Мы молчали, изучая друг друга. Пауза затянулась. Я не торопился возобновлять разговор, так как мне хотелось более тщательно разглядеть внешность осуждённого пленника. Ничего необычного в его облике, что указывало бы на обладание им каких-то выдающихся способностей, присущих великому проповеднику, или врачевателю, или пророку, или ещё кому, явно не обнаруживалось. Я увидел перед собой вполне обыкновенного молодого высокого, одного со мной роста мужчину с крепким тренированным телом и сильными руками. Внешне он скорее был похож на вышедшего с арены цирка после тяжёлого поединка с диким зверем гладиатора, раненого и уставшего. Пленник совершенно не напоминал робкого смиренного ягнёнка, но более походил на матёрого волка. Назорей смотрел на меня открыто и смело, можно было бы даже сказать, чуть вызывающе.
– Тебе бы быть воином, иудей, и заниматься воинским делом. Думаю, ты смог бы дослужиться до центуриона, – совершенно серьёзно сказал я узнику. Он неожиданно улыбнулся и ответил:
– Я плотник, прокуратор, и плотницкое ремесло, поверь мне, не легче ратного труда. Моя работа требует сильных рук, точного удара и верного глаза. Постоять же за себя я смогу, ибо с мечом и копьём управляюсь не хуже чем с топором или молотком.
– Даже так?! Тогда почему же ты позволил схватить себя храмовым стражникам? Почему не сопротивлялся? Чего испугался? – немного ехидно прозвучал мой вопрос, ибо последнюю фразу проповедника насчёт его умения постоять за себя, я посчитал обычным самонадеянным хвастовством.
– Не хотел лишней крови! – только и ответил мой собеседник.
– Крови, говоришь, не хотел? – удивлённо переспросил я проповедника, – это обычный ответ труса и болтуна, прикрывающего слабость своего духа пустыми разговорами о нежелании проливать чужую кровь, но по существу являясь самым обычным предателем. Если жалеть свои и чужие жизни, то нельзя выиграть ни одного сражения! – довольно резко закончился мой небольшой монолог.
Я никогда не привечал всякие словоблудия относительно жалости, сочувствия и сострадания. Когда на поле брани дело касалось вопроса «жить или умереть», единственно, что меня могло волновать в тот момент – это, как жить и как умереть? Пленник, видимо, по моему изменившемуся лицу, а я тогда испытывал большую неприязнь к нему, догадался о чувствах и настроениях, переполнявших меня, а потому довольно быстро и громко воскликнул:
– Ты не совсем правильно понял мои слова, игемон! И если бы у меня сейчас был меч, я бы показал тебе, как умею постоять за себя!
– Что-о-о-о? – моему удивлению не было предела. Я даже на короткое время застыл на месте, услышав столь смелые и дерзкие слова. Решение пришло ко мне практически мгновенно. Быстро оглядевшись, я увидел висевшие на спинке кресла ножны со своим мечом.
– На-ка, держи! – воскликнул я. После чего, резко выдернув из ножен клинок, смело протянул его пленнику, – а ну, плотник, покажи своё умение, если не лукавишь! Правда, мне никогда не приходилось видеть, чтобы иудей мог бы искусно владеть боевым оружием. Камни вы метаете лихо, особенно в свои жертвы, привязанные к столбу. Это мне видеть приходилось, а вот…
– Как же я могу показать своё умение, коли, руки мои скованы, – кивнув на кандалы, зазвеневшие о каменный пол, сказал пленник, – освободи! Или ты боишься меня, прокуратор?
– Кого боюсь? Тебя-я-я? – я искренне рассмеялся в полный голос, ибо вопрос проповедника действительно развеселил меня. Ну откуда ему было знать, что во время походов в Дакию и Сарматию моим воинам довелось побывать в жутких переделках с варварами, и я никогда не испытывал в тех битвах робости или трусости, хотя, скажу честно, сердце щемило от внезапно приходящей мысли быть убитым.
– Стража! – раздался под сводами зала мой громкий крик. Воины, приведшие из крепости пленника, тут же вошли в зал.
– Снимите с него цепи! – приказал я, и они быстро, опытными движениями выбили заклёпки из кандалов на запястьях пленника. Воины, выполнив приказ, задержались, но я, коротко кивнув, дал им команду покинуть зал.
И вот мы с пленником остались одни. Я вновь протянул проповеднику свой меч. Назорей тем временем растирал натёртые железом запястья. Краснота на его руках и водянистые мозоли пропали практически на моих глазах. Только после этого, глядя прямо мне в глаза, пленник взялся правой рукой за острое лезвие боевого клинка и потянул его на себя. Я не сразу отпустил рукоятку меча. Но Галилеянин, не отводя взгляда и чуть побледнев, ещё крепче сжал лезвие. На холодной стали обоюдоострого клинка появились несколько крупных багровых капель, через мгновение заструившихся маленьким быстрым ручейком. В зале царила столь необычная тишина, что даже было слышно, как из порезанных пальцев и ладони пленника тяжело падали на каменный пол капли его крови. Однако Назорей не выпускал лезвие меча из рук, а напротив ещё сильнее сжимал его и продолжал тянуть на себя. Я отпустил клинок. Проповедник недолго подержал освободившийся меч, затем ловко подбросил его вверх и перехватил за рукоятку. Дальнейшие его действия были столь стремительными, что я не смог уследить за ними. Пленник вдруг резко взмахнул мечом, лезвие которого молнией блеснуло перед моими глазами, и висевший у меня на груди отличительный знак римского легиона упал к ногам на каменный пол, громко зазвенев перерубленной своей серебряной цепью.
Мы стояли друг против друга. Острие меча находилось возле самого моего горла, и в этот миг я всецело находился в руках проповедника. В зале кроме нас никого не было. Охрана стояла снаружи, и было весьма сомнительно, что на мой зов воины вовремя смогли бы вбежать в зал и спасти меня, да и то, если бы я ещё, конечно, успел что-либо прокричать перед тем, как моё обезглавленное тело рухнуло бы на пол. Пленнику ничего не стоило одним ударом меча, искусство владения которым он сейчас продемонстрировал, отсечь мне голову и, выпрыгнув в окно, раствориться в вязкой темноте давно наступившей ночи, дабы потом бежать в Галилею, а оттуда в Сирию. На побережье этих областей было достаточно много портовых городов, к коим причаливали корабли со всех концов света, сев на любой из которых, пленник смог бы уплыть, куда только пожелало бы его сердце. Не знаю, догадался ли Назорей тогда о тех моих опасениях, что посетили меня внезапно в момент нашего противостояния, или нет? Видимо, сообразил, ибо, горько усмехнувшись, он осторожно положил оружие на пол перед собой, не рискнув вернуть мне в руки, так как рукоятка меча была вся выпачкана его, Назорея, кровью.
– Ловко! Молодец! – воскликнул я с неподдельным восхищением. Этот иудей начинал мне определённо нравиться, да и не мог не вызывать симпатий человек, так искусно владеющий оружием.
– Да, ты, оказывается, не только простой плотник, – сказал я и поднял с пола свой меч, не брезгуя взять его за окровавленную рукоятку. Мне ли, воину было бояться чужой крови.
– Где ты научился так хорошо владеть мечом?
– Первым моим учителем был римский сотник Иосиф Пантера. А потом мне пришлось долго жить на чужбине и порой от умения обращаться с мечом или копьём зависела жизнь. Правда, искусно владеть дротиком как ты, прокуратор, я так и не научился!
– Льстишь, иудей?
– Какой смысл?
Неожиданно моё внимание к себе привлёк небольшой серебряный медальон, висевший на груди проповедника, который сразу я как-то не заметил среди лохмотьев порванной его одежды.
– Откуда у тебя эта вещица, иудей?
– Мать моя надела сей медальон мне на шею сразу же после моего рождения.
– И что же она тебе рассказала? Чей он? Как оказался у неё?
– Ничего не говорила! Просто сказала, чтобы я носил его как память и никогда не снимал! Вообще этот медальон приносит мне счастье, а однажды даже спас от смерти.
Я не стал более расспрашивать пленника об этом, да и зачем ему было знать, что такие серебряные медальоны тридцать лет назад носили на своей груди как отличительный знак воины римского легиона, которым командовал легат Сирии Публий Сульпиций Квириний.
– Тебя сильно били? – неожиданно даже для меня самого спросил я Галилеянина.
– Да, игемон! Храмовая стража поупражнялась на моей спине в своей доблести! – ответил проповедник.
– Вызвать тебе лекаря?
– Не надо, какая теперь разница! Мне, может быть, жить осталось до сегодняшнего вечера, от силы до завтрашнего утра. Ничего страшного, потерплю, – спокойно сказал Назорей.
– Может, ты голоден?
– Да, немного! Дозволь, игемон, мне выпить немного вина и съесть немного хлеба и сыру, – осторожно попросил пленник. Я кивнул в знак согласия, и даже сам налил пленнику в большой серебряный кубок виноградного хмельного напитка и протянул его Назорею. Вино было довольно крепкое. Проповедник с удовольствием сделал несколько глотков и аккуратно поставил бокал на стол. Я не торопился продолжить разговор, а, напротив, решил недолго подождать, дабы крепкий напиток ударил бы в голову уставшего и голодного пленника. Хмель ведь всегда немного развязывает язык, заставляя порой говорить то, что следовало бы сохранить в тайне. Не знаю, удалась ли мне моя хитрость, но, думаю, несчастному пленнику и так нечего было скрывать, тем более что я не пытался узнать у него ничего такого особенного, о чём он мог бы после сожалеть.
– Ответь мне тогда: Ты, Царь Иудейский? – неожиданно спросил я пленника, подождав, когда он немного насытиться и выпьет ещё вина.
Если бы мой вопрос услышал посторонний человек, то он мог бы показаться смешным и несерьёзным, ибо передо мной стоял изнеможённый, избитый узник, который совершенно не производил впечатления злостного бунтовщика, а тем более претендента на царский трон.
– Ты говоришь, что я Царь. От себя ли говоришь это, или другие сказали тебе обо мне!? – прозвучал то ли ответ пленника, то ли его вопрос.
– Разве, я иудей? Твой народ и первосвященники предали тебя мне. Что ты сделал?
– Ничего такого, за что следовало бы судить! Я просто призывал людей к милосердию и терпимости в отношении друг к другу, к справедливости ко всем, но не избранным. Разве то преступление? Я думал, мы просто дурачились. Если бы я был царём, то служители мои подвязались бы за меня, чтобы я не был предан иудеям. Однако завтра я предстану перед судом. Что же касается царства, то царство моё не от мира сего, игемон!
– А где же оно тогда, твоё царство?
– В душах людей, прокуратор Иудеи!
– Стало быть, ты не претендуешь на власть земную, если царство твоё столь призрачно? Но не стоит хитрить со мной, ибо я прекрасно понимаю, что реальной власти обычно добиваются через ум человеческий и сознание, обещая людям богатую, сытую жизнь да интересное зрелище.
– Я не стремлюсь к господству на земле. Мне не нужно, чтобы в моём царстве одни люди господствовали бы над другими.
– Значит, в твоём царстве все будут равны? Исчезнут бедность и богатство? Воцарится всеобщая любовь? Прекратятся все войны? Люди перестанут убивать друг друга? Не будет царей с вельможами? А как же тогда, и кем будет управляться царство твоё? И кто же возьмётся тебе помогать осуществить эти планы? Разве что сами богатеи вдруг откажутся от своего золота, раздадут его нищим и станут вместе с бывшими своими рабами проливать пот, работая на одном поле, так как обладать-то будут общим имуществом? Не смеши меня, иудей! Не будь наивным и глупым! Даже став царём и только задумав забрать всё золото, дабы раздать его по справедливости, ты в первую же ночь станешь жертвой своих же подданных. Они просто зарежут тебя где-нибудь во дворце, например, в тёмном его закоулке, или в спальне во время сна, или в бассейне во время купания. Если бы так стало, как мечтаешь ты, то миром бы владел хаос, а его нет, ибо власть у римского кесаря. И никто никогда не поделится ею, ибо власть есть… – но договорить я не успел, проповедник довольно бесцеремонно перебил меня.
– Всякая власть есть зло, игемон! – твёрдо заявил он, – и только Бог повелитель всего, а всё остальное от сатаны! Царство же моё будут строить не цари, не священники, не книжники и не богатые, а именно те, кто повинуется: рабы, женщины, дети – люди смиренные и малые, ибо сила духа у них и чистота помыслов выше, чем у тех, кто властвует и наслаждается жизнью.
– Стало быть, таких людей, как прокуратор, ты в своё царство не возьмёшь? – не удержался я от того, чтобы не поддеть своим вопросом собеседника, а затем добавил, – у меня и сила есть, и власть, и богатство, других людей держу в повиновении.
– Ты, игемон, воин, а потому твоё дело – служить и защищать! – короткий и потому ясный ответ, данный пленником, мне понравился.
– И когда же тогда наступит царство твоё? – чуть издевательским тоном спросил я.
Тот удивлённо посмотрел на меня, как-то смущённо пожал плечами и не совсем уверенно ответил:
– И не сегодня, не завтра, не через месяц или год наступит царство свободы и братства…. Не придёт Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно, здесь, или: вот, там. Ибо Царствие Божие среди вас есть, людей, в их разуме и сердцах!
– Долго же тебе ждать придётся, иудей, пока переменятся люди и добровольно согласятся обновить до основания жизнь свою. Значит, если, по-твоему, всякая власть – зло, поэтому ты отказался стать судьёй? – спросил я проповедника, немного поменяв тему разговора. Из тайных донесений мне было хорошо известно, что жители Каперанума и некоторых других городов Галилеи предлагали Назорею занять важную и доходную должность, сев в судейское кресло.
– А что это изменило бы? – ответил вопросом на вопрос пленник.
– Тебе тогда не пришлось бы стоять сегодня передо мной, а завтра перед судом Синедриона, – усмехнувшись его непонятливости, сказал я. Он вновь ничего не ответил, а только пожал плечами.
– Вот смотрю я на тебя, иудей, и силюсь понять, чем же ты, сын простого плотника и обычной пряхи, по существу нищий оборванец, так напугал своих единоверцев, что они решили не просто наказать тебя, но убить. Римскому кесарю ты не угрожаешь, иначе я раздавил бы тебя сразу, как клопа, ещё четыре года назад. За тобой нет ни денег, на которые можно было бы купить власть, ни армии, с помощью которой любой смог бы захватить трон в стране. Да, собственно говоря, для нас и не важно, кто будет управлять Иудеей, будешь ли ты царём, или другой, главное, чтобы народ вовремя и сполна платил налоги в казну. Не понимаю я только одного! Объясни мне, прокуратору Рима, что же ты такого натворил? В чём причина страха главного жреца Иерусалима? Ведь ты не собирался становиться правителем, дабы занять царский трон, или отобрать деньги у богатых и раздать их нищим, ведь твои заповеди, что ты проповедовал, отвергают насилие, мятежи и бунты. Так чем же ты так сильно напугал первосвященника Каиафу? – спросил я Галилеянина.
– Первосвященники не меня испугались, игемон, а слова моего праведного, ибо в слове том, что я нёс людям, сокрыта истина, познав которую, откроются глаза у всех тех, кого призывают жрецы к праведности и учат соблюдению Закона. Ты ведь знаешь, что вся Иудея живёт по древнему Закону, но только вот сами-то они, священники, в тайне ото всех Закон тот нарушают. Своими проповедями я просто открыл людям глаза на лицемерие жрецов, на их себялюбие и тщеславие, корысть и жадность, похоть и прелюбодеяние, ими же спрятанными под тогу фальшивой законности и добродетели. Многим известно, что, одолеваемые безрассудной алчностью, священники и книжники предаются искушению богатством, пожирает их нега сладострастия и порока, потому как более думают они о мирской жизни и утехах земных, нежели о воздержании. Да, вот только те, кто знает об этом, боятся сказать народу правду. Ведь она для жрецов слишком страшна и ужасна, ибо предали они долг свой и перед людьми, и перед совестью, забыв о Завете с Богом, заключённом на крови их братьев. Именно поэтому священники твердеют сердцем своим и коснеют душой. Многие знают об этом, но молчат от страха за себя, семью свою, ибо по Закону, если кто скажет слово против жрецов, тот – против самого Бога. Отступника же храмовые слуги тут же волокут в Синедрион. А главный жрец, будь то Каиафа или кто другой, на расправу скор, а потому после суда – камнями, камнями, камнями или вон… на крест, например, казнь позорную и лютую! Наши священники живут одним днём, в их головах мысли о забавах и развлечениях земных, но не забота о душе. Мне жаль этих людей. Ну, и пусть будет так, как они хотят, пусть душа их превратится в тлен и прах, чтобы развеяться по ветру и пропасть в бездне забвения навсегда, коли, они того желают сами. Пока пророк Моисей получал от Господа заповеди, иудеи тем временем стали поклоняться золотому божеству, продав себя в рабство противнику Бога. Они ошибаются, полагая, что главное богатство – серебро и злато, что запрятано в кованых сундуках и в кладовых, а посему и тратят свою жизнь попусту. Глупцы те, кто так мыслит, ибо истинное богатство в сердцах человеческих и душах их пребывает. Для первосвященника и высшего духовенства даже помыслить страшно о том, что я говорю. Тем более жрецы никогда не согласятся с моими словами, ибо, сделав это, они тут же потеряют всё земные блага и привилегии. У них, правда, был небольшой выбор, всего-то между подлостью и добром, но они сами и добровольно выбрали первое, – весьма убеждённо и горячо проговорил Галилеянин, словно находясь на площади во время проповеди, а не будучи задержанным.
– Складно и красиво говоришь, Назорей! Для Синедриона слова твои, бесспорно, бунтовские, но за такое на смерть не посылают, ведь к мятежу против священников, а тем паче против Рима, ты не призывал. Что же касается проповедей и речей твоих, то это одни всего лишь слова, ничего не значащие. Хотя они только в устах глупца пусты и напрасны, словно песок, сыплющийся сквозь пальцы, или вода, без следа ушедшая в сухую землю, но слова мудреца, напротив, остры как меч и горьки как полынь, поэтому-то мудрецов и не любят, но на смерть их не приговаривают. Я подробно ознакомился с твоими делами, проповедями и речами твоими, что говорил ты и говоришь своему народу, и не нашёл в них угрозы Риму и кесарю. Хотя язык твой и бывает иногда слишком длинным, и немого укоротить его следовало бы. Но, по-моему, ты всё-таки бунтарь! Я бы наказал тебя кнутом и посчитал сие наказание достаточным, однако полагаю, для первосвященника и Синедриона это будет слишком мягким приговором. Они усмотрели в тебе истинного своего врага, злейшего и непримиримого. А сила в этой жизни за жрецами, но не за тобой, – возразил я своему собеседнику, так как слишком уж наивными выглядели все его доводы.
– Что есть сила или богатство со славой вкупе, если человек не знает и не ведает, чем встретит его завтрашний день, и он даже не может ни единого волоса на голове своей сделать седым? – не согласился проповедник с моими аргументами. Он просто спокойно продолжил свою мысль, будто и не слышал моих возражений.
– Многие из людей не властны над собой и своей судьбой. Они словно слепые, бродят в потёмках, когда, ведя один другого, все падают в яму. Виноваты ли они в этом? Конечно же, нет! Не виноваты они, что их обманывают жрецы, говоря красивые и правильные слова, ибо говорящие их так же называют себя иудеями, а на самом деле они таковыми не являются, но представляют собой сборище сатанинское. Только вот не за ними будет последнее слово, но за истиной! Через истину к людям придут и справедливость, и братство, и равенство, и свобода, и милосердие. И все в мире будут счастливы.
– Эка, ты хватил насчёт счастья, иудей, свободы и справедливости! А что вообще есть истина, через которую, как ты говоришь, все придут к счастью? Для человека, видящего уходящее за горизонт солнце, оно видится одним, но совершенно другим тому, кто наблюдает за солнцем, уходящим за море. Так чья же истина вернее? Для того, кто стоит на суше или того – на море?
– Не в том истина, прокуратор, кто, как и откуда наблюдает за солнцем, ибо оно может быть самым разным: красным на закате, жёлтым на восходе, багровым на ветер, бледным на жару, уходить в море и выходить из-за гор. Главное ведь заключается в том, что оно – Солнце! И оно одно! Какое бы Солнце не было, кто бы на него ни смотрел и каким бы его ни видел, оно единственное, и нет у него двойника или близнеца, о котором можно было бы сказать, то также Солнце! А поэтому как нет двух дневных светил, так и не может быть двух истин. Разве бывает две правды? Или разве возможно служить двум господам одновременно? Для меня же истина заключается в том, что завтра я буду казнён, и это не требует никаких доказательств, ибо никто не может изменить судьбу, предначертанную Богом.
– Твоим Богом или Богом первосвященников? Так обратись к тому, кто из них сильней, и он поможет тебе, спастись! – немного раздражённо бросил я пленнику.
– Ты, игемон, язычник. Вы все римляне язычники. У вас богов больше, чем воинов в легионах. Каждый вновь вошедший на престол император объявляет себя богом, а Сенат на своих заседаниях утверждает их целыми списками. Придёт время, и какой-нибудь сумасброд, поверив в свою божественность, прикажет также почитать не только себя, ну и своего, скажем, коня или свой меч. Это абсурд, прокуратор! Бог один для всех!
– Смело говоришь, Назорей, смело! Говоришь так, будто вторую жизнь прожить собираешься. Тогда почему же твой иудейский бог не поможет тебе? Не освободит тебя? Чью сторону он держит – твою или первосвященника?
– Для него все люди одинаковы, ибо все мы дети божьи. А спрос свой он учинит после жизни, когда закончится наше пребывание на земле.
– Даже так? – вскинув вверх брови, удивился я. – А про тебя, Назорей, люди промеж себя много чего болтают, ну, например, говорят, якобы рождён ты от Бога, а потому являешься сыном Божьим!?
– Если бы я был сыном Господним, как кто-то болтает, то не стоял бы здесь перед тобой, игемон, – горько усмехнулся пленник. – Поверь, сыну Божьему не составило бы особого труда избежать всех бед, что обрушились на меня. Это всё досужие домыслы да глупые слухи. Рождён я простой женщиной. Растил и кормил меня плотник Иосиф, коего люблю и почитаю за родного отца. Я человек, прокуратор. А то, что говорят обо мне, так ведь говорят люди, и ты, вон, говоришь, и жена твоя, и слуги, и рабы твои. Почему они так делают, у них спроси, я же только помогал алчущим и страждущим, сирым и убогим, больным и несчастным. Мне много довелось путешествовать по разным странам. Я долго жил в Египте, побывал в Греции, видел Финикию, жил в Ливии и в Сирии, плотничал в чужих краях и с большой охотой обучался всяким другим ремёслам. Мне приходилось врачевать людей и, если это им помогало, они говорили, что я сотворил чудо. Людям хотелось верить скорее не в меня, но в моё бескорыстие, в мою доброту и любовь к ним. В годы лихолетья и смут, которым в последнее время нет счёта, человек, настрадавшись от несправедливости и претерпев много зла и насилия, просто ждёт доброе слово и сострадание к мукам своим, уповая на веру, надежду и любовь. А слово же всегда было у Бога, ибо всё и началось именно с него.
– Мудрёно говоришь, иудей, весьма мудрёно! Только я смотрю, не очень-то тебе поверили все эти страждущие и алчущие, больные и убогие. Ведь именно, толпа, что день назад шла за тобой по пятам, провозглашала тебе «осанну», завтра, вполне вероятно, на крест пошлёт тебя, своего защитника, а разбойника с большой дороги, вора или насильника помилует. Вот она, твоя истина! Разве я не прав? – мои слова казались мне безупречными с точки зрения логики, но я не старался переспорить в чём-то или переубедить проповедника, просто мне было интересно понять суть его философии и взглядов на жизнь. Слишком уж разные мы были люди, чтобы вот так за одну встречу полностью понять друг друга, сразу же согласиться с аргументами и доводами, которые принципиально не принимали, хотя всякое бывает…
– Это не истина, прокуратор! Это обычное человеческое заблуждение! – вновь не согласился со мной Назорей.
– Только то человеческое заблуждение лично для тебя, иудей, слишком дорого обойдётся! Кровью собственной умоешься!
– Что делать? Если мне не поверили сейчас, так, значит, время моё ещё не пришло. Нынче меня многие ненавидят, потому что я свидетельствую о мире, что дела его злы. Кому, скажи, будет приятно слышать такое? Ты ведь не станешь восторгаться, если вдруг скажут тебе, что жизнь твоя не правильна. Народ же иудейский просто ослепил глаза свои и окаменел сердце своё, но я пришёл не судить людей, а спасти их. Может, через смерть мою, мучения и страдания спадёт с их глаз пелена, тяжёлая и непроницаемая, дабы увидеть они смогли бы, как найти путь к истине и проложить дорогу к новому Храму, построенному на обломках старой веры. Нужен новый завет с Богом, который послужил бы человеку путеводной звездой в его поисках правды, в его борьбе и победах. Впрочем, правильно говорят, что пророк не имеет чести в своём отечестве. Может быть, поэтому и предстоит мне пройти через все круги адских испытаний здесь, на земле, дабы люди, увидев стойкость мою в вере и убеждениях моих, устыдились бы поступков своих бесчестных и покаялись бы в совершённых ими злодействах. Верю, что так будет, и что все те, кто ненавидел меня и вредил моим делам при жизни, после раскаяния своего обязательно прольют слёзы в память моих страданий, поклонятся переживаниям и мучениям моим, которые сами же и взвалили на меня. Я же в этот трудный момент не ушёл в сторону и не убрал плеча своего. Нет сомнений, что добро рано или поздно, но пересилит зло. Ведь все люди по своей сущности рождены для добрых дел…
– А особенно твои ученики! Куда они, кстати, все подевались, твои ближайшие последователи, те самые двенадцать человек, так называемых апостолов, что ходили всегда и повсюду за тобой вслед? Что же они разбежались, как крысы с тонущего корабля, от одного только вида храмовой стражи, вместо того, чтобы броситься защищать тебя, своего учителя и друга? И с такими соратниками ты собирался строить своё царство? Право мне смешно и грустно! Кстати, а почему никто из них не пришёл этим же вечером свидетельствовать за тебя и просить о милости и снисхождении? Почему они не возвысили голоса своего с требованием твоего освобождения? Ведь завтра, когда первосвященник Каиафа будет разыгрывать представление, я уверен, твои друзья не предстанут перед судом Синедриона. Очевидцы сказывали мне, что один из твоих сопутников так быстро рванулся из рук стражников, что, оставив одежду, сбежал из сада нагим? Донесли мне также, что другой вообще трижды отказался от знакомства с тобой, когда его спросили об этом? В наших легионах казнят каждого десятого, если воины побегут с поля брани и оставят врагам своего командира, живого ли, мёртвого ли. Слышал я, что одна только молодая девушка вступилась за тебя? Где ты набрал таких трусливых и подлых учеников, иудей? – спросил я пленника, не скрывая своего брезгливого отношения к его спутникам и последователям, вернее к их позорному бегству от храмовников.
– Что касается моих учеников, игемон, то я сам приказал им не сопротивляться.
– Не лукавь, иудей, не лукавь! Они просто струсили и убежали. Ведь никто из них не пришёл сегодня и, повторяю, не придёт завтра свидетельствовать в твою защиту. Мне ли, воину, не знать, как ведут себя трусы…
– Я согласен с тобой, прокуратор, – после некоторого раздумья неожиданно и, главное, впервые за всё время нашего разговора Иисус согласился с моими доводами. Проповедник помолчал недолго и затем тихо-тихо добавил, – так ведь других-то у меня всё равно нет! К тому же надо уметь прощать людей, прощать их недостатки и слабости.
– Как это прощать слабости? Какие? – с негодованием переспросил я, ибо искренне был возмущён услышанным ответом, – ты предательство называешь слабостью?
– Знаешь, игемон, есть сила, которая будет сближать людей более чем что-либо другое, и этой силой станет любовь и прощение…
– Хватить! – грубо и властно перебил я Назорея, даже не дослушав до конца, что он хотел сказать, – предательство не есть слабость, но величайшая подлость человека. Простить предательство может или сумасшедший, или полный дурак. Ты не похож ни на того, ни на другого. А известно ли тебе, что один из твоих ближайших учеников был моим тайным соглядатаем и подробно доносил на тебя? Как, его тоже следует простить? – я только сказал о том, что в его окружении есть мой человек, и тут же увидел, как проповедник сильно смутился. Мне сразу стало понятно, что Назорей уже знает о предательстве близкого своего друга. Я только мог догадываться, какие чувства сейчас боролись внутри проповедника, и какие сомнения мучили его в тот миг, как трудно и больно было пленнику сейчас перешагнуть через собственные принципы и установленные правила. Конечно, не легко пережить предательство и трусость своих учеников, особенно если одного из них искренне любил и доверял ему более других.
– Подставь свою правую щёку, если тебя ударили по левой. Знаю, иудей! Но только это гнилая философия, Назорей. Человек не должен примиряться с врагом своим! В противном случае сегодня он позволит себя ударить, завтра поставить на колени, а через пару дней разрешить убить, стоя смиренно на коленях как скот? – тем временем продолжил я свою мысль, распаляясь всё сильнее и сильнее.
– Я не то имел в виду, игемон, когда говорил и говорю: «Подставь ударившему тебя по одной щеке другую». Этот поступок следует понимать как примирение, как акт милости друг к другу, это принцип жизни совершенно разных людей в моём новом мире, который вначале нужно построить. Не отвечать ударом на удар, дабы не разгорелась внутри общины драка или война, а, подставив другую щёку, вызвать у ударившего тебя чувство стыда за свой поступок – вот смысл сказанного. Я желаю, чтобы в новом царстве царили бы мир и спокойствие. Но с предательством, даже не знаю, как ответить, – вновь немного стушевался проповедник, во второй раз, по-моему, за всё время нашей беседы вновь не найдя подходящего ответа.
– Так зачем же ты, если ненавидят тебя священники, а последователи твои бросили тебя, предали и убежали, ну для чего тогда на смерть идёшь? – немного раздражённо бросил я. Во мне сейчас боролись два весьма противоречивых чувства в отношении пленника: уважение и досада. Во-первых, я совершенно не понимал, как мог он позволить стражникам задержать себя, коли, способен был, владея искусно мечом, сражаться за свою свободу и жизнь. Однако злило меня более всего какое-то обречённое смирение перед постигшей бедой, и это было совершенно непонятно. Я хотел переубедить пленника, заставить его бороться до конца, как сам всегда привык это делать на поле битвы.