IX

Повседневная безысходная нищета обитателей серингала развеяла мечты вновь прибывших: они пали духом и превратились в таких же бездельников, как и те, что уже много лет назад похоронили здесь свои надежды и стремления.

Спрос на каучук падал, цены на него все больше снижались, и лето, открыв снова тропы в сельве, ничем не обнадеживало сборщиков. Скудные заработки мешали им стряхнуть с себя сонное оцепенение, в котором месяцы и месяцы держала их неумолимая зима. Не надеясь на освобождение, они дремали в своей зеленой тюрьме, ловя рыбу и охотясь, когда требовал желудок, и уклоняясь всякий раз, когда ослабевал надзор, от сбора каучука, работы неблагодарной и плохо оплачиваемой.

Поскольку сборщики явно ленились, их следовало пришпорить ежедневным присутствием надсмотрщика в каждом поселке. Но Балбино, Каэтано и Алипио не были вездесущими и не могли объехать в часы, когда требовалось поднимать любителей поспать, все обширное пространство серингала. Поразмыслив о том, кого бы придать им в помощь, Жука остановился на Бинде, которого сборщики каучука уважали: еще бы, ведь у него всегда были продукты и кашаса.

После назначения нового надсмотрщика оставалось еще решить: кто заменит его в лавке? Перебрав в памяти всех рабочих, Жука выделил того, кто мог скорее других добиться здесь успеха. Жуке вспомнился некогда безвестный торговец бакалейными товарами на углу одной из улиц Белена, поставлявший продукты его семье, а также всем другим лавкам столицы штата Пара, где было много португальцев.

Когда Жука за обедом спросил мнение бухгалтера, тот сразу одобрил его намерение:

— Мне кажется, это очень хорошая мысль. Евреи и португальцы — прирожденные торговцы.

Все тут же решилось. И в следующее воскресенье, едва Алберто вошел в барак, Бинда окликнул его:

— Сеу Жука хочет с вами поговорить. Пойдемте со мной.

Войдя в контору, они протиснулись мимо столика, где выписывались счета за проданные товары, толкнули вторую дверь и оказались в просторном квадратном помещении. В глубине его было два окна, за которыми виднелись кротоны во дворе. Посередине стоял новый сейф, этажерка с книгами, высокая конторка с гроссбухом, раскрытым на ней, подобно требнику на алтаре, копировальный аппарат и настенный календарь — «Б.-Б. Антунес и К° — комиссионные операции и вклады». В углу — заваленный бумагами длинный стол, за которым сидел Жука Тристан. От его сигары, лежавшей в пепельнице, поднималась тонкая струйка дыма.

Жука испытующе смерил Алберто взглядом и спросил:

— Есть ли у вас профессия?

— Профессия?..

— Знакомы ли вы с торговлей?

— Я изучал право и почти закончил курс обучения… — ответил Алберто с гордостью, полагая, что это избавит его от новых обид.

Однако Жука развеял его заблуждения:

— Нам здесь нужен не доктор наук. Знаете ли вы бухгалтерию?

— Знаю! Я служил несколько месяцев в двух компаниях, занимающихся поставками товаров в штате Пара. В фирме «Секейра и Мендонса», о которой вам, возможно, известно, и в акционерном обществе Амаро Абреу.

— А почему оттуда ушли?

— Им пришлось уволить часть служащих в связи с каучуковым кризисом, а так как я был самым молодым…

— А за прилавком? За прилавком стояли?

— За прилавком… нет. Но полагаю, что смогу легко научиться… — И, как бы предугадывая намерения хозяина, он загорелся страстным желанием взяться за эту работу, предпочитая сейчас что угодно нудной жизни в далекой хижине среди зарослей.

Жука Тристан взял сигару, пододвинул к себе какие-то бумаги, лежавшие на столе, и после короткого молчания спросил:

— Сколько должен этот человек, Бинда?

Бинда быстро подошел к этажерке и перелистал книги:

— Тысячу восемьсот тридцать пять…

Жука помедлил мгновение.

— Ну, ладно, перебирайтесь сюда, в барак, поскольку на каучуке вы все равно ничего не заработаете. Посмотрим, что здесь у вас выйдет. Перевезете свои вещи из поселка и завтра явитесь в контору. Понятно?

— Понятно, сеньор Жука. Большое спасибо.

— Бинда, ты потом ему покажешь, что делать. И скажи Жоану, чтобы он убрал ящики из коридора.

Алберто вышел, споткнувшись о корзинку для бумаг; на душе у него просветлело при мысли о начале освобождения.

Возле барака его ждал Фирмино, устремивший на него пытливый взгляд белесых глаз.

— Ну что, сеу Алберто? Что там такое?

— А то, что я больше не буду собирать каучук. Перехожу завтра сюда, в контору и на склад…

— А! — И мулат постарался улыбнуться, силясь скрыть внезапно охватившую его грусть. — Это хорошо, сеу Алберто! Ведь та работа не для вас.

Когда начали выдавать товары, Алберто не подошел к прилавку. Он издали разглядывал полки, заполненные бутылками, пакетами и банками, чтобы лучше представить себе, как ему тут предстоит крутиться, заменяя Бинду. Затем перевел взгляд на Фирмино, и, поскольку ему не терпелось поскорее вернуться за вещами и перебраться сюда окончательно, ему показалось, что Фирмино торчит у прилавка невероятно долго.

Наконец мулат поднял мешок и вышел на веранду, где Алешандрино, показав ему на быка, привязанного под деревом кажузейро, сказал, что на нем можно завтра перевезти багаж Алберто.

Едва распространилась весть о том, что португалец будет теперь выдавать им кашасу, муку и вяленое мясо, сеаренцы поспешили завязать дружбу с избранником Жуки Тристана, обратившись к нему с поздравлениями и приветствиями.

Однако Алберто не стал пускаться с ними в разговоры, торопясь скорее домой, чтобы уложить вещи и в одиночестве насладиться радостной новостью.

Было еще очень рано, но, угадав его намерение, Фирмино с еще более удрученным, чем обычно, видом — будто что-то его мучало — пошел отвязать быка, и они тронулись в обратный путь.

Алберто и Фирмино шли рядом; Алберто вел быка на веревке, продетой сквозь бычьи ноздри. К деревянному седлу был приторочен мешок Фирмино; бесчисленные мухи облепили бычье брюхо, и он тщетно пытался отогнать их, размахивая хвостом.

Некоторое время они шагали молча. Алберто внутренне ликовал: «Из двух зол меньшее… Из двух зол меньшее…» Тут, от большого барака, открывался вид на Мадейру, широкий просвет, проложенный рекой в густых зарослях, отчего уже дышалось свободнее. Дом дощатый, и из окон видны были проходящие суда, можно было подплыть к ним на лодке и хоть так соприкоснуться с цивилизованным миром. Где он будет работать: на складе или в конторе? Все равно, все лучше, намного лучше жизни в поселке, где нужно подыматься в пять утра и бегом, бегом от серингейры к серингейре, в страшном лесу, где за каждым деревом может ждать смертоносная стрела.

Алберто наконец обратил внимание на упорное молчание Фирмино.

— Ну, что ты об этом скажешь?

— О чем?

— О моем переезде сюда…

— Я уже сказал, что это для вас очень хорошо. Сеу Жука сделал правильно.

Алберто снова ощутил радость от предстоящей перемены в своей жизни, но тут Фирмино добавил грустным и покорным судьбе голосом:

— Теперь там, в поселке, некому будет обрабатывать вашу тропу…

Алберто вздрогнул. А ведь и верно. Теперь Фирмино будет единственной живой душой на просеке Тодос-ос-Сантос. Дни и ночи один-одинешенек, похороненный в одиночестве, без дружеского голоса, который бы отвлекал его от мрачных мыслей, которым он предавался с обреченностью и упорством помешанного. Если он захочет прожарить, не стал ли он немым, он должен будет говорить сам с собой, а его единственной подругой останется тревожная сельва, угрожающе и властно обступившая хижину. А что, если нагрянут индейцы?

Радость предстоящего освобождения угасла, и Алберто попытался утешить Фирмино, стараясь, чтобы тон его голоса не выдал испытываемого им волнения.

— Возможно, сеу Жука пошлет сюда новых серингейро. Он не захочет, конечно, чтобы две тропы пустовали…

— Ну да! При цене на каучук — два мильрейса, где сеу Жука наберет людей?

Алберто стал заверять Фирмино в дружбе и обещал помочь ему, чем только сможет. Говорил он громко и ласково, стараясь подыскать такие доводы, которые бы успокоили Фирмино и убедили в том, что он не останется один в этой ссылке.

Но ничего определенного он обещать ему не мог и лишь повторял, что и в судьбе Фирмино непременно все изменится к лучшему.

Они добрались до хижины и поставили быка в коптильне. В эти последние часы они сказали друг другу столько добрых слов, сколько до того не произнесли за всю жизнь.

Затворничество в сельве для Алберто кончилось, и зеленая стена утратила над ним прежнюю власть. Он смотрел теперь на сельву иными глазами, и его здешняя жизнь представлялась ему давним и туманным прошлым. Сознание унесло его далеко отсюда, от этой просеки, оставив здесь только тело, которое время от времени призывало покинувшие его чувства, и те возвращались, как это ни странно.

Алберто понимал, что впал бы в отчаяние, если бы вдруг Жука отменил свое распоряжение: снова смириться и приспособиться к этому одиночеству он бы не смог. А сейчас деревья утратили свой прежний, грозный вид, их зелень словно поблекла, и тайпа сельвы стала менее волнующей. Лесные тени уже не вырастали так зловеще, нагоняя на него страх, как это было накануне и во все предыдущие дни. Только Фирмино, худой, с длинным лицом, сверкающими белками глаз и зубами, курчавыми волосами и горькой складкой рта, держал еще его чувства в плену.

Оба они старались не упоминать больше о том, что ждет Фирмино, хотя разговаривали без умолку, словно опасаясь, что молчание выдаст их тайные мысли. Фирмино повторял уже известные Алберто истории и с натужной улыбкой выслушивал анекдоты, которые рассказывал тот.

Наконец, уложив вещи в чемодан, они потушили фонарь и улеглись. Притворяясь спящим, каждый из них чувствовал, что другой не спит и думает о том же, что и он. Их молчание кричало о драме, которую они пытались скрыть.

Утром Фирмино проснулся первым:

— Сеу Алберто… Сеу Алберто…

— А?

— Пора…

— А, большое спасибо…

— Пока вы будете одеваться, я сварю кофе.

Умывшись и уже надев шляпу, Алберто проглотил под навесом дымящийся кофе. При тусклом утреннем свете Фирмино помог ему навьючить чемодан на быка. И когда все было готово, раскрыл объятия и зарыдал, как ребенок.

— Для вас так лучше, сеу Алберто, но мне жалко с вами расставаться…

— Мне тоже, Фирмино! — И Алберто обнял его, смешивая с его слезами свои, которые тоже не в силах был сдержать.

* * *

Комната в конце коридора, идущего с веранды, находилась в задней части дома. Но это была прекрасная комната: просторная, обособленная от других помещений, и окно в ней выходило на маленький двор, где росли жасмин, кротоны и высокий куст розмарина. По деревянной лестнице можно было спуститься на десятиметровую площадку с пышной зеленью и там, в глубине, обнаружить почти скрытые среди листвы две большие бочки — в них принимали ванну, когда после дождя они наполнялись водой, стекающей из водосточного желоба. На землю были брошены две доски, чтоб не пачкать босые ноги, и накидана упаковочная солома из сваленных в кучу у дома бесчисленных пустых ящиков.

Поставив на пол чемодан, Жоан сказал:

— Это комната для гостей, но сюда никто уж много лет не приезжает, и сейчас нет другого помещения…

Впервые судьба улыбнулась Алберто с тех пор, как он уехал из Пара.

Он повесил гамак, разложил на столе все свои вещи, поставил в угол старый чемодан, подошел к окну и облокотился на подоконник. Здесь ему было хорошо. В этом же коридоре находились контора и склад, но сейчас там, видимо, никто не работал; никаких звуков не доносилось ниоткуда, кроме болтовни попугайчиков вдалеке, на ветках гойабейры. Внизу растянулся на солнце коричневый кот. За оградой виднелась горячая краснота перца.

Воспоминания о палубе третьего класса на пароходе «Жусто Шермон», всегда грязной, вонючей и скользкой, и о хижине в Тодос-ос-Сантос, где нельзя было жить по-человечески и где все время приходилось бояться индейцев, делали особенно привлекательным новое жилище из плотно пригнанных, без щелей, досок и достаточно просторное, чтобы натянуть полог для защиты от москитов. Цветущий дворик приковывал взгляд Алберто, и он, уже дважды намеревавшийся оторваться от окна и отправиться в контору, оставался на месте.

Но вот кто-то постучал в дверь. Он поспешил открыть ее и увидел перед собой Бинду, который спросил:

— Вы уже готовы?

— Да, сеньор, готов.

— Тогда пойдемте со мной…

Они вошли в контору. Бинда открыл лежавший на конторке гроссбух:

— Каждые три месяца выписывается счет для каждого клиента. Здесь вот, на дебете, — то, что он купил; тут, на кредите, — каучук, который он сдал. Нужно заносить все на эту бумагу и потом вычислять, выводя в конце итог, что серингейро должен или каков остаток его долга. Видите? Вот так… Теперь возьмите листок и попробуйте.

С этим Алберто справился хорошо. Затем ему было поручено освоить старенький копировальный аппарат и снять копии с писем и требований, которые выписывались для Манауса и Белена; потом он выводил цены на поставляемые товары, включая стоимость их перевозки; переводил на текущие счета записи, которые Жука Тристан делал в журнале по воскресеньям, когда сборщикам выдавались продукты, — в общем, он перепробовал всю конторскую работу, за исключением бухгалтерского учета, потому что — поспешил сказать Бинда — бухгалтерских книг может касаться только бухгалтер.

Во всем Алберто проявил себя толковым и знающим; он уже радовался тому, что успешно прошел испытание, когда обучавший его Бинда, направляясь к двери, разочаровал его:

— Ладно, завтра приступите к работе в конторе. Начнете со счетов — это самое срочное. А сейчас пойдите вымойте бутылки и наполните их вином из бочки для сеу Жуки.

— Хорошо, сеньор… — Алберто на мгновение задержался, глядя на него.

— Пошли.

Выйдя на галерею, Бинда остановился у одной из дверей и открыл ее. Они вошли в длинное помещение бед окон, заполненное полуоткрытыми ящиками, в которых виднелись банки с оливками, бутылки виски, шампанского, а на полу была разбросана упаковочная солома. Там были также бочки с кашасой и вином, ящики с бензином и порохом — все, что не поместилось на складе или еще не было разложено по полкам в лавке. В одном углу виднелись пустые, запыленные бутылки, щетка для того, чтобы их мыть, и автоматический закупориватель.

— Заберите их, отнесите в ящике на реку и там вымойте.

Алберто понял, что это новое испытание не что иное, как ловушка с целью проверить его послушание, — старый обычай, унаследованный от твердолобых португальцев, которые нарочно разбрасывали по полу булавки, бросай вызов бережливости и честности своих приказчиков. Он безропотно взвалил ящик на плечо и пустился к реке на указанное ему Биндой место.

Берег Мадейры в начале лета был еще сплошным глинистым размывом, где еле-еле пробивалась трава. Земля разъезжалась под ногами, готовая засосать неосторожного путника, а в редкой траве гнездился мукуим — насекомое красного цвета, почти невидимое из-за своего крошечного, с булавочную головку, размера, но которое, вгрызаясь в кожу, становилось злобным и остервенелым. Человек расчесывал воспаленное место, осматривал его, пытаясь найти причину зуда, но ничего не мог обнаружить, потому что насекомое выдавало себя краснотой, лишь хорошенько насосавшись крови.

Внизу, в речной заводи, укрывались лодки серингала разной величины, старые и новые; самые маленькие предназначались для ловли рыбы таррафы и для того, чтобы забирать почту с парохода, который сбавлял ход, непрерывно гудя, более крупные — для поездок в Умайту или для буксировки кедров, проплывавших по реке; самые же большие, по размерам походившие на баржи, служили для перевозки грузов в Буйассу. Поскольку бывали случаи, что серингейро сбегали отсюда, как сбегают из тюрьмы, все лодки были скованы толстыми цепями и заперты на солидные замки — либо надо было тащить их все, а с таким караваном далеко не уплывешь, либо пришлось бы наделать такого шума, разбивая замки и цепи, что недобрый замысел был бы тут же обнаружен. Не скованной с остальными была лишь одна маленькая лодка, на которой негр Тиаго отправлялся за травой для лошадей. Она была сколочена из четырех старых досок, которые не выдерживали и двух человек и расходились при более сильном гребке.

Рядом покачивалась плавучая купальня — крытый оцинкованным железом домишко, покоящийся на стволах двух кедров. Купальня соединялась с берегом узкими мостками. На них-то и устроился Алберто: он опускал бутылки в воду, а потом мыл их щеткой, смывая грязь и следы налитого в них в последний раз вина.

Но здесь не только мукуим, заставлявший расчесывать кожу на голенях до крови, но и другое мученье: пиум, размером меньше блохи, но, в отличие от нее, белесый и летающий, тучами накидывался на лицо и уши с упорством, приводившим в отчаяние.

С проклятьями спасаясь от них, Алберто вошел в купальню, решив продолжить мытье бутылок под этим укрытием. В полу было квадратное отверстие, куда при купании опускали куйю, чтобы набрать воды для обливания. Алберто сел и хотел было опустить в воду одну из бутылок, но тут же застыл с вытаращенными глазами. Да, так оно и есть! В воде плавали зигзагами две змеи, и одна из них, почуяв, что здесь кто-то есть, высунула из воды голову с живыми круглыми глазками. Ни разу в жизни Алберто не испытывал такого потрясения. Среди всех ужасов сельвы змеи устрашали его больше всего. Даже когда он видел их на страницах журналов, он невольно содрогался от страха, над которым, впрочем, несколько минут спустя сам смеялся. Но в сельве это было настоящим наваждением — здесь страшные сурукуку, похожие на зеленые гибкие лианы, набрасывались на лошадей, нанося им хвостом удары по крупу, пока животное не вставало на дыбы и всадник не оказывался на земле, если только он не поостерегся вовремя; здесь и водяная змея, о которой повествуют местные легенды; иной раз она бывает чудовищно огромной: из шкуры такой змеи Лоренсо изготовил длинный водосточный желоб для своей хижины… Она приползала украдкой и схватывала в неумолимые кольца собак и телят, ломая им кости и превращая их в месиво, которое она тут же проглатывала, — и не один туземец утверждал, что сукуружу пожирала даже целых быков, продолжая плавать, в то время как их рога торчали из ее огромной пасти. Змеиное разнообразие этим не ограничивалось. Была еще, например, жибойя; она также достигала длины в несколько метров, и ее гипнотический взгляд увлекал в ее пасть небольших животных, вызывавших у нее аппетит; была канинаиа, жарарака, гремучая змея — и нескончаемый ряд других, названия которых были неизвестны Алберто. Все они составили бы великолепный террариум в Ноевом ковчеге. В сельве нельзя было сделать ни шагу без того, чтобы не наткнуться на какое-нибудь из этих пресмыкающихся в девственных зарослях куманики, темных омутах и сырых ямах, словно созданных для укрытия этих злобных тварей. Одни из них сворачивались клубком, и кольца их накладывались одно на другое, подобно толстому корабельному канату; другие неслышно скользили в ползучей траве, вызывая лишь легкий трепет листвы и еле заметное содрогание кустарника или свой извилистый путь отпечатывая среди болота. Они вытягивались на высохших древесных стволах — брюхом в гнилой трухе, а спиной на солнце и замирали в сладостной спячке; порой испуганные появлением человека, они обращались в бегство и ползли по опавшей листве, пробиваясь здесь, скользя там, зачастую задевая за ноги убегавших от них, в свою очередь, людей. Тогда они в страхе свертывались в клубок и жалили. Алберто видел в глухих местах сельвы лианы, походившие на змей, и зеленых змей, которых можно было принять за лианы. Но и те и другие приводили его в одинаковый трепет: то, что было переброшено там, наверху, с ветки на ветку или двигалось в зелени скользкого ила, — все таило смертельную опасность ядовитой и страшной западни.

Змея могла двумя кольцами обхватить ствол дерева и сделав широкую дугу, обвиться двумя другими вокруг ствола, стоящего поодаль, поражая своей невероятной длиной и гибкостью. Иные змеи обвивали сплошь деревья, лишь голове позволяя раскачиваться в выжидательной позиции библейского змея, искушающего Еву.

Спастись от смерти можно было, сделав тотчас же ножом, раскаленным сильнее, чем если бы он вышел из кузницы, выше укушенного места глубокий надрез, от которого навсегда оставался заметный шрам. В лавке имелись лекарства, доставляемые из Пелотаса, и даже сборники гомеопатических рецептов с указанием средств против змеиного яда. Впрочем, многие из серингейро обращались за помощью слишком поздно. Бывало, что они просто не замечали врага. Кто-нибудь из них мимоходом наступал на спавшую змею, зарывшуюся в листья, — ощутив боль, не понимал, что это месть змеи. Осматривал ногу, приписывал укол колючке и продолжал идти дальше. А когда обнаруживалось, что его укусила змея, помочь ему уже было невозможно. Многие из крестов, гнивших позади большого барака в Параизо, были поставлены на могилах серингейро, погибших от змеиных укусов.

Но у сельвы были и другие средства обороны. Она досаждала и мучила людей легионами летающих и ползающих насекомых, которых никто и ничем не мог истребить. Это были: маруим, укус которого обессиливал человека; карапана, всегда находившая даже в самом плотном пологе от москитов отверстие, чтобы пролезть и лишить сна того, кто растянулся в гамаке; слепень мутука, чей внезапный укус заставлял долго кровоточить укушенное место; клещ каррапато, впивавшийся в спины и бока собак и скота, вначале незаметный, но потом постепенно распухавший от крови, которую он высасывал. Человек вел непрерывную борьбу с почти не Видимым и не осязаемым врагом, который появлялся внезапно, кусал беззвучно или издавая какой-нибудь звук, вливал свой яд и исчезал, насытившийся и торжествующий, уступая место другим, столь же голодным ордам, которым не было конца. Человек бился впустую. И, бессильный перед таким крохотным врагом, он шлепал себя самого по чему попало, пытаясь уничтожить надоедливое насекомое, уже давно улетевшее и столь же невесомое и неуловимое, как и ветер.

На плодородной почве, которая рада была давать по два урожая в год и только и ждала, чтоб в нее бросили семена, из которых сразу же произрастала пышная зелень и пышность ее переходила в буйство, — на этой почве все, что оплодотворяла рука человека, уничтожали муравьи. Они появлялись однажды один за другим, словно бесконечный караван, и буйно разраставшаяся плантация, ухоженная и обещавшая щедрый урожай, вскоре поднимала к небу обглоданные стебли. То, что не уносило в складках своего водного покрывала сезонное наводнение, пожирали эти разбойники, — будто сельва всеми способами стремилась доказать, что никакая иная жизнь здесь недопустима, что тут правит только ее воля. Даже огромные, богато одетые деревья лишались своего покрова за одну ночь когда на них накатывал этот непобедимый грызущий вал. То было поразительное зрелище — видеть, как листья маршируют к муравейнику в строгом и торжественном порядке, один за другим, будто они шагают на собственных ногах, ибо их неутомимые носильщики цветом почти сливались с землей. Некоторые из них, проглотив какое-нибудь ядовитое семечко, погибали и высыхали под полуденным солнцем, подняв лапки кверху. Но даже и тут чудесная жизнь сельвы не останавливалась. Зернышко-убийца прорастало внутри муравьиного трупа, и в один прекрасный день из него поднималась маленькая лиана — сельва торжествовала. Были муравьи другие — огромные диковинной окраски, каких Европа никогда не видела; их прикосновение к руке или ноге порождало невыносимые боли. Они пробуравливали в земле километровые лабиринты и время от времени строили на поверхности земли экзотические замки из глины высотою в рост человека.

Дав себе обещание никогда тут не купаться, даже если ему пришлось бы таскать для купания воду в бочки, стоящие во дворе, Алберто снова устроился на мостках. Страх перед змеями притупил в нем чувствительность к комариным укусам. Он мыл и мыл бутылки: кожа на руках у него сморщилась и спина протестовала против длительного пребывания в согнутом положении.

Вокруг лежали на берегу или плавали вниз и вверх по реке бесчисленные крокодилы: в воде то и дело мелькали их зубчатые спины — крокодилы охотились за пищей. «Только подплыви сюда, я тебя съезжу бутылкой по башке!» Алберто уже знал, что они безобидны, и не боялся их.

Водрузив на плечо ящик, из которого вода стекала на его недавно сшитую куртку, он стал подниматься по крутому берегу. Наверху, на веранде, появился Жоан и крикнул ему, чтобы он оставил все и шел завтракать. Он послушался и, следуя за Жоаном, обогнул снаружи жилые комнаты Жуки Тристана и вошел в кухню. В конце большого стола: для него была поставлена тарелка и лежала салфетка, на другом конце высилась гора пустых блюд. Через открытое окно в кухню свешивалась ветка тамаринда с еще не созревшими стручками. Из смежной комнаты доносились голоса Жуки Тристана, еще какого-то мужчины и женщины. Они завтракали. Слышался звон столовых приборов, и время от времени, пока они жевали, наступала короткая тишина.

Небритый, лысый, толстый повар, внушавший симпатию своим добродушием, старательно и весело орудуя ложками, раскладывал еду на блюда и относил в комнату.

Иногда Жука кричал ему:

— Жоан! Перец!

Или отечески:

— Добавь гарнира, Жоан.

Трое собеседников явно пребывали в хорошем настроении. А у Алберто куски застревали в горле. Он принялся за лосося, но ел его так медленно, что повар удивился:

— Не нравится?

— Нравится, нравится, сеньор Жоан; но мне не хочется есть.

Стол, который он угадывал там, внутри, с белой скатертью, бокалами и вином, заставлял его чувствовать себя униженным, поставленным в положение слуги: руки, еще сморщенные от мытья бутылок, и еда, поданная ему на кухне, подчеркивали это. Он вспомнил, как нежна была с ним его мать, как соседи именовали его, студента, — «сеньор доктор», — в знак уважения к генералу, который дал ему имя. Наместник короля не однажды принимал его у себя дома, со вниманием слушая его предложения, — и все, кто боролся за восстановление монархии, кто носил дворянские титулы или обладал большим состоянием, всегда прислушивались к его словам и относились к нему с уважением. Если бы ему удалось закончить университет, он занимал бы теперь, возможно, достойное положение, был бы знаменит в среде молодежи, побеждая все и всех своим ораторским талантом, которому так завидовали сокурсники…

Но он был беден! Отец оставил ему лишь скудный пенсион: сам он вел жизнь простого солдата, любил казарменную жизнь, шпагу и олеографии старинных сражений, где изображались развевающиеся знамена, пронзенные пиками всадники и лошади во всевозможных позах. В его время не было, как теперь, выгодных должностей в банках и могущественных компаниях, и все чины, вплоть до генеральского, он получил лишь за выслугой лет. Отец всегда носил длинные усы, даже когда вошли в моду бритые лица. Если бы все было иначе, его сын не влачил бы сейчас существование раба и бедняка…

Жизнь бедняков… Жизнь бедняков… Для многих жизнь и в эмиграции была наслаждением: они поселялись во Франции, опьяняясь Парижем, или спали в Мадриде на мягких постелях с шикарными любовницами.

Если бы он был богат…

Там, в столовой, послышался шум отодвигаемых стульев, и через открытую дверь он увидел удалявшуюся дону Яя с округлыми бедрами и пышным бюстом и ее мужа в полосатой пижаме.

Он тоже поднялся.

— Ничего больше не хотите?

— Нет, сеньор Жоан. Большое спасибо.

Он обогнул тамаринд, поднялся на веранду и прошел снова на продовольственный склад. Там он открыл бочку, вставил в нее кран и принялся нацеживать в бутылки вино.

Уже почти стемнело, когда, закупорив последнюю бутылку, он вышел и уселся под развесистой сапотильейрой.

В сумерках Мадейра, охватившая двумя своими изгибами огромное пространство, походила скорее не на реку, а на грандиозное озеро и катила свои воды с сомнамбулической медлительностью. Время от времени тунцы, веселясь или в любовной погоне стремительно взрезая воду, то здесь, то там выносили на ее поверхность свои блестящие спины. Пираньи, прожорливые, как акулы, наводящие ужас на всех, кто рисковал окунуть в реку хоть палец, выпрыгивали из воды и высоко взметывали над ней свое тонкое туловище рыбы-людоеда. И медленно, очень медленно, повинуясь ритму течения, плыли вниз по реке огромные стволы, черные плоды гниения, и водяные растения с большими лепестками, раскрывающимися навстречу наступающей ночи.

Жука Тристан, от которого сильно попахивало спиртным, с ружьем в руке прошел возле сидящего Алберто.

Прислонившись к одной из пальм, он поднял ружье и принялся стрелять, упражняясь в меткости, в крокодилов, плавающих по реке. Это было его обычным вечерним развлечением. Бинда сел рядом с Алберто. Выстрелы управляющего отдавались эхом на другом берегу. Если пули попадали крокодилу в спину, он продолжал свой путь, а более опытные из них искали надежного убежища на дне. Когда же пуля попадала крокодилу в голову, он выпрямлялся в трагическом броске, словно дракон, отчаянно бил хвостом, его скрюченные лапы высовывались из воды, и все тело извивалось в судорогах, делая его похожим на доисторическое чудовище. Потом он погружался в воду, оставляя на воде островок крови. Несколько часов спустя он снова всплывал на поверхность, брюхом кверху, с неподвижными лапами, безжизненным хвостом, навсегда преданный потоку, где провел всю жизнь и нашел свою могилу.

Однако в те дни, когда Жука наливался коньяком более основательно, такая крупная и легко доступная цель его уже не удовлетворяла.

— Колченогий! Колченогий!

Негр Тиаго, который когда-то был рабом, а теперь, состарившись, уже почти ни на что не годился, только Жуке позволял называть себя этим оскорбительным прозвищем. Его хромая нога и без того была для него достаточно тяжким несчастьем, чтобы еще другие смеялись над нею. У многих серингейро остались на память шрамы от ударов ножом, в ярости нанесенных негром в отместку за оскорбление. Если же он не в силах был достать ножом оскорбителя, его беззубый жабий рот, постоянно жующий табачные листья, изрыгал вместе с черной слюной все известные ему ругательства, и тогда управляющий ради того, чтобы пощадить уши жены, приказывал в этот день не давать негру больше кашасы. Для того это было высшим наказанием и пыткой. Только алкоголь поддерживал еще его жизнь, изувеченную всеми превратностями судьбы, еле теплящуюся в теле этого высокого, тощего и хромого человека, похожего на черного домового.

Он жил совсем один, в старой хижине, в которой нельзя было укрыться ни от солнца, ни от дождя, и когда ему, неведомо где и как, удавалось добыть кашасы сверх установленного рациона, он напивался и всю ночь напролет осыпал громкими проклятиями своих обидчиков, посмевших называть его ненавистным прозвищем, и его неумолчные вопли поражали силой и упорством, невероятными для такого старика. Сельва вбирала в себя голос негра и разносила его эхом повсюду, наполняя ночь ужасом. Никто не мог спать: едва наступала тишина и все уже думали, что пьяница заснул, как крики возобновлялись с еще большим неистовством. В эти черные, тревожные ночи даже ягуары не подходили близко, как бы ни соблазняли их свиньи в свинарнике.

Иногда Тиаго пел. Это всегда были протяжные, тягучие песни, наполнявшие ночь тоской, заставлявшие забывать о хриплом, пропитом голосе певца. Он пел песни невольников, не столько слова, сколько мелодии песен, выученных им в детстве и привезенных в Бразилию в трюме невольничьих кораблей.

Когда-то он тоже был невольником на плантациях Мараньяна. Он помнил кнут надсмотрщика, колодки, тяжкий труд от зари до зари и кровавые рубцы от побоев. После отмены рабства, во времена Сизино Монтейро, он приехал сюда. Каучуковые деревья поглотили последние дни его молодости и годы зрелого возраста. В ту пору сельва привлекала толпы авантюристов надеждой на легкое обогащение. Тиаго продавал тогда каучук по десять мильрейсов за килограмм. Но ему так и не удалось ничего скопить. Кашаса лишала его большей части благоразумия, а наивность недавнего невольника отнимала остальную. Отсюда ему больше не выбраться. Когда Жука Тристан купил эти каучуковые заросли, Тиаго уже превратился в никчемного и смешного оборванца. Новому хозяину негр, однако, пришелся по душе своим детским простодушием и тем, что безропотно сносил все его капризы. Тиаго был здесь единственным человеческим существом, которое не поддавалось болезненной вялости, владеющей обитателями сельвы. По вечерам его огромная фигура ковыляла к реке: на лодке он объезжал берега речного притока, чтобы нарезать травы, а потом шел наверх и крошил ее на старом скотном дворе. Делал он это просто так, чтобы оправдать свое существование. Если бы он умер, никто больше не стал бы этим заниматься, и старый скотный двор потихоньку сгнил бы, а лошади и без его травы оставались бы откормленными, словно никто в мире им не был нужен.

— Колченогий! Колченогий!

Тиаго не имел привычки сразу откликаться на зов. Он притворился, что не слышит.

— Колченогий! Колченогий!

— Что вам, хозяин?

— Принеси апельсин.

Тогда это жалкое подобие человека, снисходительно подчиняясь детскому капризу, положил нож на край кормушки и направился к хозяину.

— Стань там!

Негр уже знал, что за этим последует, хоть и не мог еще привыкнуть. Он остановился и положил апельсин на свою седую курчавую голову с дорожкой посередине, прочерченной пулей, которая сорвала у него кусок кожи с волосами однажды вечером, когда Жука Тристан плохо прицелился. Стоя, расставив ноги, чтобы быть меньше ростом, с апельсином на голове, он выглядел ярмарочным паяцем, выставленным на посмешище публики.

Черный беззубый рот его сиял глупой улыбкой, а белки его глаз, все черты его лица, казалось, были нарисованы на полотне, надетом на соломенное чучело.

Жука Тристан соединил пятки, поднял ружье и прицелился… Только тогда Алберто понял. Он вскочил, намереваясь помешать… Но было уже поздно. Прозвучал выстрел, и апельсин исчез с седой курчавой головы. Жука Тристан с торжествующим видом опустил дымящееся ружье, а у негра на его лице пугала застыла гримаса страшного сомнения: он не мог понять — жив он или мертв…

Загрузка...