АКАДЕМИЧЕСКИЙ коридор четвертого этажа, в котором сосредоточены конкурентские мастерские, летом бывал особенно оживлен. Молодежь шумела, пела, свистела, громко смеялась и целыми ватагами сговаривалась о прогулке сообща куда-нибудь на острова, встречать восход солнца в белые ночи. Рассказывали чудеса о красоте: окрестностей Петербурга. Репин не верил и сторонился.
В 1868 г. он, как мы видели, все лето упорно, «от зари до зари», работал над программой «Иов и его друзья», то в мастерской, то в Академическом саду, на этюдах. По праздникам натурщики не позировали, и он отправлялся к Шевцовым, где были подростки-барышни Целый день играли в фанты и вечером доупаду танцевали. Репин очень любил танцевать.
Конкурентам запрещалось уставом показывать свои работы товарищам и в мастерские других ни под каким видом нельзя было ходить. Любители прогулок ловили таких отшельников, как Репин, по коридору. Он вспоминает, как его, неохотника до всяких пикников и поездок за город, поймал как-то его сосед по мастерской, вольно слушатель К. А. Савицкий, известный впоследствии художник-передвижник, мастак ездить на загородные этюды. Хлопнув Репина no-плечу, Савицкий без дальних разговоров объявил ему, что на следующее утро они вместе едут вверх по Неве на пароходе, до Усть-Ижоры. Как ни пробовал Репин отговориться, ему это не удалось, и на другой день они уже ехали на пароходе.
«Погода была чудесная, — рассказывает Репин. — Ехали быстро, и к раннему полдню мы проезжали уже роскошные дачи на Неве; они выходили очаровательными лестницами, затейливыми фасадами, и особенно все это оживлялось больше и больше к полдню блестящей разнаряженной публикой. А всего неожиданнее для меня — великолепным цветником барышень, мне казалось, невиданной красоты. Боже, сколько их! И все они такие праздничные, веселые, всех так озаряет яркое солнце. Какие нарядные! А какие цвета модных материй! Да такие же цветы и кругом по — клумбам окружают их… Глаза разбегаются во все стороны, ничего не уловишь; путается и тасуется сказочный, невиданный еще мною мир праздника и как его много, без конца!
«Но вот ход замедлили: станция. Берег высокий. Двумя разветвляющимися широкими лестницами, обставленными теракотовыми вазами с цветами, к средним площадкам спускаются группы неземных созданий; слышен беззаботный говор, остроумный и розовый смех перловых зубов. Тут и мужчины, и молодые люди; студенты и военные мундиры так энергично оттеняют цветник белых, палевых и красных зонтиков… Ну, право же, все это — букет дивных, живых цветов; особенно летние, яркие, широкие, дамские шляпы, газовые вуали и цветы, цветы… Ну, спасибо Савицкому: без него я бы никогда этого не увидел. И это счастье было так близко; ведь не прошло и двух-трех часов, как мы вышли из Академии…
«На всем этом райском фоне, надо признать, всего красивее люди, уж где нам, дуракам, тут! Как чисто одеты! С каким вкусом сидят на них платья! А на самом обворожительном предмете — на барышнях — я уж боюсь даже глаза останавливать: втянут, не оторвать потом, будут грезиться и во сне. Что-то опьяняющее струится от всех этих дивных созданий красоты. Я был совершенно пьян этим животрепещущим раем.
— Однако, что это там движется сюда? — спрашиваю я у Савицкого. — Вот то, темное, сальное, какое-то коричневое пятно. Что это ползет на наше солнце?
— А! это бурлаки бичевой тянут барку; браво, какие типы! Вот увидишь, сейчас подойдут поближе, стоит взглянуть.
«Я никогда еще не был на большой судоходной реке, и в Петербурге, на Неве, ни разу не замечал этих чудищ «бурлаков» (у нас в Чугуеве бурлакой называют холостяка бездомного).
«Приблизились. О, боже, зачем же они такие грязные, оборванные! У одного разорванная штанина по земле волочится, и голое колено сверкает, у других локти повылезли, некоторые без шапок; рубахи-то, рубахи! Истлевшие, поделившиеся — не узнать розового ситца, висящего на них полосами, и не разобрать раже ни цвета, ни материи, из чего они сделаны; вот лохмотья! В легшие в лямку груди обтерлись докрасна, оголились и побурели от загара. Лица угрюмые, иногда только сверкнет тяжелый взгляд из-под пряди сбившихся, висячих волос, лица потные блестят, и рубахи насквозь потемнели… Вот контраст с этим чистым ароматным цветником господ.
«Приблизившись совсем, эта вьючная ватага стала пересекать дорогу спускающимся к пароходу. Невозможно вообразить более живописной и более тенденциозной картины! И что я вижу! Эти промозглые, страшные чудовища с какой-то доброю, детскою улыбкою смотрят на праздник разнаряженных бар и любовно так оглядывают их и их наряды. Вот пересекший лестницу передовой бурлак даже приподнял бичеву своей загорелой черной ручищей, чтобы прелестные сильфиды-барышни могли спорхнуть вниз.
— Вот невероятная картина! — кричу я Савицкому. — Никто не поверит!
«Действительно, своим тяжелым эффектом бурлаки, как темная туча, заслонили веселое солнце; я уже тянулся вслед за ними, пока! они не скрылись из глаз.
— Какой однако это ужас! Люди вместо скота впряжены… Савицкий, неужели нельзя как-нибудь более прилично перевозить барки с кладями, например, буксирными пароходами?
— Да, такие голоса уже раздавались. — Савицкий был умница и практически знал жизнь. — Но буксиры дороги; а главное эти самые вьючные бурлаки и нагрузят барку, они же и разгрузят ее на месте, куда везут кладь. Поди-ка там поищи рабочих-крючников, — чего бы это стоило!.. Савицкий мне нравился за то, что он был похож на студента и рассуждал всегда резонно. — А ты посмотрел бы, как на верховье Волги и по всей системе каналов в лямке бичевой тянут, — произнес он. — Вот действительно уж диковинно! Там всякой твари по паре впряжено.
«Всего интереснее мне казалась картина, как черная потная лапа поднялась над барышнями, и я решил непременно писать эскиз на эту тему»{67}.
И с этого дня Репин уже нигде, ни в мастерской, ни среди барышень и игр, не мог отделаться от группы бурлаков, преследовавших его, как неотвязчивое видение. Он набрасывает то целые группы, то отдельные лица.
Один из первых таких эскизов, сделанный акварелью и помеченный 29 июня 1868 г., сохранился в альбомах Репина и был воспроизведен при его воспоминаниях о «Бурлаках»{68}.
Около этого времени Репин познакомился у Крамского с буду щей знаменитостью, пейзажистом Ф. А. Васильевым. По отзывам всех, знавших его, это был феноменальный юноша. Крамской обожал его и мог бесконечно говорить только о нем. «Ему было всего 19 лет и он только что бросил должность почтальона, решив всецело заняться живописью, — говорит о нем Репин. — Легким мячиком он скакал между Шишкиным и Крамским, и оба эти его учителя млели от восхищения гениальным мальчиком.
«Мне думается, что такую живую, кипучую натуру, при прекрасном сложении, имел разве Пушкин. Звонкий голос, заразительный смех, чарующее остроумие с тонкой насмешечкой, до дерзости, завоевывали всех своим молодым, веселым интересом к жизни: к этому счастливцу всех тянуло, и сам он зорко и быстро схватывал все явления кругом, и люди, появляющиеся на сцену, сейчас же становились его клавишами, и он мигом «вплетал их в свою житейскую комедию и играл ими, громко шутя…
«Несмотря на разницу лет, — ему было 19, а мне около 26, — он с места в карьер взял меня под свое покровительство, и я им нисколько не тяготился… Я уже кончал академические курсы, а он, вчерашний почтальон, юнец, цинично хохотал над Академией художеств и всеми ее традициями, а уж особенно над составом профессоров, не будучи никогда даже в ее стенах… Чудеса! Ко мне он заходил только на квартиру, в дом Шмидта, на 5-й линии, где жил я тогда с мальчиком-братом, вытащенным мною из провинции:
— Ну что, брат? — рассыпается его мажорный голос, едва он переступил мой порог. — А, бурлаки! Задело-таки тебя за живое. Да, вот она жизнь, это не чета старым выдумкам убогих старцев… Но знаешь ли, боюсь я, чтобы ты не вдался в тенденцию Да, вижу, вижу — эскиз акварелью… Тут эти барышни, кавалеры, дачная обстановка, что-то вроде пикника; а эти чумазые уж очень как-то искусственно прикомпановываются к картинке, для назидания: смотрите, мол, какие мы несчастные уроды, гориллы. Ох, запутаешься ты в этой картине, — уж очень много рассудочности. Картина должна быть шире, проще, что называется, самой по себе. Бурлаки, так бурлаки. Я бы на твоем месте поехал на Волгу — вот где, говорят, настоящий традиционный тип бурлака, вот где его искать надо; и чем проще будет картина, тем художественнее»{69}.
Это уже второй художник говорит про бурлаков на Волге. Но тот, Савицкий, — хоть умница и серьезный, а этот какой-то франтик бедняк, а вечно с иголочки одет, да и что-то уж очень заважничал, — слишком захвалили.
Так думал Репин и на всякий случай пошел за советом к Крамскому, тем более, что Васильев не просто упомянул про Волгу, а стал настаивать на поездке и даже уверял, что достанет для этого 200 руб., необходимых на их общую поездку, да еще на братишку Репина, которого надо было прихватить: в Петербурге оставить было не у кого. Репин рассказал Крамскому о предложении Васильева.
— Ого! Федор Александрович пообещал вам свою протекцию? — отвечал весело и серьезно Крамской. — Можете быть уверены, что он это сделает. У него есть большой покровитель, граф Строганов: это — рука-владыка в Обществе поощрения художеств; а главную действующую роль, как исполнитель, тут разумеется сыграет Дмитрий Васильевич Григорович{70}. Этот тоже души не чает в Васильеве; они его в последнее время совсем избаловали даже; но Васильев этого стоит.
Репину захотелось наконец собственными глазами убедиться, что за художник Васильев, и он пошел к нему, на 17-ю линию Васильевского острова. В крохотной комнатке на дрянных треножниках стояло две вещицы.
«Я зашел от света, — продолжает Репин, — чтобы видеть картинки, и онемел: картинки меня ошарашили. Я удивился до полной сконфуженности.
— Скажи, ради бога, да где же ты так преуспел? — лепечу я. — Неужели это ты сам написал? Ну, не ожидал я…
— Благодарю, не ожидал! — весело засмеялся Васильев. — А учитель, брат, у меня превосходный: Иван Иванович Шишкин, прибавь еще Кушелевку и уж, конечно, самую великую учительницу — натуру, натуру! А Крамской чего стоит?
Через две недели Васильев явился с 200 руб. и попросил только Репина пойти к Исееву, у которого были связи в обществе пароходства «Самолет», и попросить у него выхлопотать несколько даровых билетов по Волге. Билеты были также добыты.
В конце, мая 1870 г. Репин, его брат Вася, Васильев и художник Е. К. Макаров, которого решено было прихватить четвертым, поехали в Тверь, откуда уже направились по Волге. По дороге они расспрашивали «бывалых» людей, где Волга покрасивее. Дальше Саратова плыть никто не советовал. Все в один голос говорили, что лучше всего Жигули. Против самой лучшей точки Жигулей, оказалось, лежит Ставрополь. Решено было ехать до Саратова, а на обратном пути остановиться; окончательно здесь.
Так и сделали. Но побывши и поработавши некоторое время около Жигулей, решили ехать под Царев-Курган, в Ширяево, или Ширяев-Буерак. Сначала съездили на разведки Репин с Васильевым. Оба нашли, что это и есть то, что им нужно: бурлаки так и тянут, а пей- зажи для Васильева изумительные.
Наняли чистую половину избы, разделенную на три части, — всего 13 руб., за 3 месяца. И тут же, с начала июня, закипела работа.
Сначала Репин только приглядывался к партиям бурлаков, изучая общий характер бурлаченья и делая альбомные зарисовки. После долгих наблюдений, ему попадается наконец такой замечательный бурлацкий тип, что оставалось его только перенести на холст, чтобы запечатлеть, казалось бы, самую сущность этого неслыханно жестокого и жуткого явления.
Звали его Канин. Поровнявшись с ним, он сразу его заметил и оценил.
— Вот история, вот роман! Да что все романы и все истории перед этой фигурой! Боже, как дивно у него повязана тряпицей голова, как закурчавились волосы к шее, и главное — цвет его лица.
«Что-то в нем восточное, древнее. Рубаха ведь тоже набойкой была когда-то: по суровому холсту пройдена печать доски синей окраски индиго: но разве это возможно разобрать? Вся эта ткань превратилась в одноцветную кожу серо-буроватого цвета… Да что эту рвань разглядывать? А вот глаза, глаза! Какая глубина взгляда, приподнятого к бровям, тоже стремящимся на лоб. А лоб — большой, умный, интеллигентный лоб; это не простак. Рубаха без пояса, и порты отрепались у босых черных ног»…
«Я иду рядом с Каниным, не опуская с него глаз. И все больше и больше нравится он мне: я до страсти влюбляюсь во всякую черту его характера и во всякий оттенок его кожи и посконной рубахи».
Но написать Канина оказалось не так легко и просто. Сначала он отговаривался отсутствием времени и неохотой. Да и действительно тянул лямку то вниз, то вверх по реке, — никак его не удавалось захватить на отдыхе. Как ни ловил его Репин, все было безуспешно. Приходилось ограничиваться только беглыми альбомными зарисовками.
«Целую неделю я бредил Каниным и часто выбегал на берег Волги. Много проходило угрюмых групп бурлаков; из них особенно один, в плисовых шароварах, поразил меня: с большой черной бородой, он был очень похож на художника Саврасова; наверное из купцов. Но Канина, Канина не видно. Ах, если бы мне встретить Качина! Я часто наизусть старался воспроизвести его лицо; но от этого Канин только подымался в моем воображении до недосягаемого идеала».
Кто-то, из бурлаков назвал Канина расстригой.
— Разве он расстрига? удивляюсь я. — Канин, Канин? Расстрига? Он был попом?
— Да Канин, как же; он лет десять после того при церкви пел, регентом был, а теперь уж лет десять бурлакует…
«Так вот оно, раздумываю. — Значит, не спроста это сложное выражение лица. И Канин еще больше поднялся в моих глазах. Ах, если бы его еще встретить!»
Но вот однажды Репин его поймал на отдыхе. Канин и сам уж не прочь писаться, но спрашивает, сколько ему за это будет заплачено.
— Да как тогда говорил, как всем плачу: посидишь часок и получишь двугривенный.
— Э-э, нет, родимый! так у нас с тобой дела не выйдет; нешто это гоже, так продешевишься! — Произошла большая пауза. — Я думал, вы мне рублей двадцать дадите, так мне бы уж на всю жизнь, почти шопотом, как-то отчаянно докончил он.
— Что ты чудак какой? — удивляюсь я. — Да за что же? Разве это возможно?
— А душа-то? — взметнул он дерзко на меня.
— Какая душа? — недоумеваю я.
— Да ведь вы, бают, пригоняете?
— Куда пригоняете? Что такое плетешь ты, не понимаю?
— А к антихристу, бают, пригоняете… послухай-ка, что народ баит. Теперь, баит он, с тебя спишет, а через год придут с цепью за твоей душенькой, и закуют и погонят ее, рабу божию, к антихристу.
Наконец 19 июля Репину удалось писать Канина в лямке, привязанной к барке. Писал он его целый день. Этот превосходный, столь, выразительный эпод и лег в основу коренника бурлаков картины. Пожертвованный Репиным в 90-х годах Нижегородскому музею, когда последний ютился еще в одной из башен, он вернулся позднее снова к автору, которому был нужен для работы над задуманным им j повторением картины.
«Во время стояния в лямке он поглощал меня и производил на меня глубокое впечатление, — пишет об этом знаменитом сеансе Репин. — Была в лице его особая незлобивость человека, стоящего неизмеримо выше своей среды. Так, думалось мне, когда Эллада потеряла свою политическую независимость, богатые патриции железного Рима на рынках, где торговали рабами, покупали себе ученых философов для воспитания своих детей. И вот философ, образованный на Платоне, Аристотеле, Сократе, Пифагоре, загнанный в общую яму или пещеру с беглыми преступниками-земляками, угонялся на понт Эвксинский и там лежал на солнцепеке, пока кто-нибудь покупал наконец его, 60-летнего старика»{71}.
Таким казался Репину Канин. Любопытно сравнить с этим другой отзыв о том же Канине, приводимый Репиным. Как-то в его парижскую мастерскую зашел важный сановник и богач А. А. Половцев. I Увидав на стене приколотый этюд с Канина, он очень им заинтересовался и, внимательно рассматривая, сказал: «Какая хитрая бестия, этот мужичонка; посмотрите, с какой иронией он смотрит!»
Осенью погода испортилась, и Волга стала бурливой. Однажды в бурю Репин видел, как волнами разбивало плоты, на которых, выбиваясь из сил, работало веслами несколько мужиков. На него эта сцена произвела такое сильное впечатление, что он временно забыл даже бурлаков и начал делать эскизы на тему «Шторм на Волге». Один из них, написанный масляными красками, на большом холсте, набитом на самодельный подрамок, Репин написал уже перед самым отъездом в Петербург и он был еще совсем сырой, почему автор очень опасался за его целость, везя его в примитивной упаковке, в такую даль.
Эскиз этот находился до революции в собрании С. Э. и В. 3. Евдокимовых, а в годы революции перешел в собрание Ручко. Сн был выставлен в «Русском музее» в 1925 г. на юбилейной выставке, посвященной 80-летию со дня рождения х уложи: ка (размер его 0.553 × 1,024). Эскиз написан необыкновенно свободно, в широкой живописной манере, редкой даже для Репина.
Другой аналогичный эскиз меньшего размера (0,38 × 55), находился до 1925 г. в гатчинском дворце, датирован 1873 г. и имеет нерусскую подпись Е. Repinn. Эта последняя дает основание предполагать, что он написан в Париже, где и был куплен у автора тогдашним наследником, впоследствии императором Александром III{72}.
Репин собирался в Петербурге писать по первому эскизу большую картину, но вскоре работа над бурлаками всецело его поглотила, и картона эта так и не была написана.
Кроме эскиза была им написана там же, на Волге, целая законченная картина «Плоты», которую Репин описывает так.
«На самом большом своем холсте я стал писать плоты.
«По широкой Волге, прямо на зрителя, шла целая вереница плотов. Серенький денек. На огромных толстых бревнах, на железном противне горел небольшой костер, подогревая котелок. Недалеко от рулевых, заправлявших течением всей лыковой флотилии, сидела группа бурлаков, кто как… Эта картина под свежим впечатлением живой Волги мне удалась, она мне нравилась. Но… она составляет и сейчас больную язву моего сердца, и она причислена к уничтоженному мною в негодный час какого-то нелепого искушения. И её я записал сверху другим мотивом. Как будто не мог взять другой холст. Так широко была она гармонизирована и имела такую глубину. Погублена она уже в Петербурге».
К уничтожению картоны подбил Репина Шишкин, нашедший, что она была, во-первых, «без идеи», а во-вторых, писана от себя, даже не по этюдам с натуры{73}.
Кроме этих двух вещей Репин привез с Волги множество этюдов, эскизов и целые альбомы рисунков. В числе этих работ был и тот небольшой эскиз «Бурлаков» на картоне, размером 0,23 X 0,60 сантиметров, с которого была вслед за тем написана знаменитая картина.
П. М. Третьяков, которому очень хотелось купить для своей галлереи самую картину, но который сделать этого не мог, т. к. она была заранее заказана и запродана, добился от Репина этого первого эскиза, дающего уже в общем окончательную концепцию произведения.
На другой же день после возвращения Репина, благодаря конференц-секретарю Исееву, все привезенные работы удалось показать тогдашнему вице-президенту Академии вел. князю Владимиру. Они все были разложены на полу в конференц-зале. Владимир тут же заказал художнику картину по эскизу, висящему сейчас в Третьяковской галлерее.
Вот как Стасов вспоминает об этой импровизованной выставке.
«Этой картины еще не существовало, а уже все, что было лучшего между петербургскими художниками, ожидало от Репина чего-то необыкновенного: так были поразительны небольшие этюды масляными красками, привезенные им с Волги. Что ни холст, то тип, то новый человек, выражающий целый характер, целый особый мир. Я живо помню и теперь, как вместе с другими радовался и дивятся, рассматривая эскизы и этюды Репина в правлении Академии; там было точно гулянье, так туда толпами и ходили художники и останавливались подолгу перед этими небольшими холстами, привезенными без подрамков и лежавшими на полу»{74}.
Репин вскоре начал писать картону, сначала в 1870 г., еще до «Воскрешения дочери Иаира». Приступив к программе, он все время продолжал работать и над «Бурлаками», в 1871 и 1872 гг. По словами Стасова, Репину очень мешали во время работы посетители его мастерской, лезшие с непрошенными советами и горячо убеждавшие то что-нибудь убрать с картины, то что-нибудь добавить. Как ни был мягок Репин, он не слушался этих советов, но сам очень много менял, постепенно улучшая картину. «Так, например, он уничтожил горы, тянувшиеся у него вначале длинной зеленовато-серой грядой, по ту сторону Волги, — и сделал чудесно. Картина бесконечно выиграла.
Теперь чувствуешь чудную ширь и раздолье, взглянув на эту Волгу, разлившуюся безбрежно во все края»{75}.
В начале 1871 г. Репин выставил в Обществе поощрения художеств своих «Бурлаков». Но летом этого года он снова съездил на Волгу, после чего еще два года работал над тем же холстом, переписав его сверху донизу заново. В 1873 г., когда картина наконец была окончена, Стасов, вспоминая о ее первоначальном варианте, так описывает ее. «Уже два года тому назад картина эта пробыла несколько дней на выставке Общества поощрения художеств и поразила всех, кто ее видел. Но она была тогда почти еще только эскизом. С тех пор громадные превращения произошли с нею. Почти) все теперь в ней переделано и изменено, возвышено и усовершенствовано, так что прежнее создание — просто ребенок против того, чем ныне сделалась картина. В короткое время художник созрел и возмужал, выкинул из юношеского вдохновения все, что еще в нем было незрелого или нетвердого, и явился теперь с картиною, с которою едва ли в состоянии померяться многое из всего, что до сих пор создано русским искусством»{76}…
Сравнивая все эскизы и рисунки Репина, сделанные для этой кар- j тины, действительно убеждаешься, какая громадная работа была им проделана, пока картина вылилась в ее окончательную форму. Каждая фигура, ее повадка, движение, голова много раз менялись, покуда художник не находил того, к чему стремился и что его наконец удовлетворило.
Особенно много работал Репин над картиной в январе и феврале 1873 г., то и дело меняя повороты голов и переписывая целые фигуры.
27 января Крамской писал Ф. Васильеву:
«Репин все еще пишет своих «Бурлаков»: немножко долго — сегодня напишет одно, завтра другое, а когда-нибудь еще третье»{77}.
Успех картины был ошеломляющий. Отдельные голоса недовольных потонули в общем признании исключительной значительности этого произведения, действительно еще небывалого в России по силе выражения и изобразительной мощи. Репина очень больно задела статья М. П. Ковалевского в «Отечественных записках», в которой автор одобряет художника за его блестящую «иллюстрацию» к «Парадному подъезду» Некрасова:
Выдь на Волгу: чей стой раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется,
То бурлаки идут бичевой…
«Стыдно признаться, — пишет по этому поводу Репин, — никто и не поверит, что я впервые прочитал некрасовский «Парадный подъезд» только уж года два спустя после работы над картиной, после поездки на Волгу. Я не имел права не прочитать этих дивных строк о бурлаках. И все считают, что картина моя и произошла-то у меня, как иллюстрация к бессмертным стихам Некрасова; сообщаю это только в силу правды»{78}.
Гораздо больше, чем в России, оценили картину за границей, где она была на венской всемирной выставке 1873 г. и на парижской 1878 г. Известный немецкий критик Пехт прямо заявил, что на выставке в художественном отделе всех народов нет другой такой жизненной и солнечной картины, как «Бурлаки»{79}.
Француз Батон писал в 1878 г. по поводу той же картины: «В бытовых русских картинах есть простонародные типы, с суровою и дикою физиономией, которые — сущее диво исполнения и изобретения. Там есть и чувство и трогательность, а в некоторых картинах встречаешь ум, да еще самый тонкий и естественный; какой интересный нравственный этюд можно было бы создать на основании «Бурлаков» Репина»{80}.
Поль Манц писал: «Кисть Репина не имеет никакой претензии на утонченность. Он написал своих «Бурлаков», нисколько не льстя им, быть может даже немножко с умышленною некрасивостью. Прудон, приходивший в умиление перед «Каменоломщиками» Курбэ, нашел бы здесь еще большую оказию для своего одушевления… Репин пишет немного шершаво, но он тщательно выражает и высказывает характер»{81}.
Несколько лет назад мне пришлось увидеть эту прославленную картину Курбэ в дрезденском Цвингере. Я был несказанно поражен ее технической отсталостью по сравнению с позднейшими картинами этого великолепного мастера. Я тут же вспомнил о «Бурлаках», — насколько в них больше жизни, больше воздуха, солнца, правды и наблюдательности!
Картина до революции висела в том же дворце вел. князя Владимира, в котором она находилась с 1873 г., только из бильярдной была перемещена в более парадную комнату — приемную. Оттого этого произведения Репина, столь известного по воспроизведениям, публика не знала, получив впервые возможность его видеть только теперь, когда оно заняло почетное место в Репинском зале «Русского музея».
Существует вариант той же темы, небольшого размера, писанный одновременно с большой картиной и помеченный художником 1872 г.{82}. Он принадлежал некогда брату В. В. Стасова Дмитрию Васильевичу, от которого в 1906 г. был приобретен в Третьяковскую галлерею. В своих письмах Репин называет его «Бурлаки, идущие в брод». Он писан на основании рисунков и эскиза красками, сделанного в серую погоду в Ширяеве, в ту самую пасмурную неделю, о которой вспоминает Репин и которая пришла на смену долгой солнечной погоде. Пасмурная неделя непогоды принесла большую пользу нашей технике. Все мы почувствовали какую-то новизну и в средствах искусства и во взгляде на природу; мы постигали уже и ширь необъятную, и живой колорит вещей по существу. Трезвость, естественная красота жизни реальной впервые открывалась нам своей неисчерпаемой перспективой красивых явлений».
Кроме этих обозначившихся успехов в колорите, Репин именно здесь особенно сильно развил свое чувство пространства, столь важное в композиции. «В кустарниках, на Лысой горе, я впервые уразумел законы композиции: ее рельеф и перспективу, — говорит он в тех же «Воспоминаниях». «Растрепанный, чахлый кустарник на первом плане занимает огромное пространство картины; кокетливо, красиво он прячет собою лесную тропинку, а великолепную группу деревьев второго плана делает фоном. Вот рельеф картины; а мы все барельефы сочиняли в Академии»{83}.
Освежающая перемена погоды натолкнула на новые мотивы, и в результате явился вариант Третьяковской галлереи. Репину со всех сторон указывали как на единственный недостаток главной картины — ее растянутость в ширину. Даже Стасов, преклонявшийся перед Репиным и особенно перед «Бурлаками», не мог простить ему этого недостатка. Репин хорошо сделал, что не уступил своим советчикам ни в чем, даже в вопросе о растянутости композиции. Эта протяженность диктуется заданием, именно ею подчеркивается ритмичность шагания пой странной дикой волжской двадцатидвухножки. Она — не недостаток, а достоинство картины.
Но советы друзей, видимо, смущали художника и они-то и побудили его написать вариант Третьяковской галлереи{84}. Получилась очень красивая вещь, сочная по живописи и интересная правдивостью и случайностью композиции. Этот вариант по живописи несомненно лучше большой картины, несколько засушенной многократными переписываниями всей группы и каждого бурлака в отдельности. Но зато насколько убедительнее, насколько совершеннее большая картина. Если о живописи ее еще можно спорить, если она для нашего сегодняшнего глаза кажется излишне желтой и рыжей, то в смысле разработанности темы, глубины анализа, выисканности поз, характера, выражений, продуманности каждой черточки, нужной для последней характеристики как всего кортежа, так и каждого действующего лица — эта картина знает не много ровней, не только в русском, но и в мировом искусстве.
После «Бурлаков» Репин сразу становится одним из известнейших русских художников. Крамской особенно горячо приветствовал новое светило, гордясь успехами русской школы живописи. Строгий к себе и другим, но объективный и честный, Крамской был невысокого мнения о собственной живописи и тем более восторгался картиной Репина. Он писал Васильеву после выставки:
«Чем дальше, тем больше я вижу, что, собственно, о колорите я не имел ни малейшего понятия. Из всех здесь живописцев, собственно, Репин дело смекает настоящим образом, — право так: я говорю о красках. Вы не морщитесь, это верно. Репина, пожалуй, вы и не знаете. Не знаю, что он сделает после «Бурлаков»: назад итти нельзя, а вперед — сомнительно. Опять-таки относительно живописи. Нет, решительно русская школа становится серьезною, — ни больше, ни меньше»{85}.
«Бурлаков» видел П. М. Третьяков в мастерской художника в феврале и декабре 1872 г. Ему очень хотелось купить картину, но ни он, ни автор не знали, как устроить это дело, после того как Репин получил уже задаток, да и картина была написана по заказу великого князя. Продажа устраивала и художника, писавшего Третьякову в январе 1873 года:
«Сегодня я узнал, что картину мою «Бурлаки» можно отстранить от великого князя, а потому мне теперь надобно заручиться вашим словом: если вы заплатите мне за нее 4 000 руб., то я примусь хлопотать об этом. Будьте добры, пришлите поскорее ответ. Я теперь много и сильно работаю над ней; картина делается живее и живее; так что если судить сравнительно, то 4 000 весьма недорого, судя по работе и по силе картины. Можно и размер взять во внимание. Если вы раздумаете, то я обращусь к Солдатенкову. Мне решительно надобно продать ее подороже, ибо она мне самому очень дорого стоит; надобно взять во внимание две поездки на Волгу и потом двухлетний труд. А сюжет картины действительно не дворцовый — очень уже будет контрастировать»{86}.
Само собой разумеется, что Репину более улыбалась перспектива видеть свое детище в галлерее Третьякова, уже тогда гремевшей, чем в недоступных «покоях их высочеств», почему он и пытается устроить это дело при помощи своего покровителя Исеева, не упуская в то же время и случая получить дороже за картину; от великого князя больше 1 000 руб. он не рассчитывал получить. Вся надежда Репина основывалась на неожиданном приезде из Рима Семирадского, привезшего большую «десятитысячную» картину «Грешница», которую Исеев должен был сосватать Владимиру. Брать обе картины было ему не по-карману и «Бурлаки» могли безболезненно перейти к Третьякову. Но и «Грешница» оказалась Владимиру слишком дорогой, и репинская комбинация провалилась.
Репин предложил Третьякову сделать года через два повторение: «Могу ручаться, что ваша будет лучше, а впрочем можно и не ставить этого в обязательство — ни вам, ни мне, тем более, что это не будет буквальное повторение»{87}. Третьяков не смутился этим фиаско и вновь горячо просил Репина не отказываться от попытки устроить ему продажу. Не возражая против цены в 4 000 руб., он решительно возражает против повторения. «Я не охотник до повторений», пишет Третьяков, советуя предложить повторение великому князю»{88}.
В конце 1872 г. и начале 1873 г. Третьяков уже настолько сблизился с Репиным, что нередко спрашивает его совета при покупке той или другой картины. И Репин рекомендует то жанровую картину Виктора Васнецова, то пейзаж Куинджи или Шишкина.
К тому времени, когда Третьяков хлопотал о приобретении «Бурлаков». он заказывает Репину первый портрет для своей галлереи русских деятелей. В конце 1872 г. поэт Ф. И. Тютчев, живший в Петербурге, стал часто прихварывать. Третьяков хотел иметь его портрет и. опасаясь, чтобы он не умер, просил Репина отправиться к И. С. Аксакову, который обещал устроить сеанс. Но Тютчев снова заболел, а потом вскоре и умер, и написать портрета не удалось{89}.
Знакомство Репина с Третьяковым состоялось в начале зимы 1872 г. Последнего направил к нему Крамской. Репин его никогда не видал, но о Третьяковской галлерее в Петербурге давно уже гремела слава.
Репин так рассказывал мне об этой встрече:
«Я писал «Бурлаков», когда ко мне в мастерскую постучали. Вошел высокий человек с окладистой темнорусой бородой, в чуйке.
— Вы будете Репин?
— Я.
— А я Третьяков.
«Он внимательно и долго стал рассматривать мои этюды, развешенные по стенам и, остановившись на двух — академического сторожа Ефима и продавца академической лавочки — спросил их цену. Я назначил по 100 руб. за каждый, он предложил по 50 и, когда я согласился, оставил их за собой, сказав, что пришлет за ними».
Оба этюда были, по просьбе Третьякова, отправлены автором ему в Москву в начале 1873 г., и с тех пор висят в галлерее. В дальнейшем, как увидим, судьба тесно сблизила Репина с Третьяковым, особенно начиная с 1877 г.