V

— Вставайте! Вставайте, молодой человек! Пора! — И Фирмино, склонившись над ним, легонько потряс его за руку.

Алберто сразу проснулся и стал протирать кулаками глаза, зевая во весь рот.

— А? Что такое?

— Пора на работу.

Алберто встал. Тело у него болело, голова была тяжелой, и ему ужасно хотелось спать. Какое-то мгновение он в растерянности озирался кругом.

Сквозь все четыре стены в лачугу проникали лучи света, и он стоял в скрестившихся лучах, словно персонаж какой-нибудь театральной аллегории.

— Если хотите умыться, вода там, снаружи.

Он вышел следом за Фирмино. Накануне вечером он ничего не успел разглядеть и теперь внимательно все осматривал. Лачуга возвышалась над землей примерно на полметра, и видны были сваи, на которых она стояла. Стены и пол — все было сделано из пашиубы — пальмы, которую надо уметь рубить, а не то топор скользит по ней, и все. Это дерево, если оставить на земле, раструхлявится за два месяца, но его предохраняет кора, которую не может пробить даже револьверная пуля.

Пашиубы крепились лианами к каркасу дома, поскольку в них не входили даже самые крепкие гвозди и в случае холодов не защитили бы от болезней всех его обитателей. Но здесь, в тропиках, тем, кто жил в таких лачугах, мог бы докучать только свет, проникавший во все щели, да и то для сборщиков каучука он был лишь сигналом побудки. Дерзкий свет проходил и сквозь крышу, крытую раскидистыми пальмовыми ветвями с листьями, уложенными в одном направлении, чтобы в дождливые дни вода могла стекать по ним до карниза.

Лачуга была разделена на две части: в одной, где спал Алберто, на полу под гамаками красовалась циновка и в углу стоял сундук. Вторая, более тесная, служила местом отдыха и приема гостей; здесь тоже на полу лежала циновка, два пустых ящика заменяли стулья, а на стене висели ружья. Она выходила на открытую веранду, где старая жестяная банка из-под керосина, вырезанная с одного бока и сверху, заменяла плиту, и на ней сейчас подогревался в кофейнике бодрящий напиток. Там виднелись также две закопченные кастрюли, несколько тарелок, соль, пакет с мукой и под потолком висела рыба пираруку, принесенная Фирмино накануне. Почти в самом конце веранды среди других, ранее не замеченных мелочей Алберто нашел жестянку с водой и таз, в который он, налив воды, сунул голову, чтобы освежиться.

Фирмино протянул ему чашку дымящегося кофе, а человек, уже спавший в гамаке, когда они появились здесь вчера, подошел к ним, чтобы вместе позавтракать.

— Это Агостиньо, он тоже работает здесь на тропе. А это сеу Алберто, который будет учиться собирать каучуковый сок.

Подошедший был низкого роста, с изрытым оспой лицом медного цвета и пышными усами над чувственным ртом. У него уже висело через плечо ружье; он был готов тронуться в путь, как только будет выпито кофе.

Алберто торопливо вытер руку, чтобы обменяться рукопожатием с Агостиньо, протягивавшим ему свою.

— Очень приятно…

Он не знал почему, но Фирмино был ему более симпатичен. А тот уже поторапливал:

— Идемте скорее, сеу Алберто! Идемте скорее! — И, взглянув на его ноги, добавил: — Вам нельзя идти в этих ботинках, вы их вконец испортите. Подождите, может, я подберу вам что-нибудь подходящее.

Фирмино вошел в лачугу, чтобы через минуту вернуться с грубыми башмаками из каучука, такими же, какие были на нем — деревянные колодки, облитые латексом, — единственное изделие, фабрикуемое здесь из добываемого богатства.

Алберто натянул их на ноги, благодарно улыбаясь:

— Прямо по ноге. Большое спасибо.

— Не надевайте пиджак. Зацепитесь за какую-нибудь колючку или за лист пальмы инажа, и сразу такая будет дыра, словно его ножом разрезали. Вот так-то лучше, пока у вас нет рабочей рубахи. И воротничок снимите и галстук, они вам только будут мешать, да и запаритесь вы…

Агостиньо уже вышел, и Алберто, покончив с одеванием, приготовился следовать за Фирмино.

Водрузив на голову шляпу из пальмовых листьев, мулат с ружьем пошел впереди, указывая дорогу. У порога Алберто на мгновение задержался. Никакого запора на двери хижины не было, только висела на шнурах циновка, чтобы дверь не оставалась ничем не прикрытой. Он улыбнулся: «Воровать у них, конечно, нечего; но все же, если бы здесь и вправду обретались индейцы, то уж наверняка дверь бы запирали».

— Пошли! Пошли, сеу Алберто!

Они стали спускаться, и через сотню метров поляна кончилась и они вошли в лес. Каучуковая тропа была не такой широкой, как вчерашняя дорога: почти незаметная тропинка, усеянная листьями и перерезанная корнями деревьев, она то вилась, то шла прямо, часто заставляя наклоняться, чтобы не задеть за ветви и лианы, и тянулась, тянулась, связывая таинством сельвы одну серингейру с другой. Порой заросли совсем смыкались над ней, и казалось, что они идут в какой-то заросшей лесом пещере.

Светало; по тот еле брезживший свет, разбудивший Фирмино, теперь, набрав силу, уже освещал вершины деревьев и быстро спускался, пронзая чащу ветвей и освещая воздушные залы, пустующие кое-где среди растительного буйства.

Однако среди старых стволов, где уже тянулись вверх свежезеленые шляпы деревьев-инфантов, свет замедлял свое продвижение к земле, словно застревая в густых ветвях, еще чернеющих одним сплошным пятном.

Повсюду тысячами различных трелей звучал невидимый оркестр, то сливавшийся в едином ритме, то растекавшийся чуть слышной мелодией, которая почти не нарушала тишины, той особой тишины, поразившей Алберто еще накануне и сейчас еще более таинственной, оживленной и взволнованной.

Время от времени в нос ударял сильный запах листвы и деревьев, гнивших на влажной земле, обезумевшей от собственного изобилия. И подолгу можно было вдыхать пряный аромат каких-то неведомых цветов, аромат диковинный, бесценный, которым никогда не обладали затейливые флаконы французских духов.

Повсюду стволы и ветви вели между собой отчаянную борьбу, и трудно было найти даже клочок земли, который не был бы источником этой необычайно бурной жизни. Сельва господствовала над всем. Здесь было ее царство; его могущество и необозримость подавляли все и вся. Здесь человек, простой путник в лабиринте загадок, вручал свою жизнь властительнице-сельве. Любое живое существо терялось в ее растительном буйстве, и, чтобы хоть как-то выжить в этом враждебном окружении, ему приходилось облекаться в звериную шкуру. Одинокое дерево, которое в Европе высится среди поля или на берегу ручья, здесь лишалось своей прелести и романтического ореола и, появившись случайно на какой-нибудь прогалине, лицом к лицу со зловещими зарослями, словно бросало им вызов. Чудилось, что у сельвы, как у сказочных чудовищ, тысяча устрашающих глаз, следящих отовсюду. Она ничуть не походила на леса Старого Света, где дух ищет очарования, а тело прохлады на травяных коврах; сельва пугала своей загадочностью, колышущейся тайной, вечными тенями, рождавшими ужас и желание спастись бегством.

Пройдя по сельве хотя бы с километр, вы могли уже говорить, что видели все. Только вода, застывшая в озерах или текущая в реках и рукавах рек, разбивала сияющими просветами однообразие панорамы.

Утомительным было это невиданное растительное буйство, поглощавшее любую особь в глухой вечной яростной борьбе со всем инородным. Сельва поражала своей варварской красотой лишь в самом начале, и это первое, самое сильное впечатление никогда не забывалось и не повторялось. Земля в непрерывных родовых схватках, влажная, неправдоподобная в своем упорном созидании, ее зеленая грива, выпущенная наружу, — все это говорило о свободной жизни в девственном мире, еще не тронутом человеческими замыслами; но, увиденная изнутри, сельва наполняла душу мраком и заставляла думать о смерти. Только свет вынуждал чудовище менять свой облик, и, всегда угрюмая, сельва хоть ненадолго по веселела.

Иногда в просвете, словно в океане, обрамленном гирляндами лиан, неясно различался, как звезда ночью, большой цветущий купол — огромные изящные лепестки, здесь только желтые, а в сотне метров отсюда менявшие очертания и цвет. Какой могущественный дух, неведомый хозяин этих необитаемых пространств, почтит своим восхищением этот неожиданный апофеоз, вокруг которого кружат, переливаясь всеми цветами радуги, бесчисленные насекомые?

Около одной сапопемы Фирмино остановился и объявил:

— Вот здесь индейцы убили Фелисиано… Они спрятались тут в чаще, и когда парень проходил мимо…

— Так, значит, индейцы здесь и в самом деле существуют?

Мулат, не понимая, почему Алберто в этом сомневается, повернулся к нему, заглядывая в глаза. Поняв, что тот спрашивает всерьез, ответил:

— А вы что думали, я шутки шучу? Поглядите-ка вот сюда. Видите, кончик стрелы застрял. Это одна из тех, что в него не попала…

Пальцем Фирмино указывал на ствол, где черный конец стрелы вонзился на высоте двух метров от земли. Это был кусочек дерева, заостренный на конце, и на нем еще виднелось висящее волокно, которым конец стрелы прикрепляется к древку, определяющему направление ее полета.

— Видите? — И, заметив, что Алберто, пораженный, молчит, Фирмино добавил: — Потом я вам покажу там, в хижине, стрелы, которые мы вытащили из тела Фелисиано. Индейцы засели тут, и когда он проходил, раздался свист… Фелисиано уже видел педелей раньше согнутое дерево: такой знак индейцы оставляют, чтобы напугать серингейро. А бывает, они втыкают стрелу в землю прямо на тропе и присыпают ее сухими листьями, чтобы, не заметив, мы наткнулись на нее и погибли от яда. Фелисиано, видно, обернулся на свист, да не успел нажать на спусковой крючок. Индейцы выпустили в него целую тучу стрел; когда я его увидел, из него торчало столько перьев, словно ощипали целого попугая арара. Потом они отрезали Фелисиано голову и унесли ее.

— Зачем?

— Они всегда уносят головы убитых врагов, чтобы насадить ее на шест и плясать вокруг нее. Они устраивают празднество в честь победителя и похваляются своей храбростью. Но идем, идем, а то уже поздно. Завтра вы это увидите.

Через несколько шагов Фирмино снова остановился. Они оказались перед деревом с широким бордюром из ран и шрамов, настолько истерзанным, что кора его, неровная, сплошь из черных морщин, казалась искусственной.

Фирмино раздвинул кустарник и вытащил оттуда топорик, одно из немногих небольших по величине орудий, успешно применяемых в сельве.

— Это и есть серингейра?

— Она, она. Ах, да вы же еще не видели…

Он приподнялся на цыпочках и начал урок:

— Смотрите. Берется топорик и делается надрез вот так… Видите? Вот так, чтобы не ободрать кору и не причинить дереву вреда. Когда обдирается кора, надсмотрщики жалуются на вас сеу Жуке.

Он протянул руку к сухому кусту, на верхушке которого, срезанной специально, были нанизаны один на другой кверху дном пять жестяных сосудов. У них было круглое дно и наверху — отверстие, куда не влез бы кулак.

— Это чашки. Они прикрепляются к надрезу краями. Вот так… Нужно крепить аккуратно, чтобы жестянка сидела прочно, иначе чашка упадет и сок прольется. Понятно?

— Понятно, понятно.

Фирмино подрубил дерево в пяти различных местах, расположенных по окружности на одной высоте.

— На каждой серингейре крепится столько чашек, сколько положено по ее толщине. На такую здоровую, как вон та, невысокая, — видите, там, — можно повесить целых семь. А на такую вот, как эта, — пять или четыре, она слабая. Надрезы на дереве делают, начиная сверху, и, когда доходят до низа, возвращаются наверх; к тому времени дерево там уже отдохнет. Есть серингейро, которые, чтобы заработать, устраивают муту, но это запрещено.

— Что такое мута?

— Сейчас объясню. Делают такие вроде подмостки из сучьев и надрубают серингейру наверху высоко, около листвы. Поначалу дерево дает больше сока; но потом погибает.

Папоротники и кусты, до сих пор еще сохранявшие сумрак, в который была погружена земля, и чернеющие сплошным пятном, наконец обрели свой естественный зеленый цвет. Солнечный свет пронзил густоту леса и зажег теперь свои яркие лампы во всех потаенных уголках. И свет этот не был рассеянным, похожим на сверкающую пыль: солнечные лучи развешивали на деревьях драгоценные кольца и диадемы, и от их сияния веселели мрачные лики лесных принцесс. Становилось все жарче, и тишина делалась все более тревожной. Алберто уже несколько раз поглядывал на карабин за спиной у товарища.

— А где живут индейцы?

Он задал этот вопрос, когда Фирмино обрабатывал уже четвертую серингейру.

Разглядывая ладонь, которую он ушиб, крепя последнюю чашку, мулат удовлетворил боязливое любопытство товарища:

— Они живут в индейских поселках-табах, там, в глубине леса. Никто не может туда добраться, и никто не знает, где эти поселки находятся. Когда индейцы захватывают человека живьем, они уводят его с собой и никогда потом не отпускают на свободу. Рассказывают, что одному пленнику удалось бежать из табы через двадцать лет, но он был уже так стар, что, когда вернулся в серингал, никого из его товарищей там не было.

— Но как же они добираются сюда, если живут так далеко?

— Индейцы — ловкие бестии! Когда вода летом низкая, в табе остаются лишь старики и вождь племени, а остальные отправляются в дальние походы. По пути на берегах протоков они сооружают навесы из листьев пальмы-убим на четырех шестах и там спят и едят, пока не добираются до какого-нибудь селения. У их женщин и даже ребятишек за спиною тоже колчан со стрелами. Они большим пальцем ноги натягивают тетиву и пускают стрелы, пока кого-нибудь не прикончат… Порой с ними в поход отправляется сын вождя: он должен доказать свою храбрость, чтобы унаследовать отцовский шлем из перьев. Смотрите: вот здесь тропа поворачивает. Каждая тропа делает поворот и возвращается назад. В десять часов мы приходим сюда снова собирать из чашек каучуковый сок.

Он поставил на землю жестяное ведро, захваченное из дому, и пошел дальше.

— Вам тоже нужно обзавестись ружьем, сеу Алберто, когда вы будете ходить один. Здесь нельзя расхаживать безоружным. Если убить их предводителя, индейцы убегают. Три года назад убили одного индейца, но не вожака. Ох, и здоровый он был, — я таких сроду не встречал, — вдвое толще меня и красный, как перец. Они все очень сильные.

— И что же, они появляются здесь каждый год?

— Как когда. Бывает, что несколько лет о них ни слуху ни духу, а бывает, что и каждый год бесчинствуют. С тех пор как я здесь, они сюда уже трижды заявлялись: один раз в Тодос-ос-Саитос и дважды в Попуньяс. Они приходят за чьей-нибудь головой, чтобы плясать вокруг нее. — И рот Фирмино растянулся в улыбке, которая показалась Алберто трагической. — Когда нет головы взрослого человека, они уносят голову ребенка или собачью, кошачью, чья попадется. Поджигают хижину и сравнивают с землей поля маниоки и сахарного тростника. Они страшнее ягуаров. Мы для них смертельные враги.

— Но почему? Ты знаешь?

— Потому что все здесь кругом — их земля. Ведь до того, как ее захватили боливийцы, которые продали серингал сеу Жуке, она была исконной землей индейцев. Я здесь ни дня не задержусь: как выплачу задолженность, так сразу уеду в Рио-Машадо. Тут беспокойно… Я не трус, но от индейцев добра не жди…

— Но неужели их никогда не пытались приручить?

— Был тут один полковник — полковник Рондон или как его там, — улещал их граммофонами и зеркалами, да ничего не вышло. Они нас не оставят в покое, пока всех не перебьют. Я, коли встречу какого-нибудь индейца, тут же его прикончу! А то ты с ними по-хорошему, а они потом тебе голову отрежут, — нет, так не пойдет!

У Алберто голова горела и сердце билось неровными толчками. Ему все время чудилось, что он видит врага, выглядывающего из листвы, и у каждой сапопемы он был вынужден делать усилие, чтобы скрыть свой страх. «Что, если они там?»

Фирмино, как обычно, спокойный, не обращая внимания на страхи товарища, шел легким, уверенным шагом, останавливаясь там и тут, обходя каждую серингейру с топориком наготове и заменяя негодные чашки.

Вся сельва была сплошной фантастической и впечатляющей игрой теней и света. Солнце изливалось каскадами в любой просвет, низвергаясь вниз хаотическими стрелами, одевая в серебро стволы, ветви и листву и делая прозрачными темные уголки. По самой земле, расстилаясь, сияли большие полотнища света, над которыми тучами порхали разноцветные крылья. Повсюду солнечные лучи своей игрой создавали галереи, залы и склепы с причудливыми колоннами и куполами; в другие часы дня, когда лес в густом сумраке казался сплошным и совершенно непроходимым, эти миражи исчезали. Освещенный солнцем лес уже не внушал ужаса, утрачивая в эти мягкие предвечерние часы свою мрачную таинственность.

Вдруг Фирмино застыл на месте, подав знак идущему сзади Алберто, и, сдернув с плеча ружье, прицелился. Раздался выстрел.

Алберто побледнел, в глазах у него потемнело, и земля ушла из-под ног. К его ужасу, мулат, едва рассеялся редкий дым, побежал вперед, оставив Алберто застывшим на месте. Тот хотел было броситься за ним, хоть и понимал, что глупо с голыми руками лезть на врага, но ноги его не слушались и сам он был словно во сне.

Пройдя метров тридцать, Фирмино остановился и принялся осматривать тропу, кусты и вглядываться в заросли. Действовал он с таким хладнокровием, что мужество вернулось к испуганному Алберто.

— Удрал! Пошли! — раздался крик Фирмино.

Алберто нагнал его, стараясь скрыть свой испуг.

— Кто там был?

— Тапир. Должно быть, пуля в него попала, но следов крови не видно. Огромный, с бычка ростом.

— Их едят?

— Еще как! У них лучшее мясо в Амазонии. Некоторым, правда, нравится больше морская свинка пака и котиа[33]. Но, по мне, нет ничего лучше тапира и оленя. Видите, какой у меня на ноге шрам. Все из-за тапира. Я поставил на него западню: тапир, когда отправляется добывать себе пищу — плоды с дерева или корешки, какие в земле, он всегда идет одним и тем же путем. Укрепил я ружье в расщепленном дереве и привязал бечевку от спускового крючка к другому дереву, чтобы как пойдет тапир между деревьями, так пуля и попала бы ему прямо в сердце. Но тапир в ту ночь не явился, а я на другое утро пришел посмотреть, лежит ли он там. Да не запомнил как следует, где поставил западню, и задел ногой за бечевку. Пум! Пуля и вырвала у меня из ноги кусок мяса…

Они пошли дальше. Алберто, которому очень хотелось поскорее дойти до конца тропы, старался определить, где она поворачивает, как ему говорил Фирмино. Но тропа все тянулась и тянулась среди одинаковых зарослей, временами изгибаясь, но не делая явного поворота обратно.

Словно почувствовав нетерпение товарища, мулат обернулся и спросил:

— Вы небось есть хотите?

— Я…

— Коли проголодались, можно забежать домой поесть рыбы. А коли нет, мы соберем сначала сок, а потом пойдем домой.

— Как хочешь. Можно собрать сок… Но разве наша лачуга недалеко?

— Совсем рядом. Здесь тропа кончается.

Алберто удивился. Он и не заметил, как они повернули. В самом деле, на земле стояло ведро, оставленное Фирмино. Они уже проходили тут, но он не узнал бы этого места, если б товарищ не сказал ему. «Да, пришлось бы мне идти одному, наверняка б заблудился…» Но тут же невольная радость уменьшила отчаяние, которое до сих пор владело им: «Больше полпути прошли, осталось немного…»

Фирмино нагнулся, взял ведро и снова пошел по тропе, по которой они только что прошли. Возле первой серингейры он преподал Алберто вторую часть урока:

— Смотрите, сеу Алберто. Чашка снимается так… Когда она высоко, снимайте осторожней, а то сок прольется вам на нос… Потом вылейте сок в ведро. Смотрите: нужно засунуть палец внутрь — вот так — и провести им по дну, чтобы собрать весь сок. Когда чашки освободятся, их укладывают одну в другую и надевают вверх дном на эту жердь, как они здесь и были, когда мы пришли на работу, Понятно?

— Понял, да. Спасибо.

— Вы посмотрите, как я буду делать, потом и сами научитесь. Собирать сок легко. Трудней делать надрезы, не обдирая кору.

— А ты, Фирмино, быстро этому научился?

— Я-то, да недели за две… Я уж не помню точно.

— Давно ты здесь?

— Шесть лет. Когда я прибыл в серингал, каучук продавали по десять — двенадцать мильрейсов.

— Тогда, верно, многие разбогатели…

— Его продавали по двенадцать мильрейсов, но столько получал сеу Жука; нам-то он платил всего пять-шесть мильрейсов. И все-таки были сборщики, которые не только расплатились с долгом хозяину, но даже скопили кое-что. Правда, немного… Несколько бумажек, чтобы прокутить в Сеаре, а потом вернуться обратно. Но с тех пор цена на каучук все снижается и снижается… Теперь за него дают не больше пяти мильрейсов, а нам сеу Жука платит половину. А кроме того, никто толком не знает, говорят, что он стоит пять, в Манаусе, верно, платят по семь-восемь. С таких заработков разве скопишь что… Я все время в долгу. И расплатиться нет возможности. Сеу Алипио, когда в Сеаре вербовал нас сюда, так он расписывал, что, мол, человек не успеет приехать, глядишь — уже разбогател. Я и поверил этим вракам, а теперь вот работаю-работаю и до сих пор еще не расплатился за свой проезд. Заманят сюда, а здесь уже больше ничего не обещают, все товары продают втридорога, чтобы серингейро не мог погасить долг и остался бы на всю жизнь в этих дьявольских зарослях. Но я, как только расплачусь, уеду в Машадо или Жамари. Не потому, что боюсь индейцев, — от смерти все равно никуда не скроешься, — но здесь-то уже ничего не добьешься. Тропа на один-полтора галлона — что на ней заработаешь? В Машадо еще добывают три-четыре галлона и можно сделать два-три круга каучука в неделю. Все боятся тамошней лихорадки, а я нисколько не боюсь. Помирать так помирать. А не помру… так вернусь в Сеару. Вот как вспомню о родных местах, сразу словно комок в горле…

— У тебя там семья?

— Была, была. Мать у меня померла в прошлом году. Ах, боже мой, как я плакал! Сам не думал, что я, мужчина, и могу так плакать! Лежал, уткнувшись лицом в гамак, чтобы Фелисиано и Агостиньо не видели.

Он вздохнул, собрал сок со следующей серингейры и продолжал:

— Я очень ее любил! Хорошая она была старуха, ничего другого не скажешь — хорошая. А что горше всего, — у меня всегда звучат в ушах слова, что она мне сказала, когда я сюда уезжал: «Сын мой, не увижу я тебя больше до Судного дня!» Словно все наперед угадала, бедная… Совесть меня мучает, что за все время не послал я старухе ни тостана. А что я мог послать? С тех пор как приехал в серингал, я денег и в глаза не видел… Брат у меня еще был… Даже не знаю, жив или помер. Он тоже хотел сюда приехать, да я ему написал, чтоб не приезжал, что дела здесь плохие. А он мне не поверил и все-таки завербовался в Акре, его туда тоже сманил один из таких краснобаев, — их много рыщет по сертанам, все болтают о здешних богатствах и все врут. Пока здесь добьется достатка… Ох! А иные и до самой смерти не могут ничего добиться. Осторожней, сеу Алберто, с колючками. Они, проклятые, прокалывают башмаки насквозь, и намучаешься, пока освободишься.

Алберто обошел препятствие, и Фирмино замолк. Они переходили молча от серингейры к серингейре. После долгого молчания Алберто спросил:

— Еще много осталось?

Оторвавшись от своих дум, мулат огляделся:

— Нет, не много. Меньше половины, — и снова замолчал.

Он шел и шел, ведро блестело у него возле колена, он, казалось, был далеко отсюда, затерявшись в никому не ведомом лабиринте. Потом, как бы решившись высказать вслух свои тайные мысли, заговорил:

— У меня там еще была любимая девушка… Не красавица, но когда любишь, то не замечаешь, красива она или уродлива. Я и сюда-то завербовался больше всего из-за любви к ней. Думал заработать здесь, чтоб жениться. Но она меня быстро забыла, и два года назад брат мне написал, что она вышла там замуж за одного подлеца. Я был взбешен и решил: когда вернусь, всажу ей нож прямо в живот. А потом остыл. Ведь она оказалась права… Я так и не вернулся, и дожидайся она меня, так и по сей день сидела бы в девках. Кто знает, вернусь я или нет… Хотелось бы вернуться. А потом хоть бы и умереть. С каждым, кто уезжает из сертана и долго не может заработать на обратный путь, случается одно и то же. Коли он женат и оставил трех детей, то найдет пятерых… Коли оставил невесту, то может искать другую, его невеста давно уже замужем…

— Везде одно и то же, — сказал в утешение ему Алберто.

— А у вас что, жена в Португалии?

— У меня? Ну что ты! Нет. Ни жены, ни невесты. Одна только мать. Но знаю, что повсюду так.

— Мне вас жаль, сеу Алберто. Серингал не для белого человека. Вы тоже приехали сюда, чтоб разбогатеть?

— Нет, нет! — запротестовал Алберто. Он чувствовал себя униженным, неловко одетым, вот так, в брюках и рубашке, без галстука, без воротничка, без пиджака и без жилета, — лучше бы уж на нем был грубый рабочий костюм, как на Фирмино.

— Тогда какого же дьявола, сеу Алберто, вас занесло сюда?

— Так уж вышло…

Мулат не продолжал своих расспросов. И его скромность, свидетельствовавшая о природной деликатности, вызвала у Алберто желание все ему рассказать.

Пока он говорил, с упоением вспоминая не только хорошее, но и плохое, ему казалось, что время шло быстрее и дорога не была так утомительна.

Когда они вернулись в Тодос-ос-Сантос, Фирмино сказал:

— Теперь пойдем туда, где окуривают.

Это было тут же, за плантацией сахарного тростника. Все происходило под соломенной крышей хижины, которую как будто кто-то сорвал и положил на землю. С каждой стороны было по углу, в одном из них — вход для рабочих-серингейро. Поначалу, войдя, Алберто ничего не видел из-за дыма и испугался, что сейчас задохнется. Постепенно он, однако, различил Агостиньо, сидевшего на ящике, причем у ног его стоял бойан, — накануне Алберто как раз все гадал, что это такое. Он напоминал собой лишенную трубки воронку или металлический рупор, из которого выходили густые клубы дыма. В нем тлели пальмовые косточки, разгораясь от притока воздуха, поступавшего через отверстие в нижней части. И как только появлялось пламя, в верхнее отверстие засыпались новые косточки: для окуривания сока нужен был не огонь, а дым. Рядом опирался краями на четыре подпорки цинковый таз, на дне которого белел латекс. Агостиньо не торопясь брал его лопаткой, которую держал в руке, и поливал жидкостью, после чего подносил лопатку к дымящемуся отверстию. Сок под воздействием дыма высыхал и быстро менял цвет. Из белоснежного он становился коричневым, густел и начинал тянуться. Время от времени на лопатке, которая одевалась во все более толстый слой каучука, образовывался пузырь, но ловкий палец серингейро раздавливал его, выпуская воздух.

Пока браво наблюдал за этой новой работой, Фирмино растапливал свой бойан.

— Может, вы отдохнуть хотите, так подите в хижину, я тоже туда приду. А этому вы обучитесь в любой день.

— Спасибо за заботу. Я пойду. А как же потом снимают каучук с этой лопатки?

— Когда круг делается большим, его разрезают вот здесь ножом и снимают, вытаскивая лопатку через разрез. Потом я вам все покажу.

Алберто вышел на воздух. Голова у него кружилась и ноги подкашивались. Он дотащился до хижины, набрал в пригоршни воды и вылил себе на голову. Потом надел воротничок, повязал галстук, долго завязывал узел, на ощупь, поскольку зеркала не было, надел пиджак и присел у порога хижины. В таком виде он чувствовал себя увереннее.

Фирмино, подойдя, воскликнул:

— Уй! Сеу Алберто отправляется на бал?

— При чем тут бал?

— Поберегите свой костюм, сеу Алберто! Лучше наденьте мою блузу, пока я не схожу в Игарапе-ассу за вашими вещами. Она не новая, но чистая.

Алберто, растроганный столь неожиданной заботливостью, рассыпался в благодарностях, а мулат вошел в дом, и немного погодя до Алберто донесся запах жареной рыбы.

— Заходите, каша сварилась.

Они уселись вдвоем на крытой веранде, а затем к ним присоединился и Агостиньо. Чашка была наполнена маниоковой кашей, а сверху лежал кусок жареной пираруку, напомнившей Алберто треску, которую он ел у себя на родине. К каждому кусочку рыбы, отправляемому в рот, Фирмино добавлял красный перец, при этом он сетовал на неудачу, которая постигла его утром:

— Эх, убил бы я тапира, зубам хватило бы работы на целых два дня! Вкуснотища!

Покончив с завтраком, он объявил:

— Теперь, сеу Алберто, я схожу в Игарапе-ассу за вашими вещами.

— Я пойду с тобой…

— Зачем? Коли мне будет не под силу донести на себе, то возьму быка или лошадь. А вы и так похожи на мертвеца, вырытого из могилы… Идите, идите, прилягте, получите вы свои вещи.

«Замечательный парень этот Фирмино!» И Алберто смотрел, как тот уходил, высокий, длинноногий, привычный ко всем козням сельвы. Широкополая шляпа из пальмовых листьев, похожая на зонтик, раскрытый над курчавой головой, подвернутые до колен брюки, резиновые башмаки — весь этот наряд придавал ему карикатурный облик комического персонажа, с карабином на плече развлекающего невидимых зрителей. «Но какой хороший парень!.. Какой великолепный парень!..» — думал Алберто. И снова уселся у порога, положив ноги на ступеньки. Усталый, он устремил взор на окрестности, которые еще не разглядел толком.

Домишко стоял среди зарослей на небольшой лужайке, пространством не более ста квадратных метров. К хижине примыкал навес из пашиубы, под навесом, в старом ящике, Алберто заметил цветущее нежными цветами растение. Должно быть, его вырастила душевная потребность Фирмино, так как Агостиньо не был похож на человека, который бы стал заниматься цветочками. Дальше была крошечная плантация сахарного тростника, чтоб иногда полакомиться сахаристым соком, и еще дальше — фута четыре сладкого маниока: все это выращивалось, чтоб немного подкормиться, — при такой тяжелой работе охотников обрабатывать землю не находилось. В кустах был вырыт небольшой колодец, где Агостиньо сейчас принимал душ, поливая себе воду на голову из кувшина.

Больше здесь не было ничего. Кругом одна сельва с ее сумрачной жизнью охватывала все своим удушающим кольцом. Ее тяжелое присутствие давило, она словно все время стояла на страже, угрожая, внушая страх. Глаза, уставая от этой зеленой стены, обращались к небу в поисках простора и красоты.

Рассеянно думая то об одном, то о другом, Алберто вспомнил о своем чемодане, бумагах, книгах, одежде и прочих вещах, принадлежавших ему лично, — единственном, что могло порадовать его в теперешней жизни.

В этой жизни господствовала сельва. Она окружала Алберто, торжественная, хранившая свою тысячелетнюю тайну, привлекая его и мучая, надвигаясь на него все ближе и ближе, по мере того как солнце опускалось к горизонту.

И чему тут удивляться: конечно, индейцам ничего не стоит, спрятавшись, наблюдать за каждым движением обитателей хижины… «Боже мой, неужели мне суждено остаться здесь надолго?»

Загрузка...