ВОТ я на борту парохода «Решид-паша», на котором нет ни одного кусочка свободного пространства.
Еще при посадке на катер к нам бросались десятки людей, не имевших визы; кто-то кричал: «Дайте вернуться домой!» Оставшиеся на берегу смотрели на нас с тоской и завистью.
Я устроился на носу парохода вместе с матросами судов, которые Врангель отдал французам. Эти суда были видны. Вот большой пароход «Рион», о котором рассказывали столько ужасного. Врангелевская контрразведка сделала из него плавучую тюрьму, где содержались заключенные, среди них было немало черноморских матросов; там же производились расстрелы. Мы увидели и другой пароход, запруженный людьми, — он шел к Дарданеллам.
— Это «Дон», — оживленно говорили матросы. — Видимо, он везет казаков из здешних лагерей на остров Лемнос.
Мы ждали счастливого момента, когда начнутся приготовления к отплытию. Прошло несколько суток. Вши расползались по пароходу, и у нас была единственная забота — давить этих паразитов.
Каждый захватил с собой провизию, но ее запасы уже истощились. Мы перешли на французский паек: стали получать ежедневно по маленькому кусочку хлеба и банку консервов на десять человек. С трудом пробирались за кипятком. Возле бака колониальные войска безуспешно пытались навести порядок — кипятку на всех не хватало.
Просидев неделю, я пал духом. Появился французский капрал с русским переводчиком. Все затихли в ожидании приятных новостей, но оказалось, что французы вновь предлагают записаться в иностранный легион, обещая немедленно выдать новое обмундирование и аванс за месяц вперед. В ответ послышалось: «Довольно нас мучить, везите скорее домой!»
Шла вторая неделя. Нескольким смельчакам удалось бежать с парохода на турецких шлюпках. Охрана получила приказ: не подпускать к пароходу шлюпочников.
Вши так нас извели, что людей стали партиями вывозить на берег, в баню.
На «Решид-паше» распространились упорные слухи, что всех повезут не в Новороссийск, а на остров Лемнос. Поэтому, когда нас повели в баню, я сбежал и снова оказался на улицах Константинополя. Но неудача не подорвала мою решимость вернуться на родину.
На пристани я слышал немало разговоров о потоплении врангелевской яхты «Лукулл». Говорили, что на ней хранились какие-то ценные документы. Потоплена она была пришедшим из Новороссийска итальянским пароходом, который с полного хода наскочил на яхту и сделал пробоину, после чего она немедленно пошла ко дну.
Теперь я все время проводил на пристани. Несколько пароходов шло в Новороссийск; имея визу, я мог уехать пассажиром, но у меня было только двадцать лир, а билет стоил дороже.
Я разыскал маленькое старое греческое судно, которое под итальянским флагом шло в Севастополь. Устроился на нем за двадцать лир. Пароход назывался «Ала».
В осеннюю дождливую погоду судно вышло в рейс. Это было в сентябре 1921 года. Путь занял почти столько же времени, как мой переезд из Южной Америки в Ливерпуль. Море было бурное; несколько дней мы ждали в Константинополе, а по выходе из Босфора снова стояли на якоре. Наконец двинулись вдоль берегов — турецкого, болгарского и румынского. Трепало наше суденышко сильно, особенно на пути от румынского берега к Севастополю. Пароходик был набит пассажирами, на нем плыло десятка два возвращавшихся из США рабочих и примерно столько же донских казаков-врангечевцев, которые ехали домой с повинной.
Мы прибыли в Севастополь. Всех пассажиров поместили в одном из пустых домов, под надзор. Прожили там лишь несколько дней, пользуясь относительной свободой: гуляли по городу, ходили на базар под присмотром двух-трех красноармейцев.
Для выяснения личности всех отправили в Симферополь, где каждого внимательно допросили. Спустя две недели нас отправили в родные места.
Шесть человек, ехавших в Харьков, получили общий документ. Вагоны были переполнены. Те, кто имели теплую одежду, расположились на крышах и на ступеньках. Поезд шел медленно и часто останавливался.
Доехав до Александровска, я с трудом выбрался за кипятком, но обратно в вагон мне не удалось попасть. Люди атаковали поезд со всех сторон, лезли на крыши, площадки, ступеньки, облепили паровоз. Поезд, как бы спасаясь, двинулся.
Был конец октября, моросил дождик, холодный ветер пронизывал до костей. Ноги у меня распухли, я с трудом передвигался. Чтобы согреться, я втиснулся в толпу и вместе с ней проник в вокзал.
Утром я обменял свой пиджак на рваную ватную куртку и получил в придачу пачку миллионов. На базаре купил за несколько миллионов кусок хлеба, но тут подскочил голодный мальчуган и вырвал его из моих рук. Милиционер задержал паренька, но он уже успел съесть часть хлеба; остаток достался мне.
Ночь я снова провел на вокзале. Поезда ходили редко. Пришлось продать брюки и надеть обноски. В Александровске я пробыл четыре дня.
Когда пришел поезд, я так ухватился за поручни, что меня не могли оторвать. Дождь промочил меня, потом пошел снег, ветер заледенил мои лохмотья, но я не выпускал поручней.
Поезд замедлил ход и остановился в степи. Ехать дальше на ступеньках я не мог. Все, кто был на крышах и площадках, стали ломиться в вагоны.
Я подошел к открытому вагону-теплушке, заполненному матросами; они никого не пускали. Все мои просьбы были напрасны. Поезд дернулся, но снова остановился.
Потеряв последнюю надежду и чувствуя гибель, я в исступлении стал осыпать матросов проклятиями за то, что они бросили умирать в степи своего же старого и голодного моряка…
Поезд тронулся, кто-то сказал: «Возьмите старика». Ему возразили: «И так тесно, негде повернуться».
— Замолчи, Сенька, — сказал первый голос, — ведь это наш отец!
Несколько рук протянулись ко мне и втащили в вагон.
— Садись, батя, к печке, будешь подкладывать дрова.
У круглой, раскаленной печурки я почувствовал, что мои окоченевшие конечности оживают.
Настала ночь, но голод не давал уснуть. Один из матросов спросил:
— Братва, нет ли у вас хлеба для отца?
Хлеба не было. К утру печка погасла, стало холодно.
На станции Лозовой матросы пошли за хлебом, захватив с собой для обмена соль. Вернулись они веселые — с хлебом и повидлом. Начался дележ, мне тоже принесли большой кусок хлеба, намазанный толстым слоем повидла.
Матросы вскипятили большущий чайник, дали мне жестяную банку, и я жадно пил фруктовый чай, ел вкусный хлеб с повидлом.
Осенним утром показался Харьков.
Прошло пятнадцать лет с тех пор, как я покинул родной город…
Выйдя с вокзала, я поплелся в Пески, где родился и рос. Там я увидел знакомые маленькие домики, словно вросшие в землю. А вот и дом, где прошло мое детство и юность. С трепетом постучал я в дверь.
Вышел подслеповатый незнакомый старик. На мой вопрос он, подумав, ответил с расстановкой:
— Кого вы спрашиваете?.. Наседкиных?.. Их никого не осталось в живых — ни стариков, ни молодых… Старуха Наседкина умерла месяца два тому назад, оставшись одинокой и без средств…
Он захлопнул дверь. Тоска сжала мое сердце, я не мог удержать слез… Зашел в соседний дом, дверь открыл пожилой человек. Посмотрев на меня, он воскликнул:
— Володя! Неужели это ты?! Я тебя только по глазам узнал — ведь ты совсем старик!..
Он напоил меня кипятком с сахарином, дал маленький сухарик.
Узнав подробности о смерти моих родных, я пошел к жене моего младшего брата Коли, погибшего в германском плену. Она бросилась мне на шею и горько зарыдала. Возвратившийся из плена солдат рассказал ей, что Коля был любимцем всех военнопленных в лагере; вспыльчивый и непокорный, он не мог терпеть издевательств, подвергался тяжелым наказаниям… Колина вдова показала мне снимок похорон. Можно было прочесть надпись на одном из венков: «Дорогому товарищу Николаю Наседкину».
Я остался без родных, совсем один…
Вскоре меня свалил сыпной тиф. Но я не был забыт: друзья юности посещали меня в больнице.
Выздоровев, я увидел, что в разрушенной-стране трудовой народ, ведомый Коммунистической партией, великим Лениным, выполняет исполинскую работу. Да, я — бобыль, но ведь наш народ — это моя семья, все рабочие, строящие социализм, — это мои близкие!
…Я дожил до исторических дней, когда XXII съезд утвердил Программу Коммунистической партии Советского Союза. Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!
Вместе с миллионами трудящихся я был участником строительства нового, прекрасного мира.