Я бегу так, что закладывает уши, и все громкие звуки вдруг исчезают в тугой пелене тишины.
Остается только мое сорванное дыхание да отчаянное сердцебиение, и мне кажется, что мой мотор работает на сверхскоростях, еще чуть-чуть и сорвется, вылетев из тела вперед, вращаясь и дымясь.
Впрочем, все это не имеет значения, о себе я думаю в последнюю очередь. Больничное крыльцо, еще несколько секунд назад казавшемся бесконечно далеким, оказывается вдруг рядом. Я дергаю дверь так, что она, распахнувшись, ударяется о стену, и вижу недовольное лицо женщины в белой форменной одежде, которая тут же делает шаг мне навстречу.
— Соболевская где? Привезли полчаса назад.
Полчаса. Я потерял целых полчаса времени, бездарно растратив драгоценные минуты и секунды — на новоприобретенную соседку Миры, на выяснение, куда увезла скорая мою жену и, в конце концов, на дорогу. Словно кто-то нарочно оттормаживал мое движение. И будь я суеверным, узрел бы какой-нибудь знак, но я не верю ни в бога, ни в дьявола, ни в колесо Сансары.
Только в то, что время самый ценный ресурс. А деньги — нет. Поэтому я, не стесняясь, распахиваю бумажник и не глядя достаю оттуда пачку купюр и пытаюсь запихнуть в руки этой женщины, стоящей на моем пути. В карманы, куда угодно, лишь бы она взяла их наконец и пропустила меня.
Туда, где рожает моя жена! Моего, между прочим ребенка. Которого я чуть было не убил чужими руками, а сейчас больше всего на свете хочу спасти, и если для этого понадобится каждому стоящему здесь дать по мешку с деньгами, я сделаю это, черт меня побери!!
— Да что вы творите! — перекрикивая мои увещевания, женщина в белом отталкивает меня, и купюры ковром осыпаются между нами. Она переводит взгляд с них на меня, и я вижу отвращение, чувствую, что она смотрит на меня сверху вниз. Будто я ничтожество, будто я не денег ей давал, а побираться пришел, весь перемазанный в грязи и покрытый струпьями.
— Совсем ополоумели! Думаете, все за деньги купите? — а потом, качая головой добавляет, — оплачено уже все пребывание, дальше на врача да на ребенка надеяться и молиться остаётся. Стойте здесь, позову главного. Разрешит — пройдете.
И я стою послушно, глядя на большие электронные часы, где минута сменяется следующей. Когда появляется главврач, проходит семь минут. Для меня они кажутся вечностью, столетиями без воздуха, света и тепла.
— Мне надо к ней, — просто говорю седому мужчине, внимательно разглядывающему меня поверх прямоугольных очков без оправы, — я накосячил так, что вовек не замолить, но я им нужен, понимаете? Я их люблю. Обоих.
Не знаю, какие из моих слов трогают его врачебное сердце, он не сразу, но кивает, приглашая меня пройти следом.
Идем по лестнице, и мне кажется, что слишком медленно. Невозможно.
— Операция уже началась, — говорит заведующий, не оборачиваясь.
Я спотыкаюсь на ступеньке, хватаясь за поручень:
— Операция? — голос сухой и картонный, вовсе не похожий на мой. Я его не узнаю.
— Кесарево, по всем показаниям операция оказалась предпочтительнее естественных родов.
— Мне можно к ней?
— Куда? — вскидывает брови старичок, — в операционную? Разумеется, нет. Но ребенка увидеть сможете, а когда Соболевскую переведут в реанимацию, пройти к ней. В случае благоприятного исхода…
На последнюю фразу стараюсь не обращать внимания. Мне выдают набор одежды зеленого цвета, и я мою тщательно руки, переодеваюсь, пряча волосы под смешной шапочкой и натягивая на нос маску.
Я почти не представлял, какими будут роды моей жены, уж точно не планировал совместных — будучи рядом и не в состоянии помочь и облегчить ее боль, я даже не понимал, зачем я буду там нужен? Но мне казалось, что роддом это шумное место, где суетятся врачи и кричат, как в фильмах женщины, а еще — младенцы. На самом деле здесь совершенно тихо, я даже не слышу, как за одной из закрытых дверей идет операция.
Где-то там прямо сейчас рождается мой ребенок.
Теперь я знаю, что у меня сын. Маленький, совсем крохотный, возможно, с пороком сердца, он еще даже представить не может, сколько испытаний его ждет впереди.
И мне хочется забрать всю его боль и страдания на себя, но судьба будто учит меня смирению и тому, что, Соболевский, ты не всевластен. Сколько бы ты ни думал, что весь мир у твоих ног, есть вещи, изменить которые я никогда не смогу.
Поглощенный этими мыслями, я оседаю вдоль стены, усаживаясь прямо на пол пятой точкой. Здесь так пахнет хлоркой, что уверен, даже плитка подо мной продезинфицирована до идеального состояния.
И тогда я слышу его.
Слабый, больше похожий на мяуканье, крик. Я даже думаю, что мне кажется, вскидываясь к ближайшей двери, и потом он снова повторяется.
Это мой сын?
Ладони становятся влажными, на лбу выступает испарина, меня окатывает такой волной жара, словно я в печи, варюсь в собственному соку.
Господи, я стал отцом. Моргаю медленно, понимая, что на глазах выступают слезы. Я не плакал уже очень давно, даже и не помню когда в последний раз, и ощущать влагу непривычно и безумно странно. Моргаю, пытаясь сфокусировать зрение и вернуть миру четкость, и замечаю, что дверь распахнулась.
На пороге стоит женщина, по всей видимости, лечащий врач Миры.
— Соболевский? — я киваю, — в соседнюю дверь.
Мне на встречу распахивается еще одна, смежная с операционной комната, я захожу туда с какой-то непривычной мне робостью.
Вижу большую стеклянную барокамеру с двумя отверстиями, сверху накрытую клетчатым одеялом.
А внутри лежит малыш, весь сморщенный, с красной кожей, в памперсе, настолько ему огромным, что достает до самых подмышек. Макушка, неожиданно, в темных густых волосах, — я думал, они рождаются лысыми?
Руки с голубыми бирками вокруг запястий, двигаются, рот приоткрыт.
Я впитываю всю эту картину, запечатлевая на всю жизнь, вбивая в память своего сына, рожденного несколько минут назад.
— Можно? — непонятно, о чем конкретно, но задаю вопрос медсестре, она кивает на септик:
— Руки обработайте. У вас пару минут.
Я киваю, потом плескаю щедрую порцию жидкости на ладони, спешно растирая их и подхожу вплотную к стеклу. Очень медленно, боясь причинить по неосторожности вред сыну, я протягиваю свою руку и касаюсь его теплого тела. Кожа такая тонкая, нежная, мне страшно поставить синяк или поцарапать, и потому мои прикосновения совсем легкие.
Он маленький. Если бы мне можно было взять его на руку, сын, как котенок, уместился бы целиком в обеих моих ладонях, и по сравнению с ним я кажусь себе большим, нелепым великаном.
Как происходит то, что дальше, я никогда не объясню. Вот мой палец касается тонких темных волос, а вот рука сына хватает за него, зажимая в кулак так крепко, что я вздрагиваю.
Пальцы с крохотными бусинами ногтей, держат мой указательный в сильных объятиях, и я забываю, как дышать, забываю все на свете.
Я испытываю… любовь. Я и раньше думал, что люблю, но сейчас это чувство осязаемо. Я вижу своего сына и вдруг — огромный, бородатый мужик тридцати пяти лет от роду, я начинаю рыдать от счастья и переполняющих меня эмоций, совсем не стыдясь этих слез. Я все еще остаюсь мужчиной и защитником, но теперь я познал то, о чем не догадывался никогда раньше.
— Я люблю тебя, малыш, слышишь? Все для тебя сделаю, сын. Ты будешь мной гордиться.