающих гостей.
Эти гости прибывали не для праздников и увеселений. Они собирались накануне трагического события. Смерть молодого мырзы ожидалась со дня на день. Гостевые юрты, свадебный отау, белые юрты богатых родственников - все эти очаги уже назавтра могут обрести траурное обличье. Но жилища эти были поставлены, в нарушение традиции, раньше времени. Ведь человек еще не умер.
Однако веские причины для этого были. Когда сошли снега, установились дороги - многие аулы могли вздохнуть с облегчением и двинуться хоть куда-нибудь с проклятых мест, где настигала их костлявая рука голодной и холодной смерти. Люди, в домах которых не сохранилось никаких запасов пищи, не осталось ни одной головы скотины, пешком направились по дорогам, заходя в аулы, в которых дело обстояло не так плачевно, как у них. Люди-изгои шли со своим детьми, стариками, приближались к порогам зажиточных и богатых домов с одной целью: получить любую работу, за один лишь прокорм, хотя бы тем самым спасти свои семьи от голодной смерти.
Потерявшие в эту зиму мужей вдовы приводили своих детей, изголодавших, высохших до костей, в дома близких родственников, которые могли еще хоть чем-то поделиться с ними. Словно птицы, уносившие в клювах своих птенцов от погибели, эти матери старались спасти своих детей. Еле передвигавшие ноги старухи и старики просили подаяние у порогов домов, где еще шел дым из тундуков.
Бросив свои опустевшие загоны для скота, оставив невзрачные покосившиеся подворья, полуразрушенные дома, вконец обездоленный люд жуткими вереницами нищих бродяг брел по дорогам, одни навстречу другим - вдоль Чингиза, мимо склонов Кыдыра, по направлению Караул-Балпан, Чи, Корыкты.
Те кочевники, у кого остались еще какие-то силы для дальнейшей жизни, стали приходить в себя и, услышав, что «в городе нет голода», пешком потянулись туда. Истощенные, полумертвые люди, бредущие по дорогам, представляли собою жуткую картину, казались образом самой степи, которая была безжалостна к кочевнику, обрекая его на несчастия, лишения, безнадежность и погибель.
Ползли по всему краю темные, страшные слухи о покинутых аулах, где остались брошенные дети-сироты. Их горестный плач звучал несколько суток, днями и ночами, и у тех, кто слышал эти скорбные звуки обреченных на смерть детей, - страшный плач этот уже никогда не стихал в ушах.
А степь с каждым днем наполнялась все большим числом опухших от голода женщин, старух, безумных от голода стариков - все они по одиночке выбирались из своих смертных углов на большие дороги.
Но даже угроза голодной смерти не могла заставить кочевников есть палую скотину. Раздутые трупы животных, погибших в джут, валялись всюду в оврагах, придорожных канавах, вдоль заборов в аулах, возле мазаров, у переполненных ям скотомогильников. Порой возле богатых когда-то аулов можно было увидеть целые горы наваленных друг на друга палых овец. Эти жуткие курганы уже разлагались на солнце и, слипшись мокрой шерстью, мертвые животные истекали смертной сочащейся гнилью. Валялись дохлые коровы, со страшно раздутым брюхом, судорожно вытянув прямые, как дубины, закоченевшие ноги, бессмысленно выпучив белесые, тускло поблескивающие глаза. Запах тлена, гниющей плоти отравил воздух степи.
Над истерзанными зимовьями с оглашенным карканьем летали тучи черных ворон, кружились в огромном количестве стервятники. Эти летающие падальщики набрасывались копошащимися кучами на трупы животных и устраивали себе чудовищный пир. Все в избытке получали свою долю, - черные вороны, желто-белые пустельги, огромные сарычи - и жирели от обилия пищи, разбросанной вокруг аулов. И только голодные толпы людей ничего не получали, проходя скорбным шествием через них. Зажиточные кочевники, сохранившие немало скота, делиться с голодающими не хотели, чтобы самим не умереть с голоду, и проявить милосердие не торопились.
Были такие баи, которые кричали на попрошаек, стариков и старух, истощенных женщин и плачущих, высохших детишек, показывая им на горы овечьих трупов у скотомогильников, - зачем просите, мол, разве не видите, что сами без ничего остались. Не отставали от своих мужей и суровые, сварливые байбише, часто срывая на несчастных и беспомощных попрошайках всю досаду, зло и вымещая свою беду.
Наступил май, и жизнь в степи вступила в совсем иные берега. В некогда богатейших аулах, имевших тысячные табуны лошадей, где шумела здоровая, бодрая жизнь, нынче воцарилось уныние, звучали жалобные речи. «Наступили последние дни, пришел страшный, жестокий, роковой год» - такие слова стали звучать в обиходе. «В таком-то ауле жители весною вышли встречать своих лошадей с отгонных пастбищ - и нашли вместо трехсот голов всего семнадцать тощих кобыл да трех жеребцов».
В мае повсюду говорили только о неприятном, бедственном: о людских смертях, о падеже скота, о потере главного достояния кочевника - лошадей. «Такой-то аул в Кыдыре вернул с зимнего отгона лишь двадцать три лошади из табуна в четыреста голов». «На Чингизе три аула вернули из тысячного табуна всего двадцать семь коней». «Из всех лошадей, отогнанных с Чи во владения рода Уак, вернулось только пятьдесят голов».
Обычно пять-шесть табунщиков, ходивших за большим табуном, не были работниками одного богатого бая - походные станы нередко создавались объединением небольших косяков разных хозяев. Вот эти-то табунщики отгонного выпаса претерпели во время джута потерю всего своего скота. Отогнавшие коней на ту сторону Чингизского хребта, в низинную часть земель рода Тобыкты, в сторону родов Уак, Керей - к весне вернулись пешими. Некоторые лишь принесли на себе седла, конскую упряжь, другие вынуждены были все это продать, впридачу еще и зимнюю пастушескую одежду из домотканой шерсти, - чтобы вернуться домой живыми.
Также немало было обмороженных, тяжело заболевших, покалеченных людей из байских пастухов, они пострадали, оберегая, как зеницу ока, байский скот. Много молодых, отважных джигитов, умелых, крепких табунщиков, свалились в болезни, как Байтуяк, и так и не поднялись с постелей.
И в эти трагические для всего народа дни должна была произойти еще одна кончина, которую ожидали уже давно, с которою уже заранее примирились.
В юрте, где только что приступили к утреннему чаю, рядом с Абаем, кроме Айгерим, находились двое маленьких детишек Магаша. Также сидела вместе со всеми десятилетняя Рахиля, осиротевшая дочь Абиша. Были тут родственники и друзья Ма-гаша, которые совершали бдение возле постели умирающего. Сам Абай безысходно присутствовал здесь. У него, как и у всех, уже никаких надежд на лучшее не оставалось. Дом наполнился тревожным ожиданием: «Сегодня? Завтра?»
Бесконечная скорбь, яд отчаяния, невыносимая боль переполняли душу Абая, отнимая у него все силы жизни. Даже садясь за чай, он не мог справиться с этой болью, разрывающей ему грудь, и горький, обжигающий ком подкатывал к горлу...
Дней десять назад, собрав остатки всех своих сил, Магаш в последний раз поговорил с отцом. Было понятно, что сын уже не собою занят, но бесконечно жалеет своего несчастного отца. Абай был растерян, подавлен, жалок, сильно похудел и постарел. Оказавшись наедине с отцом, Магаш взял его большую руку в свои тонкие, с сухой шелестящей кожей, прохладные ладони. Нежно погладил эту родную отцовскую руку. И тихим шепотом, слабея от подступивших слез, кротко произнес:
- Помните, ага. я вернулся из Алматы, похоронив Абиша.-сказав это, с утомленным видом закрыл глаза, помолчал. Затем продолжил: - Передавал вам соболезнования от акына Жамбы-ла из Старшего жуза.
- Помню, мой Магаш! Это неграмотный человек, но он из тех казахов, чья душа щедра, и кто одарен на слово. Айналайын, но почему ты вспомнил его?
- Жамбыл говорил про вас: «Он всегда утешал плачущих, страдающих, как старший брат, как родной отец. А люди из народа переживают его горе вместе с ним. Они всегда возле него. Он может смириться с потерей достойного, близкого человека и жить дальше. Но невозможно ему жить, оторвавшись от народа. Пусть живет он думами и заботами о простых людях!» - Эти слова дались Магашу нелегко, он прерывался, задыхаясь и кашляя.
Учтивый сын Магаш, прощаясь с отцом, свои мысли и пожелания передал отцу через слова Жамбыла. И о своей смерти он высказался словами Жамбыла. Понимая глубоко сына, Абай лишь молча кивнул головой. Умирая, Магаш передавал старого отца в руки любящего его и любимого им народа. Нагнув свою тяжелую, большую голову, Абай поцеловал сына в его воспаленные, влажные от слез глаза. Надолго замер в поцелуе. Затем выпрямился и тихо молвил: «Шырагым, я буду хранить в душе все, сказанное тобой!»
С того дня Магаш ушел в сумеречное полубессознательное состояние. Настали его последние часы...
Вдруг резко откинулась резная дверь в юрте, на пороге показалась служанка Айгерим, Злиха. Остановившись в дверях, она молчала, не в силах справиться со своим волнением. Глаза ее были полны слез. Наконец произнесла срывающимся голосом:
- Абай-ага!.. Магашу плохо... Вас просит!
Понимая, что происходит нечто ужасное, закричали, заплакали дети. И Абай, словно ребенок, в испуге быстро вскочил с места и стал накидывать на себя чапан, который все соскальзывал с его вздрагивающих плеч. Вмиг потеряв все силы, он никак не мог ослабевшими руками натянуть на ноги кожаные кебисы. Казалось, что он вот-вот упадет на землю.
Подбежала плачущая Айгерим, удержала его, помогла надеть кебисы, натянула на плечи мужа чапан. Вид Абая, вмиг постаревшего, с серым бескровным лицом, был страшен и жалок. Расширившиеся от ужаса глаза стали неподвижны, огромны. Они обморочно закатывались вверх. Айгерим никогда не видела у мужа такого лица. Она испугалась, зашептала: «О, Кудай! Сбереги. сохрани! Как бы не припадок.» Но Абай пошел к выходу из дома. Айгерим последовала за ним, сама вся белая, не сознавая себя.
Когда Абай вошел в комнату, где лежал Магаш, то мужчины и женщины, которые сидели полукругом около умирающего, тотчас расступились, давая Абаю подойти. Тяжело дыша, Абай приблизился и грузно опустился на пол, возле изголовья смертного одра. Недавно столь испугавшие Айгерим расширенные глаза Абая были неподвижны, взгляд их был безумен. И вдруг из этих широко открытых глаз полились частые, дробные, как зерна пшеницы, горячие слезы.
Почувствовав, что пришел отец, Магаш открыл глаза и взглянул на него, взглядом этим и слабым движением век подавая еле уловимый знак. Несчастный отец понял его и близко склонился к нему. Слегка пошевелив пальцами правой руки, лежавшей на груди, он, едва двигая губами, внятно прошептал свои последние слова:
- Отец... Вот она какая... жизнь! - только и успел он сказать.
Тут же Магаш испустил дух.
Находившиеся в доме, в передних комнатах, и все, столпившиеся во дворе, перед входной дверью, люди зимовья издали разом вопли скорби и горестные стенания: «О, баурым!», «Мой Магаш!», «Магатай, мой родненький!», «опора моя», «брат мой», «агеке»... Казалось, будто скорбно зазвучала сама земля его родины: «Мой Магаш.» - голосами бородатых матерых мужчин, сморщенных старух, плачущих детей оплакивала она свою утрату.
Но в то время, когда люди вокруг исходили в громком плаче, сам Абай впал в странное оцепенение. Он сидел, глядя в пространство перед собой, не плакал, не рыдал, не голосил. Из его уст не прозвучало ни единого слова. Лишь из широко раскрытых, не моргающих глаз беспрестанно лились крупные слезы.
Теперь он был во всем послушен: позволил себя вести, взятый родными под руки, садился там, куда его приводили, - но по-прежнему не произносил ни слова.
Народу, съехавшегося на похороны Магаша, было очень много. Плачи, скорбные стенания и причитания не стихали семь дней.
Прибывшие в эти дни родные, сородичи, дальние родственники, чтобы скорбеть по утрате, разделились на два родственных потока: собственно Кунанбаевых и - представителей всего Иргизбая. Всех, приходивших в траурных одеяниях, с белыми посохами в руках, с молитвами, со словами соболезнования на устах, - людей из других родов встречали стар и млад от Иргизбая.
Первые три дня в ряду родственников, встречающих траурных гостей, стоял и Абай. Его с двух сторон поддерживали Какитай и Дармен. Явить положенные скорбь и плачи пожелали и Такежан с Азимбаем, пришли с подобающими случаю словами утешения: «пусть земля будет пухом», «на все воля Аллаха!» Опершись обеими руками на поставленные перед собой толстые, с очищенною корою палки, низко опустив головы, они замерли рядом с Абаем. Поближе к нему встал и Шубар. В траурной комнате дома вместе с безутешной Дильдой находились старшие женщины рода Кунанбаев: байбише Такежана - Каражан, вдова Оспана Зейнеп, здесь же сидела жена Исхака, Манике, толстуха с холодным, неприступным лицом. Приехала и Нурганым, вдова хаджи Кунанбая, тоже очень полная, с огрубевшими крупными чертами лица.
Согласно древнему степному обычаю, прибывший на похороны родственник еще издали кричал: «Ойбай! Баурым!» - соскакивал с коня, бежал к траурному дому и падал ниц перед ним...
К нему навстречу из широкого ряда встречающих на трауре выбегали быстрые молодые джигиты, подхватывали прибывшего под руки и вели, в первую очередь, к самым близким родственникам покойного. Выразив им соболезнование, обнявшись и поцеловавшись, прибывшего человека отводили дальше, к большой юрте, где в траурных одеждах сидели и голосили женщины.
В этом скорбном доме находятся прислужницы, которые выбегают навстречу пришедшим и подводят их под руки к старшим женщинам, с которыми траурный гость, обнявшись, должен плакать вместе. На похоронах Магаша особенно много было дальних родственников, просто близких людей, желавших отдать ему последний поклон. И в ауле Магаша, поставленном за окраиной зимника, было возведено много гостевых юрт. Привезенные из разных мест родственниками, из Акшокы, Корыка, войлочные дома эти давали кров и пищу всем прибывшим на похороны. Человек по двадцать-тридцать принимали в каждом таком доме.
Но в связи с похоронами Магаша - совпавшими с трагичными днями Великой беды, проявилась одна особенность. Обычно на похороны и тризну знатного покойника приезжают родственники и друзья со своими юртами, скотом на забой, обслуживающими людьми. А тут - не счесть было совсем бедных людей, в изодранных шубах, рваных чапанах, в истоптанных сапогах-саптама, худых, темноликих, морщинистых, неприглядных от недавно пережитых дней голода и мучений. Таких было раз в пятнадцать больше, чем богатых родственников. И всех надо было принять, разместить, накормить. В большинстве это были бедные люди из нижней степи, жатаки и ремесленники, издавна почитавшие Абая, многим обязанные ему, любившие его, искренне соболезнующие несчастному отцу, потерявшему уже двух своих сыновей. Немало было здесь и переживших страшный джут: потерявших опору в жизни, обреченных на вечное горе людей - мужчин и женщин, скотников, пастухов, прислуги, лишившейся хозяев, потерявшей работу и свой единственный способ пропитания. Все они когда-нибудь да встречались с Абаем, слышали его стихи и песни, любили их. Эти люди с плачем и скорбными возгласами приходили пешком в траурный аул. Не обращая внимания на других родственников, которых могли и не знать, бедные люди бросались обнимать одного только Абая и рыдали вместе с ним, склонив головы.
Хотя это были похороны, с освященными в веках традициями гостеприимства, - верные своей натуре Азимбай и Шубар и некоторые иже с ними проявляли свое недовольство в связи с тем, что на жаназу и тризну собралось слишком много нищего, бродячего народа.
«Пришли, будто бы почитать молитвы, а у самих в уме - как бы побольше набить брюхо едой! Да получить кое-какое подношение! Так они прямо и сгорают от сочувствия, как же!»
Но Абай, не проливавший слез в кругу родных, плакал навзрыд вместе с этими бедняками, которые пришли пешком, чтобы искренне разделить с ним его горе и утрату. Истинно, их скорбь выглядела по-другому, их безыскусные плачи звучали честнее и трогательней, чем многоречивые соболезнования всей знати родов Иргизбай, Кунанбай. Но это заметили лишь сам Абай и его верный ученик Дармен.
Перед Абаем в эти дни пролилось много слез народных. Очевидно, что это было проявление искреннего сочувствия простых людей к его еще одной отцовской утрате. Но трагической подоплекою нескончаемых стенаний у этих сломленных бедою степняков были и их собственные беды, гибель семьи от голода, разорение, скорбный путь нищеты в дальнейшем. Несчастный народ оплакивал вместе с Абаем их общую беду. Эти люди могли посетовать, излить в плачах жалобы только перед Абаем, единственно близким для них человеком - из всех значительных людей степи. И Абаю в эти дни горя открылась великая правда, имевшая неоценимое значение для него.
Это огромное число людей, пришедших на похороны, явилось не для того, чтобы выразить соболезнование знатным родичам покойного из Иргизбая, из рода Кунанбая, которые стояли в траурном ряду родственников, опираясь на белые палки, изображая невыносимую скорбь... Нет, народ пришел ради него, Абая, и вместе с ним проливал и свои кровавые слезы потерь и невосполнимых утрат.
Но именно простые люди прекрасно знали и ценили высокие достоинства Магаша. Несмотря на то что он прожил совсем короткую жизнь в своем степном мире и не успел явить людям всех сокровищ своей души, и сделал для них не так уж много, - народ успел поверить в него и связывал с ним свои лучшие упования. Его уход был для многих еще одной утраченной надеждой, разрушенной мечтой.
Невыносимую скорбь и тоску утраты испытывал Дармен -скорбь по другу Магашу, а также тревогу по Абаю. За долгую безнадежную болезнь Магаша Дармен, казалось, давно привык
к горькой мысли, что друг вскоре уйдет, но когда это случилось, справиться с горем никак было невозможно... Вместе с Мага-шем для Дармена ушла навсегда из этого мира огромная часть того доброго, чистого, светлого, к чему тянулась его собственная молодая душа. И она осталась стоять в оцепенении перед зияющей бездной смертной пустоты. Великое одиночество печали почувствовал Дармен, и он стал сторониться других людей. Только с одной юной женой Макен он мог поговорить, открыть ей душу, - и то в часы бессонные, ночные.
- Жаным, что происходит в этом мире? Что это за превратный мир? Зачем он непременно сталкивает нас со смертью? Неужели это и есть единственный исход жизни? Еще вчера цвела она, а сегодня увяла, и нет ее. Исчез с глаз, улетучился целый мир, необъятный, красивый.
Жалко Магаша. Жалко Абая. О, Абай! Он сегодня находится один - между смертью и жизнью. Между мертвыми и живыми. Хорошо, что в эти дни приходят к нему простые люди, которых он всегда любил беспредельно. Их слезы сочувствия учитель воспринимает как свои собственные - слезы великой печали, неизбывного горя, неутихающей боли.
Они как бы говорят: «Пришли горевать, плакать вместе с тобой. Ничего другого у нас больше нет».
И однажды среди тех, кто подходил к нему со слезами на глазах, со словами сочувствия на устах, явился простодушный бедняк по имени Даулеткельды. Ничем особенным он не выделялся среди остальных, так же, как и другие, обнимал Абая и причитал привычными словами: «Ойбай, дорогой брат мой! Ойбай, несчастный Абай-ага! Душа болью исходит за вас! Как же оставлять вас одного в объятиях такого горя!»
И вот, в ту самую минуту, когда Даулеткельды, обняв Абая, выражал ему братское сочувствие, Абай вдруг резко выпрямился и отстранился на шаг. Ему вдруг померещилось, что причитают не по смерти Магаша, а по кончине его самого - Абая. Остановившимися глазами он смотрел на Даулеткельды и бормотал: «И то правда. Оно и верно. Да, я умру, я должен умереть... Это и на самом деле - моя кончина...» Мгновенно лицо его стало совершенно неузнаваемым. В глазах высохли слезы, в них загорелся странный огонь. Абай ясно представил свою смерть, самого себя, читающего молитву на собственных похоронах. И с этого мгновенья он стал смотреть на окружающую жизнь, на людей глазами человека, давно ушедшего из бренного мира. Он считал себя - человеком умершим. Обо всем этом решил хранить перед людьми полное молчание.
Невидимая перемена произошла мгновенно. Перед ним замаячил его собственный бестелесный призрак, бормоча его назойливые мысли, бессвязные обрывки мыслей: «Скорбящие люди. стенания, плачи. люди плачут. Жизнь уходит. проходит. Люди плачут, их заставляет плакать моя жизнь, которая ушла.»
Смерть Магаша подавила Абая, он принял ее как свою собственную. Дармен с прозорливостью любящего сердца, обострившейся после смерти друга и брата, первым почувствовал опасную перемену в Абае. Его душевное состояние, распадающееся сознание не ускользнуло от внимания ученика, друга, младшего брата - Дармена. Своими тревогами он поделился с Какитаем, Баймагамбетом: Абай в большой беде.
Дух его в плену горя и скорби, окончательно сломивших хребет его воли. Порой он будто теряет память, ничего не осознает вокруг себя, затем постепенно приходит в разум. О своем самочувствии ничего никому не говорит. После семидневных поминок, с наступлением обычной для этого времени погоды, аулы двинулись в кочевку на летние джайлау в сторону Чингиза. Из Акшокы люди откочевали в среду многочисленных родичей, тобыктинцев, расположившихся в этом году в горных долинах Чингиза и в урочищах Чи. На новом месте в аул Абая потянулись, как и в первые дни траура, многочисленные соболезнующие, богомольцы и плакальщики.
Но Абай не выходил ни к кому. Он прислушивался лишь к Дармену, Айгерим, Баймагамбету, оборачивался только на их голоса. Они одевали его, подводили к дастархану, выводили на воздух. Сейчас Абай почти перестал есть, еда его совсем не привлекала. Если выводили из юрты и вели куда-то, он покорно шел с провожатыми, словно малый ребенок. Он казался человеком, потерявшим разум. Трое близких людей - три самых близких для него существа, день и ночь находились рядом, заботились о нем - и все их помыслы, разговоры между собой были только о тревожном, пугающем состоянии его здоровья. Но Абай никаких забот о себе не замечал.
На тридцатый день траура по Магашу верный Баймагамбет наедине с Айгерим и Дарменом поделился одним своим наблюдением над Абаем. Это произошло вскоре после похорон Магаша. Тогда, после десяти дней, люди аула пошли на мазар, к могиле Магаша, прежде чем отправиться в многодневную кочевку на джайлау. Абай остался внутри ограды мазара, посадив возле себя малых сирот Магаша и детей Баймагамбета, - всех остальных, женщин и мужчин, Абай попросил удалиться. Посидев молча внутри мазара довольно значительное время, он подал знак Баймагамбету - «забирай детей и сам уходи». Бай-магамбет вывел детишек за ограду, усадил их в повозку и стал ждать. Абай два часа просидел у свежей могилы сына, казалось, он вовсе и не собирался уходить. Позже, уже к вечеру, он все же вышел из мазара, и Баймагамбет не узнал его. Перед ним был слабый старик с поседевшей бородой, с серым бескровным лицом, - краше в могилу кладут. И Баймагамбет только сейчас вспомнил, как Абай произнес тогда слова, предвещавшие его собственную скорую кончину...
Впервые услышав этот жутковатый, тяжелый рассказ Бай-магамбета, Дармен также поделился и своим: рассказал, как скрыл от Абая сокрушительную для него весть. Этой весною ушли из жизни самые старые, верные друзья Абая, спутники всей его жизни - Ербол и Базаралы. Оба сгорели от тифа - сначала Ербол, затем Базаралы. Когда совсем тяжко стало Ерболу, Базаралы приехал к нему и ухаживал за ним десять дней. В час кончины Ербола друг прощался с ним, положив его голову себе на колени.
При тяжких обстоятельствах всеобщей беды, джута, мора людей и гибели скота по всему краю, смерть и похороны Ербо-ла проходили в присутствии совсем небольшого числа самых близких людей и родных. Находясь возле Ербола, Базаралы почувствовал, что тоже заболевает. Жар быстро охватывал его тело, лишая сил, но Базаралы достойно проводил друга в последний путь, с начала и до конца руководил похоронами.
Вернувшись домой, Базаралы свалился в постель. Через три дня он сгорел от страшного тифозного жара. О его болезни не успели сообщить даже в соседние аулы. Батыр умер в одиночестве.
Эти две смерти произошли в то время, когда безнадежно больной Магаш был привезен из города и лежал дома на смертном одре. Абаю тогда об этих смертях Дармен решил не сообщать, - и без того ага был еле жив от горя. И только спустя двенадцать дней после кончины Магаша два младших друга Абая-ага, два его ученика, Дармен и Какитай явились к нему и без посторонних, наедине поведали ему обо всем.
Произошло это два дня спустя после того, как Абай вышел из мазара сына совсем седым.
Тогда надломился его дух и, не в силах удержаться на высях жизни, рухнул в невнятную, темную бездну... Тогда он долго, очень долго просидел молча, затем, словно решив в последний раз высказаться перед людьми, произнес изменившимся неузнаваемым голосом:
- Я остался один-одинешенек, словно старый пень, бесполезная коряга! Один. Да, остался один, словно могила дервиша в пустыне. Эй, кто тут рядом со мной? Ведь никого, никого... - бормотал он все тише и тише, порой совсем переходя на шепот.
- Эй, мое несчастное время, что еще ты уготовило для меня? Разве есть яд, не испитый мной? Ты, злое время, посмотри на пробитое сердце мое, разве есть в нем живое место? Почему ты так жестоко со мной, в чем я не угодил тебе, где моя вина? Отнимаешь даже мое слабенькое дыхание в этой старой груди!
Неужели уже просто дышать воздухом я не достоин? - продолжал он говорить, встрепенувшись, словно подстегнутый своею больной, отравленной мыслью.
Не выдерживая больше страшных стенаний учителя, Каки-тай прижал кулаки к глазам и заплакал. Затем вскочил и стремительно выбежал из дома. Остался сидеть возле Абая один Дармен, с болью в глазах наблюдая за каждым движением любимого человека, которого так безжалостно казнило горе. И Абай, оставшись с ним наедине, поведал ему притчу:
- В открытой, пустынной желтой степи стояло одноединственное дерево. Стояло месяцы, годы, века. С нетерпением ждало каждую весну, чтобы распустить свои зеленые листочки, раскрыть свои цветы. Проходят еще годы. И каждый год от него срывались и улетали созревшие после цветов семена. Неисчислимые листья увядали, падали на землю, устилали ее, а потом исчезали, истлевая. Но в один роковой день бьет грозовая молния в дерево и расщепляет его на кусочки. Не будет больше на убитом дереве листьев, цветов, плодов, семян, не будет в нем бежать живительный сок. Оно лишилось всего этого за единый миг. И обращается дерево к небу, вздымая к нему свои иссохшие ветви: за что? В чем я провинилось, какое злодейство совершило, чего ужасного натворило перед тобою? Вот, мне приходит конец, синее небо, - и к тебе я обращаюсь, больше не к кому. Ты - свидетель и моего цветения, и моей погибели. Так скажи мне... Я умру, но останутся ли после меня в веках потомки от цветов, плодов, семян моих, сорванных с ветвей твоими поднебесными ветрами? Хотя бы где-нибудь в маленькой лощинке - прорастут они, потянутся ли к тебе, небо? Дадут ли и свои плоды? А потом, через годы и пространства - может, разбегутся от них плодовые сады, тенистые рощи по всей земле? Горлинки, соловьи запоют в них, весело прыгая с ветки на ветку! И всюду под тенистыми кущами зазеленеет молодая, сочная жизнь! - Все это было сказано вдохновенным голосом, молодо, сильно, поэтично!
Но вслед за этим Абай умолк. И больше Дармен не слышал ничего подобного. Он говорил Айгерим, Какитаю: «Астапырал-ла! Боюсь, как бы не было это последним взлетом Абая-ага!» Сказав это, Какитай прижал ладони к глазам, чтобы скрыть свои слезы. И ему в эту минуту открылось, что он слышал, в сущности, последние стихи великого акына! Совершенно особенные, волшебной силы стихи.
Последнее, драгоценное, таинственное, что всплыло из глубин его великой души. Неважно, сказано прозой или стихом, -но это была сама поэзия, сама изначальная красота души и сокровенного мира Абая!
Мысль Дармена улетела дальше. «Абай себя сравнивал с этим могучим одиноким деревом, - думал молодой поэт. - Это он сам всю жизнь щедро разбрасывал в степи кочевнической свои цветы, плоды, семена! И когда же он высказывает обо всем этом? Не в ту ли минуту, когда роковая молния бьет в это дерево и убивает его? И оставляет на его месте старый иссохший пень... У дерева были три-четыре великолепных, могучих ветви: это сыновья Абиш и Магаш, это друг Ербол, это соратник в борьбе - батыр Базаралы. И вот молния судьбы - огненная молния смерти одним ударом отсекает все эти ветви!» Только теперь понял Дармен: слово о могучем дереве было словом прощания Абая со своими сыновьями, с Ерболом, с Базаралы. Это было его прощальным «Кош, кош!» - вместо горьких стенаний, рвущихся из кровоточащего сердца.
Все это понимал Дармен, как может один поэт понимать другого поэта. Абай предстал перед ним человеком, вдруг ясно осознавшим, что жизненный путь его завершен. Прозрение пришло во время последнего возвращения к нему ясного сознания. Понимая это, Дармен не смог больше сдержаться и, сидя рядом с учителем, разразился горькими слезами отчаяния.
Вскоре Абай впал в бессмысленное состояние. Потеряв двух любимых сыновей, лишившись дорогих его душе друзей, не выдержав груза печалей и горестей, Абай ушел от всего этого в свое запредельное одиночество.
Вот что, оказывается, однажды у могилы сына он сказал Бай-магамбету: «Дни мои сочтены. Скоро и я уйду, я знаю». Когда сын Исхака Какитай, старший сын Абая Акылбай и другие родственники предложили: «Пригласим доктора», - Абай, услышав это, сделался мрачен и с недовольным видом покачал головой. Дал понять, что решительно отказывается. Он почти перестал спать, ночами вовсе не смыкал глаз. Ни с кем не заговаривал, никому не отвечал, лишь время от времени неожиданно произносил какие-то невразумительные слова...
Абай не отвечал и на ласковые, трепетные обращения Ай-герим, которая, отчаявшись, как-то три дня подряд находилась возле него, вилась вокруг мужа, плакала, ласкалась, стараясь пробиться сквозь его страшное равнодушие. Не переставая, растерянно повторяла: «Жаным, что случилось?», «Душа моя, что с вами?» Но Абай лишь молча гладил ее по спине, проводил рукой по ее волосам, по лицу, с былой нежностью лаская жену. На третий день он осторожно поцеловал ее в глаза, полные слез, и подал знак рукой: «Теперь уходи, ничего больше не говори...»
Перед Абаем рушился, раскалывался на куски мир, тот самый мир, которому он сам принадлежал, который был известен ему весь. Этот мир рушился, уходил - кончалась и жизнь Абая.
Народ бедствует, голодает, безысходно мучается, вымирает. Люди степи вышли на последнюю кочевку - куда? Неизвестно. Громада обнищавших кочевников, которая называлась «народом», двинулась по дорогам, разбредаясь, рассыпаясь во все стороны, рассеиваясь по всему белу свету, постепенно исчезая. Скоро исчезнет и сам Абай, который перешиблен напополам, упал на землю после того, как рухнула его опора - Магаш. В знакомом мире наступил некий разлад, ломаются все основы, - и вместе с этим сломалось что-то в сущности самого Абая. С каждым днем он теряет, одно за другим, свои достойные человеческие качества. Увядает телом, хиреет духом, теряет силы, неотвратимо дряхлеет.
Теперь все это не имеет значения, - он ничего этого не замечает, уйдя в полную бессознательность. Он не знает нужды ни в пище, но во сне, ни в разговоре. Сознание угасло, он не плачет, не смеется, не желает ни радости и утешения, ни хорошего или плохого, - ничего. Дни и ночи, сомкнувшись в одно целое, превратились для него в сплошной зыбкий мираж.
Иногда в подсознании его возникало ощущение, что он барахтается в мутной воде, в холодной глубине, и делает вялые попытки всплыть. Всплывает и хочет устремиться куда-то. Но, оглядываясь вокруг, нигде не видит берега. Лишь в одном месте, в страшной дали, у самого горизонта, затянутого пеленой дымки, виднеются очертания высокого темно-серого острова. Он предстает силуэтом, сумрачный отсвет ночной мглы на нем, - но за ним, на разгорающемся небосклоне, пронизанном золотыми лучами восходящего солнца, играет, трепещет лучезарный восток. Душа Абая в великом порыве устремляется туда, к заре восходящего рассвета, - как к священной кыбла, той стороне неба, куда должно направлять молитвенные обращения. Но чем с большей силою душа его рвалась к новой призрачной действительности, всплывшей из холодной, мутной бездны, -тем быстрее разрушался для него и угасал, рассыпался в прах мир подлинный.
Это неизъяснимое состояние, предрекавшее нечто очень важное, уже не уходило из сумеречной души Абая. И находясь в таком состоянии, в окружении серого, неподвижно висевшего над водами тумана, - в серую, холодную эпоху ушла великая душа из мира сего. Абай умер на следующий день после сорокадневной тризны по Магашу. Прервалось горячее дыхание человека, остановилось могучее течение его жизни, которая, как полноводная дарья, проложила себе путь через пустынную вековую степь. Рухнула на землю могучая чинара, в высоком одиночестве стоявшая на вершине отвесного утеса, возвышаясь над каменистыми долинами. Из жизни ушел Абай.