ГОТФРИД КЕЛЛЕР

КОТИК ШПИГЕЛЬ

Если зельдвилец заключит убыточную сделку или даст себя одурачить, в Зельдвиле говорят: «Сторговал у кота сало!» Правда, эту поговорку употребляют и в других местах, но нигде её не слышишь так часто, как в этом городке, быть может по той причине, что здесь сохранилось древнее предание, объясняющее, откуда она повелась и в чём её смысл.

Сотни лет назад, гласит предание, жила в Зельдвиле одна старушка и был у неё хорошенький котик, серый в черных пятнышках, презабавный, пресмышленый. Он никогда не делал зла тем, кто ему не докучал. Единственной его страстью была охота, но удовлетворял он эту страсть умеренно и разумно, отнюдь не прикрываясь тем, что она в то же время служила полезной цели и поощрялась его госпожой, и не выказывал чрезмерной жестокости. Поэтому он ловил и убивал только самых что ни на есть надоедливых и дерзких мышей, водившихся в доме и вокруг дома, но их-то он истреблял очень ловко. Лишь изредка, преследуя особенно хитрую мышку, навлекшую на себя его гнев, он выходил за эти пределы, но в таких случаях весьма учтиво испрашивал у почтенных соседей разрешения малость поохотиться в их жилищах, что ему охотно позволяли, ибо крынок с молоком он не трогал, на окорока, развешанные по стенам, не вскакивал, а тихо, усердно занимался своим делом и, покончив с ним, степенно удалялся с мышкой в зубах. К тому же котик отнюдь не был ни трусом, ни забиякой, а со всеми был ласков и не удирал от разумных людей; более того — он даже прощал им кое-какие вольности и не царапался, когда они слегка трепали его за уши; зато с известной породой глупцов, глупость которых он объяснял тем, что у них жалкие, негодные душонки, котик не церемонился и либо старался не попадаться им на глаза, либо, если они уж слишком раздражали его какой-нибудь грубой выходкой, крепко давал им лапой по рукам.

Итак, Шпигель — эту кличку котику дали за его гладкую как зеркало, лоснящуюся шерстку — проводил свои дни приятно, пристойно и разумно, в изрядном достатке, но не зазнаваясь. Он не слишком часто садился на плечо доброй своей госпожи, чтобы из-под носу у неё хватать с вилки кусочки мяса, а лишь тогда, когда примечал, что эта игра её забавляет; днем он редко нежился за печкой, редко спал там на теплой своей подушке, а обычно бодрствовал и охотнее всего, пристроившись где-нибудь на узких перилах лестницы или на желобе крыши, предавался философским размышлениям и наблюдал, что делается на свете. Только два раза в году — весной, когда цвели фиалки, и осенью, когда ласковое тепло бабьего лета напоминало о поре этого цветения, — спокойный ход его жизни на неделю нарушался. Тогда Шпигель бродяжничал; охваченный любовным пылом, он странствовал по самым дальним крышам и пел самые прекрасные свои песни. Завзятый донжуан, он днем и ночью пускался в опаснейшие похождения, а если уж изредка показывался в доме, то вид у него был такой легкомысленный и дерзкий, хуже того — распутный и потрепанный, — что кроткая старушка, его госпожа, гневно восклицала: «Да что ты, Шпигель! Неужто тебе не стыдно вести такую жизнь?» Но Шпигель и не думал стыдиться; имея твердые жизненные правила и хорошо зная, что именно он может себе позволить для благотворного разнообразия, он невозмутимо трудился над тем, чтобы восстановить гладкость своей шерстки и приятность своего прежнего невинно резвого облика, и так непринужденно водил влажной лапкой по своему носику, будто ровно ничего не случилось.

Но этой размеренной жизни нежданно-негаданно пришел печальный конец. Шпигель был во цвете лет, когда его госпожа внезапно скончалась от дряхлости, оставив прелестного котика бесприютным сиротой. То было первое несчастье, постигшее его; жалобными стонами, столь пронзительно выражающими скорбные сомнения в подлинной причине великого горя, проводил он тело до ворот и остаток дня растерянно бродил то по дому, то вблизи него. Но здоровая натура Шпигеля, его рассудительность и житейская философия вскоре подсказали ему, что нужно успокоиться, покориться неизбежному и доказать свою неизменную преданность дому усопшей госпожи, предложив свои услуги её ликующим наследникам.

Он выразил готовность служить им верой и правдой, по-прежнему держать мышей в страхе и вдобавок передать в распоряжение наследников кое-какие полезные сведения, которыми глупцы никак бы не пренебрегли, если бы не их неразумие. Но эти люди не дали Шпигелю и слова вымолвить; мало того — стоило ему только показаться, как они швыряли в него туфли и ножную скамеечку покойницы; целую неделю они ссорились между собой, потом затеяли тяжбу и до окончания её наглухо закрыли дом, где теперь никто не жил.

Грустный, заброшенный, сидел бедняга Шпигель на каменной ступеньке крыльца, и некому было впустить его в дом. Ночью он, правда, окольными путями проникал на чердак; вначале он даже прятался там большую часть дня и старался сном заглушить свое горе. Но голод вскоре заставил его выйти из этого убежища на солнышко, в людскую толчею, чтобы всегда быть наготове и примечать, не найдется ли где хотя бы скудная пожива. Чем реже это случалось, тем неразборчивей становился добрый Шпигель; неразборчивость эта мало-помалу свела на нет все его нравственные качества, и вскоре он сделался неузнаваем. От двери бывшего своего жилища он предпринимал частые походы в окрестности; проворно и пугливо крался он по улицам, возвращаясь иногда с дрянным, неаппетитным обглодком, на который раньше и не взглянул бы, а иногда и вовсе ни с чем. День ото дня он тощал и лохматился, стал жадным, трусливым, жалким; удаль, полная достоинства кошачья осанка, рассудительность и философия — всего этого как не бывало. Когда мальчишки возвращались из школы, Шпигель, заслышав их шаги, забивался в укромный уголок, откуда выглядывал только, чтобы подкараулить, не бросит ли кто из них корку хлеба, и точно заприметить, куда она упала. Какая бы жалкая дворняжка ни показалась вдали, Шпигель тотчас пускался наутек — он, который в былое время бесстрашно смотрел опасности в глаза и зачастую храбро расправлялся со злыми собаками… Только когда мимо шел какой-нибудь неотесанный, глуповатый мужлан из числа тех, кого он прежде благоразумно избегал, бедный котик не трогался с места, хотя благодаря уцелевшим в нем остаткам жизненного опыта отлично узнавал бездельника; но горькая нужда заставляла Шпигеля обманывать самого себя надеждой, что его нет — нет да погладят по спинке и бросят ему подачку.

И даже когда его вместо этого били или пребольно дергали за хвост, он не царапал обидчика, а безмолвно, весь изогнувшись и опустив голову, отходил в сторону, всё ещё просительно глядя на ту самую руку, которая его ударила или ущипнула, но так заманчиво попахивала колбасой или селедкой.

Дойдя до такой степени падения, умный и благородный Шпигель сидел однажды, совсем отощавший и печальный, на камне и, прищурясь, глядел на солнце. Случилось так, что мимо проходил городской чернокнижник, некто Пинайс; увидев котика, он остановился. Хотя Шпигель отлично знал этого страшного человека, он, однако, в надежде на что-нибудь приятное, всё с тем же покорным видом остался сидеть на камне, выжидая, что господин Пинайс сделает или скажет. Но когда тот заговорил и спросил: «Ну, кот? Купить мне у тебя твое сало?» Шпигель потерял надежду, так как решил, что чародей насмехается над его худобой. Всё же он ответил скромно, с умильной улыбкой, чтобы только не испортить отношений:

— Ах, господин Пинайс, вы изволите шутить!

— Отнюдь нет! — возразил Пинайс. — Я говорю вполне серьезно! Кошачье сало необходимо мне для колдовства, но достопочтенные коты должны уступать мне его добровольно, по договору, иначе оно теряет свою чудодейственную силу. Ей-ей, мне думается, никогда ещё честному котику не представлялась возможность такой выгодной сделки, как тебе сейчас. Поступай ко мне в услуженье; я тебя раскормлю на славу, от колбасок да жареных перепелок ты станешь круглым и жирным, как шар. На старой высокой и крутой крыше моего дома, к слову сказать — наиприятнейшей крыше в мире для любого кота, полной презанятных извилин и закоулков, растет по согретым солнцем выступам отменная острица, зеленая как изумруд; её длинные тонкие стебли колышутся в воздухе, так и маня тебя откусывать самые нежные верхушки и лечиться ими, ежели от моих лакомых блюд случится у тебя легкое несварение желудка. Таким образом, ты будешь пребывать в добром здравии и в свое время доставишь мне вполне пригодное сало!

Шпигель давно уже навострил уши, и пока он слушал, у него слюнки потекли; но своим ослабевшим от лишений разумом он не вполне ещё уяснил себе суть дела и поэтому ответил:

— Конечно, всё это совсем недурно, господин Пинайс! Хотел бы я только знать: раз мне придется расстаться с жизнью, чтобы отдать вам свое сало, то как же я получу условленную плату и смогу воспользоваться ею, уже не будучи в живых?

— Получить плату? — удивленно переспросил чародей. — Да ведь ты будешь пользоваться ею, питаясь теми обильными, роскошными кушаньями, которыми я буду тебя откармливать, — это само собой разумеется! Но я не хочу принуждать тебя к этой сделке, отнюдь нет!

И он повернулся, будто намереваясь уйти. Тут Шпигель торопливо, с опаской сказал:

— Вы должны по крайней мере дать мне хоть небольшую отсрочку сверх того времени, когда я достигну должной круглоты и упитанности, чтобы мне не пришлось так уж внезапно проститься с жизнью, когда — увы! — этот приятный и всё же столь печальный предел наступит.

— Так и быть! — с напускным добродушием сказал господин Пинайс. — До ближайшего полнолуния, но никак не дольше, ты сможешь наслаждаться всеми выгодами своего положения. Ведь ущербный месяц неминуемо нанес бы вред моему законному приобретению!

Котик поспешил согласиться и острыми своими коготками — последнее его достояние и память о лучших днях! — подписал договор, который чернокнижник на всякий случай имел при себе.

— Теперь можешь прийти ко мне обедать, кот! — сказал чернокнижник. — Я сажусь за стол ровно в двенадцать часов.

— С вашего разрешения я позволю себе прийти, — ответил Шпигель и в полдень, минута в минуту, явился к господину Пинайсу.

С этого дня котик в течение нескольких месяцев вел жизнь чрезвычайно приятную; не было у него другого дела, как поедать те вкусные кушанья, которыми его потчевали, подглядывать, когда это ему удавалось, как его хозяин занимается колдовством, да гулять по крыше. Эта крыша была точь-в-точь похожа на исполинский черный «туманорез», или «трехтрубник», — так называют огромные шляпы швабских крестьян; и как эти шляпы покрывают головы, битком набитые всякими хитростями и каверзами, так и крыша эта покрывала обширный и мрачный дом, полный таинственных закоулков, темных дел и всякой чертовщины. Господин Пинайс был мастер на все руки.

За что только он не брался — лечил людей, выводил клопов, рвал зубы, давал деньги в рост, был опекуном всех вдов и сирот, в часы досуга чинил гусиные перья — дюжина за один пфенниг, изготовлял добротные чернила, торговал имбирем и перцем, колесной мазью и розовым маслом, школьными тетрадями и сапожными гвоздями, следил за исправностью башенных часов и ежегодно составлял календарь с предсказаниями погоды, правилами народной мудрости и расписанием сроков, когда лучше всего пускать кровь. При дневном свете он за умеренную плату обделывал тысячи дел, дозволенных законом, а кое-какими делами, законом не дозволенными, занимался только в ночном мраке и из личной склонности к этому ремеслу; но и дозволенным делам он, прежде чем выпустить их из рук, наспех, как бы только потехи ради, ещё прикручивал незаконный хвостик, крохотный, как у лягушонка. В придачу ко всему этому он в тяжелые времена заговаривал погоду; умело применял свое искусство, выслеживал ведьм, а изобличив ведьму, приговаривал её к сожжению. Сам он занимался колдовством только с научными целями и для домашнего употребления, а городские законы, которые им же редактировались и переписывались набело, он украдкой испытывал, выворачивая их наизнанку, чтобы определить, долго ли они продержатся. Поскольку зельдвильцы всегда нуждались в таком человеке, который делал бы за них все докучные дела, большие и малые, его и назначили городским чернокнижником. Эту должность он занимал уже много лет, трудясь с неутомимым усердием и ловкостью с раннего утра до позднего вечера. Поэтому его дом был сверху донизу набит всякими диковинными вещами, а Шпигелю было очень занятно всё осматривать и обнюхивать.

Но на первых порах ничто не привлекало его внимания, кроме еды. Он с величайшей жадностью поглощал всё, что бы Пинайс ему не предложил, и едва мог дотерпеть от одной трапезы до другой. Он объедался и действительно вынужден был ходить на крышу, где исцелялся от недомогания, покусывая кончики целебной травы. Наблюдая это обжорство, Пинайс тешил себя мыслью, что при таком образе жизни котик быстро разжиреет и чем лучше он, Пинайс, будет его кормить, тем это окажется разумнее и в конечном счёте выгоднее. Поэтому он соорудил Шпигелю у себя в комнате целый ландшафт: из крохотных елочек он смастерил лесок, из камней и мха — горки; было там даже небольшое озеро. На деревья он, смотря по времени года, сажал румяно поджаренных жаворонков, зябликов, синиц, воробьев. Таким образом, Шпигель всегда находил, что стащить с веток и чем полакомиться.

В горках Пинайс понаделал множество искусственных мышиных норок и прятал там превкусных мышей, которых он сперва заботливо откармливал пшеничной мукой, затем потрошил и, прошпиговав ломтиками сала, жарил. Некоторых мышей Шпигель мог достать лапкой, другие, ради вящего удовольствия, были засунуты поглубже, но привязаны к нитке, за которую Шпигелю приходилось осторожно их вытаскивать, когда ему хотелось развлечься этой видимостью охоты. В углубление, изображающее озеро, Пинайс что ни утро наливал парное молоко, чтобы Шпигель мог с приятностью утолять жажду, и бросал туда жареных пескарей, зная, что кошки не прочь иной раз половить рыбу. И так как Шпигель теперь жил в свое удовольствие, мог делать что ему вздумается, есть и пить, когда и что ему угодно, то он в самом деле начал заметно толстеть; шерстка снова стала гладкой, лоснящейся, в глазах появился блеск; но в той же мере восстанавливались и его духовные силы, и благодаря этому он постепенно опять приобрел благородную осанку; ненасытная жадность исчезла, и, обогатившись печальным опытом, котик стал рассудительнее, чем прежде. Он умерил свою прожорливость, ел теперь не больше, чем ему было полезно, и в то же время снова стал предаваться сосредоточенным, глубокомысленным размышлениям и доискиваться сути вещей.

Однажды, стащив с ветки премиленького дрозда и задумчиво разняв его на части, он заметил, что крохотный желудок птички битком набит пищей, совсем недавно проглоченной и вполне сохранившейся. Аккуратно скатанные зеленые травинки, черные семена вперемежку с белыми и какая-то блестящая ярко-красная ягода — всё это было напихано так тщательно и умело, словно заботливая матушка уложила ранец сынку в дорогу. Не спеша скушав пташку, Шпигель подцепил лапкой столь занятно заполненный желудочек и, глядя на него, погрузился в философское раздумье. Он был тронут судьбою пичужки, которой, посреди её мирных занятий, пришлось так быстро расстаться с жизнью, что она даже не успела переварить съеденное.

«Какой прок теперь бедняге дрозду, — думал Шпигель, — от усердия и стараний, затраченных им на поиски пищи, ведь недаром этот крохотный мешочек имеет такой вид, словно над ним долго, упорно трудились! Ярко-красная ягода — вот что выманило дрозда из лесного приволья в силок птицелова. Но он-то думал, что сделал выгодное дельце, что этими ягодами продлит свои дни, тогда как я, съев злосчастную птичку, тем самым только на лишний шаг приблизился к смерти!

Мыслимо ли соглашение более позорное и подлое — ненадолго продлить жизнь, с тем чтобы в назначенный срок всё же лишиться её из-за этой сделки? Не пристало ли мужественному коту предпочесть добровольную скорую смерть? Но в ту пору у меня в голове не было ни одной мысли, а сейчас, когда они снова в ней зашевелились, я не вижу впереди ничего, кроме судьбы этого дрозда; когда я достаточно нагуляю жира, мне придется расстаться с жизнью по той лишь причине, что я стал жирен. Нечего сказать — основательная причина для жизнерадостного, мыслящего кота! Ах, если б только я мог выпутаться из этой петли!»

И Шпигель углубился в размышления о способах преуспеть в этом деле, но так как роковой срок ещё не наступил, то он ни до чего не додумался и не нашел выхода; однако, отличаясь недюжинным умом, он решил пока что развивать в себе самообладание и воздержанность, так как это самая лучшая подготовка и самый полезный способ употребить время, когда вскоре должно решиться нечто важное. Он перестал спать на мягкой подушке, которую Пинайс предоставил ему, чтобы он подольше нежился на ней и поскорее жирел, а когда ему хотелось отдохнуть, он снова, как встарь, располагался на узких карнизах и высоких, опасных выступах. Затем Шпигель стал пренебрегать жареными пичужками и лакомо нашпигованными мышами, а поскольку он снова законно приобрел охотничьи угодья — предпочитал ловкостью и коварством изловить на крыше простого, но живого воробушка или же, где-нибудь в амбаре, проворную мышку; эта добыча казалась ему вкуснее жареной птицы в искусственных рощах Пинайса, а вместе с тем он не так толстел от неё. Движение, отвага, вновь обретенная склонность к добродетели и философии — всё препятствовало чрезмерно быстрому ожирению, и Шпигель хотя имел вид здоровый и лоснящийся, но, к великому изумлению Пинайса, остановился на известной мере дородства, далеко не соответствовавшей тому, чего чернокнижник стремился достичь изобильным питанием: ведь под раскормленным котом Пинайс разумел круглое, как шар, неповоротливое животное, которое бы не трогалось с подушки и заплыло жиром. Но в этом колдовское искусство чернокнижника потерпело неудачу; при всей своей хитрости он не знал, что как ни корми осла, тот всегда останется ослом, а если кормишь лису, она всё же не чем иным, как лисой, не будет, потому что всякая тварь развивается сообразно своей природе.

Убедившись, что Шпигель неизменно пребывает дородным, но подвижным, не теряет благообразия и отнюдь не обрастает жиром, Пинайс однажды вечером решил его усовестить и сердито сказал:

— Что же это, Шпигель? Почему ты не ешь лакомых кушаний, которые я тебе достаю и стряпаю для тебя так умело и старательно? Почему ты не ловишь жареных птичек на деревьях, не вытаскиваешь вкусных мышек из нор в холмиках? Почему перестал ловить рыбу в озере? Почему не ублажаешь себя? Почему не спишь на подушке? Почему чрезмерно себя утомляешь и не жиреешь мне на пользу?

— Ах, господин Пинайс, — ответил Шпигель, — потому что так мне больше нравится! Разве не вправе я провести отпущенный мне краткий срок как мне всего приятнее?

— Это ещё что? — вскричал Пинайс. — Ты обязан жить так, чтобы толстеть и круглеть, а не тощать от беготни! Но я отлично вижу, куда ты гнешь! Ты думаешь меня дурачить и водить за нос, чтобы я дал тебе век ходить по свету в таком виде, когда ты — ни то ни се! Ну нет, это тебе не удастся! Ты обязан есть, пить, ублажать себя, чтобы раздобреть и заплыть жиром! Немедленно откажись от этой коварной умеренности, противоречащей нашему договору, не то с тобой разделаюсь по-свойски!

Шпигель прервал свое уютное мурлыканье, — а мурлыкал он, чтобы сохранить присутствие духа, — и ответил:

— Мне ничего не известно о том, будто в договоре сказано, что я должен отказаться от умеренности и разумного образа жизни! Если вы, господин городской чернокнижник, рассчитывали на то, что я — ленивый обжора, вина не моя! Вы днем обделываете тысячи дел, дозволенных законом, так прибавьте к ним ещё вот это дельце, и будем оба строго придерживаться нашего условия; ведь вы отлично знаете, что мое сало принесет вам пользу только в том случае, если нарастет законным порядком!

— Ах ты болтун! — злобно крикнул Пинайс. — Ты что, учить меня хочешь? А ну-ка, лентяй, покажи, намного ли ты потолстел! Может быть, всё-таки скоро уж время с тобой покончить!

С этими словами Пинайс схватил Шпигеля за брюшко; но котику стало щекотно, он обозлился и пребольно поцарапал чародея. Внимательно осмотрев царапину, тот заявил:

— Так-то ты со мной обходишься, злодей? Ладно, тогда я торжественно объявляю тебе, согласно нашему договору, что ты достаточно разжирел! Я удовлетворен достигнутым результатом и сумею этим воспользоваться. Через пять дней наступит полнолуние; до этого срока ты, как условлено, ещё можешь пользоваться жизнью — но ни минуты дольше!

Затем он повернулся спиной к Шпигелю и предоставил его собственным мыслям.

Эти мысли были весьма печального и мрачного свойства: значит, в самом деле близок час, когда бедному котику придется распрощаться со своей шкурой? Неужели вся его мудрость ему не поможет? Тяжко вздыхая, поднялся Шпигель на островерхую крышу, темные очертания которой в этот ясный осенний вечер четко вырисовывались на небе. Взошедший над городом месяц озарил её черные замшелые черепицы, в ушах Шпигеля зазвучала чарующая песенка, и на скате соседней крыши, сияя ослепительно-белой шерсткой, показалась прелестная кошечка. Шпигель мгновенно забыл о нависшей над ним угрозе неминуемой смерти и в ответ на пленительную мелодию затянул самую прекрасную из своих кошачьих серенад. Он поспешил навстречу красотке и вскоре вступил в жаркий бой с тремя пришлыми котами, которых своей отвагой и яростью обратил в бегство. Затем он пламенно и почтительно изъяснился даме в любви и стал проводить у неё дни и ночи, нимало не думая о Пинайсе и даже не показываясь у него в доме. В чудные лунные ночи он пел без устали, как соловей, гонялся за своей белоснежной возлюбленной по крышам и садам, не раз в пылу любовных игр или в схватке с противниками скатывался с высоких крыш и падал на мостовую, но тотчас вскакивал, отряхивая свою шкурку, и снова без удержу предавался дикому разгулу страстей. Часы безмолвия и стенаний, сладостные излияния чувств и безумство гнева, нежные беседы наедине с обольстительницей, остроумный обмен мыслями, козни и проказы, внушаемые любовью и ревностью, ласки и драки, упоение счастья и муки злосчастья — всё это не давало влюбленному Шпигелю опомниться, и к тому времени, когда лик луны совершенно округлился, страсти и треволнения до того извели его, что он имел такой жалкий, отощавший и взлохмаченный вид, как никогда. И как раз в это время Пинайс крикнул ему из слухового окна: «Шпигель, милый Шпигель! Где ты? Зайди-ка на минутку домой!»

Шпигель распрощался со своей белоснежной подружкой, которая, весьма им довольная, с надменным мяуканьем пошла своей дорогой, и, приняв гордый вид, направился к своему мучителю. Тот спустился в кухню и, пошуршав договором, сказал: «Идем, Шпигель, идем, милый Шпигель!» Кот последовал за ним и, худой, лохматый, но всё же воинственный, уселся в кухне чернокнижника против него. Увидев, как постыдно его лишили условленного барыша, господин Пинайс вскочил словно ужаленный и в бешенстве заорал:

— Что я вижу! Подлец! Бессовестный мошенник, что ты со мной сделал?

Не помня себя от гнева, он схватил метлу и хотел было ударить Шпигеля, но тот изогнул черную спинку, вздыбил шерсть, из которой с легким треском посыпались бледные искорки, прижал уши, зафыркал и метнул на старика такой злобный, сверкающий взгляд, что тот, охваченный страхом, отпрянул на три шага. Ему почудилось, что перед ним — чародей, который его дурачит, более могущественный, нежели он сам. Поэтому он робко, униженно спросил:

Уж не причастен ли почтеннейший господин Шпигель к нашему ремеслу? Быть может, какому-нибудь ученому чародею угодно было принять обличье господина Шпигеля и, умея распоряжаться своим телом как ему вздумается, он может округлить его ровно в той мере, в какой это ему приятно, — не слишком мало и не слишком много, — или же внезапно, чтобы ускользнуть от смерти, стать тощим как скелет?

Несколько успокоившись, Шпигель чистосердечно ответил:

— Нет, я не чародей! Упоительная сила страсти — вот что изнурило меня и, к великому моему удовольствию, согнало с меня ваш жир. Впрочем, если мы сейчас снова приступим к делу, я готов выказать стойкость и всё претерпеть. Только дайте мне сперва большую жареную колбаску, а то я совсем изголодался и обессилел!

Тут Пинайс в бешенстве схватил Шпигеля за шиворот, запер его в птичник, всегда пустовавший, и закричал:

— А ну-ка посмотрим, выручит ли тебя ещё раз упоительная сила страсти и что могущественнее — она или же сила колдовства и моего законного договора! Твоя песенка спета!

Тотчас он зажарил предлинную колбасу, от которой так вкусно пахло, что он сам не удержался и, прежде чем просунуть её сквозь решетку, отхватил по кусочку с каждого конца.

Шпигель съел её дочиста, а затем, спокойно поглаживая усики и вылизывая шерстку, подумал про себя: «Право слово, распрекрасная это штука — любовь! Она меня и на этот раз вызволила из беды. Теперь я хочу немного отдохнуть и, ведя жизнь созерцательную, размеренную и сытую, постараюсь снова напасть на разумные мысли. Всему свое время. Сегодня — черед страстей, завтра — покоя и раздумья, всё по-своему хорошо! Тюрьма не так уж плоха, и, сидя здесь, можно, наверно, придумать что-нибудь дельное».

Между тем Пинайс взялся за дело и ежедневно, пуская в ход свое искусство, стряпал самые лакомые яства, притом столь изумительно разнообразные и питательные, что узник не мог устоять против таких соблазнов; ибо имевшийся у Пинайса запас добровольно уступленного ему, законно им приобретенного кошачьего сала день ото дня уменьшался и грозила опасность, что он вот-вот иссякнет, а без этого необходимейшего снадобья чародей был пропащий человек. Но, питая тело Шпигеля, простак чернокнижник волей-неволей заодно питал и его разум, — без этого неудобного приложения никак нельзя было обойтись. Вот почему Пинайс оплошал со своим колдовством.

Когда чернокнижнику показалось, что Шпигель достаточно разжирел в своей клетке, он, не мешкая, на глазах у внимательно следившего за ним кота приготовил всю нужную утварь и развел под плитой яркий огонь, чтобы сразу вытопить долгожданное сало. Затем, наточив большой нож, он открыл клетку, вытащил Шпигеля, предварительно заперев на ключ дверь кухни, и весело сказал:

— Пойдем-ка, чертово отродье! Первым делом мы отрежем тебе голову, а потом сдерем шкуру. Из неё выйдет теплая шапка для меня, а мне, дураку, сперва и невдомек это было! Или как — сначала содрать шкуру, а голову отрезать потом?

— Нет, уж коли на то ваша милость будет, — смиренно ответил Шпигель, — лучше сначала отрежьте голову!

— Ты прав, бедняга, — согласился господин Пинайс. — К чему зря тебя мучить? Надо всегда поступать справедливо!

— Что верно, то верно, — подхватил Шпигель и, жалобно вздохнув, склонил голову набок. — Ах, если бы я всегда поступал справедливо, а не пренебрег, по своему легкомыслию, одним весьма важным делом, я теперь мог бы умереть с более спокойной совестью, а умираю я охотно!

Но содеянная мною несправедливость заставляет меня страшиться смерти, которую я, по правде сказать, встречу с радостью. Ибо что мне дает жизнь? Одни только горести — страх, заботы и нищету, а для разнообразия — вихрь опустошительной страсти, ещё более гибельной, нежели безмолвно трепещущий страх!

— Вот оно что! Какая же несправедливость, какое важное дело? — полюбопытствовал Пинайс.

Ах, к чему теперь толковать об этом, — со вздохом ответил Шпигель, — что пропало, то пропало, сейчас раскаиваться поздно!

— Видишь, чертово отродье, какой ты грешник, — вскричал Пинайс, — и сколь ты достоин смерти! Но что же ты, черт тебя возьми, такое натворил? Наверно, что-нибудь украл, похитил, изгадил? Совершил в отношении меня какую-нибудь вопиющую несправедливость, о которой я, сатана ты эдакий, ещё ничего не знаю, не ведаю, не подозреваю? Ну и дела, нечего сказать! Счастье мое, что я ещё докопался до них! Сейчас признайся мне во всём, как на духу, не то я сдеру с тебя шкуру и сварю тебя живьем! Скажешь ты мне всё или не скажешь?

— Ах, нет, — ответил Шпигель, — что касается вас, то мне не в чём себя упрекнуть. Речь идет о десяти тысячах золотых гульденов, принадлежавших покойной моей хозяйке, — но что проку от разговоров? Хотя… как поразмыслю да погляжу на вас, то, пожалуй, всё-таки ещё не слишком поздно; присмотревшись к вам, я вижу — вы ещё мужчина из себя видный и здоровый, что называется — в соку. Скажите-ка, господин Пинайс, неужели вы никогда не испытывали желания вступить в законный и выгодный брак? Но что за чушь я несу! Разве могут человеку столь разумному и искусному прийти такие праздные мысли? Станет мастер своего дела, преданный столь полезным занятиям, думать о глупых бабах! Правда, у самой худшей из них — и у той всегда найдутся качества, полезные для мужчины, этого отрицать нельзя! Если же она хоть чего-нибудь да стоит, то такая женщина — примерная хозяюшка, телом пышная, умом бойкая, нравом приветливая, сердцем верная, бережливая в домоводстве, но расточительная в угождении мужу, в речах учтивая, в делах разумная, в обращении ласковая. Она целует супруга в уста и гладит ему бороду, заключает его в свои объятия и чешет у него за ухом, когда ему хочется, словом — делает тысячи вещей, не лишенных приятности. Смотря по расположению духа супруга, она то льнет к нему, то скромно держится от него в отдалении; когда он занят делами, она ему не мешает и тем временем множит его добрую славу в доме и вне дома, не позволяя его порочить и сама расхваливая его по всем статьям.

Но привлекательнее всего — чудесное строение её нежного плотского естества, которое природа, при кажущемся сходстве, создала столь отличным от нашего, что в счастливом браке оно творит непрестанно возобновляющееся чудо и таит в себе подлинно изощреннейшее колдовство! Но что это я, как дурак, болтаю вздор на пороге смерти? Разве станет мудрец уделять внимание предметам столь суетным? Простите меня, господин Пинайс, и отрежьте мне голову!

Но Пинайс гневно вскричал:

— Да остановись же наконец, болтун! И скажи мне — где найти такую женщину и есть ли у неё десять тысяч золотых гульденов?

— Десять тысяч золотых гульденов? — переспросил Шпигель.

— Ну да! — с раздражением крикнул Пинайс. — Разве ты только что не упомянул о них?

— Нет! — ответил Шпигель. — Это совсем другое дело. Они спрятаны в надежном месте.

— Чего же они там лежат, чьи они? — заорал Пинайс.

— Они ничьи, это-то и тяготит мою совесть, ведь я обязан был найти им применение. По сути дела, они достанутся тому, кто женится на такой особе, какую я сейчас описал. Но как в этом безбожном городе найти одновременно и десять тысяч гульденов, и разумную, добрую, красивую хозяюшку, и разумного, честного мужчину? Поэтому, если правильно рассудить, мой грех не так уж велик, ведь эта задача не по силам бедному коту!

— Если ты, — прервал его Пинайс, — тотчас не перестанешь пустословить и не изложишь мне всю историю обстоятельно, по порядку, я пока что отрежу тебе хвост и уши! Итак, начинай!

— Уж если вы приказываете, придется мне рассказать всё, как было, — сказал Шпигель, поудобнее усаживаясь на задние лапки, — хотя эта проволочка только усугубляет мои страдания!

Пинайс воткнул остро отточенный нож в половицу между собой и Шпигелем, уселся на бочку и, сгорая от любопытства, приготовился слушать, а Шпигель продолжал:

— Вам известно, господин Пинайс, что добрая старушка, покойная моя госпожа, умерла незамужней — в девичестве; она втайне делала людям много добра и никому не становилась поперек дороги.

Но не всегда вокруг неё было так тихо и спокойно, и хотя она сроду не была злого нрава, однако в давнее время причинила много горя и бед. Надо сказать, что в юности она слыла самой прекрасной молодой особой во всём нашем краю, и все знатные господа и храбрые кавалеры, будь то местные жители или приезжие, влюблялись в неё и наперебой домогались её руки. Ей и самой очень хотелось выйти замуж, стать женой пригожего, добропорядочного, разумного человека, и было у неё из кого выбирать, так как и местные уроженцы и пришлые спорили из-за неё и зачастую прокалывали друг друга шпагами, ибо каждый стремился обеспечить себе преимущество. За нею увивались, вокруг неё теснились всякие женихи — дерзкие и робкие, хитрые и простодушные, богатые и бедные, люди, занимавшиеся почтенными делами, и люди, жившие, как дворяне, по-благородному, на свою ренту. Тот имел одни достоинства, этот — другие; кто был речист, кто молчалив, кто боек и любезен, а иной хоть и казался с виду простачком, на самом деле умом обижен не был. Словом, выбор молодой особе представлялся такой, какого только может желать девушка на выданье. Но сверх красоты она ещё обладала состоянием во много тысяч золотых гульденов; оно-то и было причиной, почему красавица никак не могла наметить избранника и выйти замуж, ибо своим имуществом она управляла на редкость разумно и осмотрительно и придавала ему большое значение, а поскольку человек обычно судит о других по собственным своим склонностям, то всегда случалось — как только около неё появлялся жених, достойный внимания, и начинал ей нравиться, она воображала, будто он сватается к ней единственно ради её денег. Если это был человек богатый, ей думалось, что, не владей и она богатством, он бы не стал искать её руки. А уж в отношении бедняков она была твердо уверена, что они помышляют только о её золотых гульденах, намереваясь вволю ими попользоваться. Таким образом, несчастная девица, сама столь дорожившая земным своим достоянием, была не способна отличить у своих женихов приверженность к деньгам и достатку от любви к ней самой или же, когда эта приверженность и впрямь имелась, отнестись к ней снисходительно и простить её.



Уже несколько раз она была почти что обручена и сердце её билось сильнее, как вдруг, по какому-нибудь ничтожному поводу, ей начинало казаться, что она обманута и жених просто метит на её деньги; она тотчас порывала с ним и с болью в сердце, но бесповоротно отдаляла его от себя.

Всех тех, кто ей сколько-нибудь нравился, она испытывала на сотни ладов; требовалась большая изворотливость, чтобы не попасться в ловушку, и наконец никто не мог уже приблизиться к ней хотя бы с некоторой надеждой на успех, не будучи отъявленным хитрецом и притворщиком; уж по одной этой причине выбор для неё стал особенно трудным; ведь такие люди, в конечном счёте, всё же вызывают у красавиц смутную тревогу и сомнения тем более тягостные, чем жених хитрее и искушеннее в лукавстве.

Излюбленным способом распознать искренность поклонников было для неё испытание их бескорыстия; изо дня в день она понуждала их к большим тратам, богатым подаркам и делам благотворительности. Но как они ни старались, им никак не удавалось ей угодить; когда они проявляли щедрость и тратили деньги без счёта, задавали блестящие пиры или вручали ей значительные суммы для бедных, она вдруг заявляла: всё это, мол, делается только ради того, чтобы на живца поймать лосося, или, как говорится, за грош получить червонец. Подарки и доверенные ей деньги она жертвовала на монастыри, богоугодные заведения и на пропитание нищих, а обманутых женихов непреклонно отвергала. Если же поклонники выказывали прижимистость, а тем более скупость, она тотчас осуждала их без малейшего снисхождения, потому что эти черты ещё сильнее возмущали её, представляясь ей выражением неприкрытой, дерзкой беззастенчивости и себялюбия. Кончилось тем, что девушка, искавшая чистое сердце, готовое отдаться ей ради неё самой, оказалась окруженной лицемерными, своекорыстными женихами, отравлявшими ей жизнь и настолько хитрыми, что она никак не могла их раскусить. Наконец она впала в такое уныние и безнадежность, что выгнала всех поклонников из своего дома, заперла его на замок и отправилась в Милан погостить у двоюродной сестры.

Когда верхом на ослике она перебиралась через Сен-Готард, её обуревали мысли столь же черные и страшные, как те дикие утесы, что возвышаются там над пропастью, и она испытывала сильнейшее искушение броситься с Чертова моста в бурлящие волны Рейса. Лишь ценой неимоверных усилий удалось проводнику и двум сопровождавшим её служанкам, которых я ещё застал в живых (теперь обе давно уже умерли), успокоить её и отвратить от страшного намерения.

Бледная, печальная, прибыла она в прекрасную Италию, и как ни ярка там синева небес, её мрачные мысли всё же не прояснялись. Но когда она прожила у двоюродной сестры несколько дней, в душе её неожиданно зазвучала новая мелодия и занялась весна, до той поры ей почти неведомая.

Дело в том, что в доме двоюродной сестры бывал молодой швейцарец, с первого взгляда так понравившийся гостье, что можно прямо сказать — на этот раз она сама впервые влюбилась. Он был славный юноша, хорошо воспитанный, благородный в обхождении, в ту пору не богатый и не бедный — всё его достояние заключалось в десяти тысячах золотых гульденов; эти деньги он унаследовал от покойных своих родителей и, основательно изучив коммерцию, намеревался открыть на них в Милане торговлю шелком: был он предприимчивого нрава, ясного ума и удачлив, как это зачастую бывает с людьми непосредственными и неискушенными, а юноша был именно таков; при всех своих познаниях он казался невинным и бесхитростным, словно ребенок. И хотя он был купцом, а по характеру человеком простодушным — сочетание, само по себе ценное и редкое, — однако имел осанку мужественную, рыцарскую и так гордо носил меч у пояса, как носит его только опытный воин. Всё это, да ещё его располагающая к себе красота и молодость столь безраздельно пленили сердце девушки, что она едва могла совладать с собой и обходилась с юношей весьма ласково. Она опять повеселела, и если порою ей случалось грустить, то причиной тому была смена любовной тревоги и надежды — чувство как-никак более достойное и приятное, нежели то тягостное затруднение в выборе, которое она прежде испытывала среди множества женихов. Теперь она знала лишь одну заботу и тревогу — понравиться доброму, красивому юноше, и чем прекраснее она была сама, тем скромнее и неувереннее держалась, потому что впервые в ней заговорило настоящее чувство. Но и молодой купец никогда ещё не видел такой красавицы, или по крайней мере ни одна ещё так не приближала его к себе, не обходилась с ним столь ласково и приветливо; а поскольку, как уже было сказано, девица помимо красоты отличалась добрым сердцем и учтивостью, то неудивительно, что доверчивый, бесхитростный юноша, сердце которого ещё было совершенно свободно и нетронуто, влюбился в неё со всем тем пылом и самозабвением, какие были заложены в нем природой.

Возможно, что никто так и не узнал бы об этом, если бы молодой человек, по своему простосердечию, не усмотрел ободрения в той приветливости, которую, сам не ведая притворства, он с тайным трепетом и сомнением осмеливался считать свидетельством взаимности.

Однако в течение нескольких недель он сдерживал себя и воображал, будто искусно скрывает свою тайну. Но, бросив на него беглый взгляд, каждый догадывался, что он страстно влюблен, а стоило ему только очутиться вблизи приезжей красавицы или хотя бы услышать её имя, как сразу становилось ясно, в кого именно. Но влюблен он был недолго, а вскоре полюбил красавицу беззаветно, со всем жаром юности: она стала для него самым святым и дорогим на свете существом, и он раз навсегда решил, что в ней одной — его блаженство и всё, ради чего ему стоит жить. Ей это чрезвычайно нравилось, ибо его слова и поступки были совершенно непохожи на то, с чем она встречалась раньше, и так глубоко волновали и трогали её, что она, в свой черед, страстно его полюбила и для неё самой уже и речи не могло быть о каком-то там выборе. Все видели, как разыгрывается эта любовная история, говорили об этом открыто и частенько шутили по этому поводу. Девице это весьма нравилось, и хотя ей казалось, что сердце у неё вот-вот разорвется от томительного ожидания, она всё же, со своей стороны, старалась несколько запутать и затянуть роман, чтобы вволю насладиться им, потому что молодой человек в своем смущении совершал поступки столь милые и по-детски наивные, каких она ещё никогда не видела, и каждый из них был для неё более приятен и лестен, чем предыдущий.

Однако юноша, по своей прямоте и порядочности, не мог долго оставаться в таком положении; поскольку все делали намеки и позволяли себе шуточки, ему казалось, что его сокровенную тайну превращают в комедию, а он слишком чтил и обожал свою возлюбленную, чтобы мириться с этим, и то, что её так тешило, вызывало в нем грусть, сомнения и чувство неловкости за неё. Вдобавок он считал нечестным со своей стороны и обидным для девицы, что он так долго носит в себе столь страстную любовь к ней и непрестанно о ней думает, а она об этом и не подозревает. Такое положение казалось ему не вполне благопристойным и тревожило его совесть. И вот однажды утром для всех стало очевидным, что он что-то задумал; и действительно, он немногими словами открылся девице в своей любви, предварительно поклявшись себе сказать ей об этом один раз и никогда не говорить вторично, если счастье ему не суждено. У него и в мыслях не было, что столь прекрасная и добродетельная девица способна утаить истинное свое мнение и не ответить в первый же раз нерушимым «да» или «нет».

Он был столь же предан ей, как страстно влюблен, столь же застенчив, как доверчив, столь же горд, как простодушен, и всегда ставил вопрос ребром: жизнь или смерть, да или нет, согласен или не согласен?

Но когда девица услышала это признание, которого ждала с таким нетерпением, в ней проснулась прежняя мнительность, и в недобрый час она вспомнила, что её поклонник — купец и, возможно, стремится только завладеть её состоянием, чтобы расширить свои дела. Если попутно он слегка влюблен в неё, то при её красоте это не такая уж великая заслуга, и тем более возмутительно, ежели она представляется ему всего лишь приятным приложением к её золоту. И вот вместо того чтобы признаться во взаимности и обнадежить юношу, как ей самой хотелось, она в тот же час с целью испытать его преданность придумала новую хитрость: приняв вид если не грустный, то весьма озабоченный, она призналась ему, что якобы у себя на родине давно обручилась с одним молодым человеком, которого любит всем сердцем. Уже не раз она собиралась сказать ему (то есть купцу) об этом, ибо дружбой его она весьма дорожит, как он, наверно, заметил по её обращению, и доверяет ему, как родному брату; однако неуместные шутки окружающих сделали такой задушевный разговор очень затруднительным для неё; но уж если он теперь сам, к её изумлению, раскрыл перед ней свое честное, благородное сердце, то наилучшим для неё способом выразить ему благодарность за его любовь будет столь же полная доверенность с её стороны. Да, продолжала девица, лишь тому она будет принадлежать, кого однажды избрала, и никогда она не сможет отдать свое сердце другому — это пламенными письменами запечатлено в её душе, и даже её милый хотя знает её в совершенстве, однако не подозревает, как она его любит. Но злая судьба обрушилась на неё: её жених — купец, но беден как церковная крыса, поэтому они решили, что он на средства невесты откроет торговлю; начало уже было положено, всё удавалось на славу, уже был назначен день свадьбы, и вдруг стряслась беда: права невесты на всё её состояние стали предметом судебного процесса, ей теперь грозит опасность навсегда лишиться всего, а несчастному жениху именно в ближайшее время предстоят первые платежи миланским и венецианским купцам, и от уплаты этих денег целиком зависят его кредит, дальнейшее преуспеяние и доброе имя, не говоря уже о соединении двух любящих сердец и о радостной свадьбе!

Она поспешила в Милан, где у неё богатые родственники, искать помощи и средств, но приехала, видно, в неудачное время; ничто не спорится и не ладится, а срок платежей уже близок, и если она не сможет выручить своего возлюбленного, то неминуемо умрет от горя. Ведь он самый хороший, самый чудесный человек, какого можно себе представить, и если только ему помочь, он, несомненно, станет богатейшим купцом, и не может для неё быть другого счастья на земле, как стать его супругой!

Когда она окончила свой рассказ, у бедного юноши кровь давно уже отхлынула от лица; он был бледен как полотно, но с уст его не слетело ни единого звука жалобы, ни словечка не вымолвил он больше о себе и своей любви, а только грустным голосом спросил, какой сумме равняются денежные обязательства счастливо-злосчастного жениха.

«Десять тысяч золотых гульденов!» — ещё более грустно ответила девица.

Опечаленный юноша встал, посоветовал своей собеседнице не падать духом, так как выход, наверно, найдется, и удалился, не осмелившись взглянуть на неё; слишком он был пристыжен и потрясен тем, что остановил свой выбор на особе, столь беззаветно и страстно любившей другого: ведь бедняга каждому её слову верил свято, как Евангелию. Расставшись с красавицей, он тотчас отправился к купцам, с которыми вел дела, и, согласившись на известный денежный ущерб, упросил их расторгнуть заключенные с ними сделки, которые он как раз на этих днях должен был оплатить, своими десятью тысячами гульденов, а на этих сделках основывались все его планы и надежды. Не прошло и шести часов, как он снова явился к девице, неся с собой всё свое достояние, и стал просить её ради всего святого принять от него эту помощь. Глаза красавицы засверкали от радостного изумления, сердце стучало, будто кузнечный молот. Она спросила его, где он раздобыл такую большую сумму; он ответил, что занял её под ручательство своего доброго имени и сможет вернуть без всяких затруднений, так как его дела приняли удачный оборот. По его лицу девица видела, что он лжет и что ради её счастья он пожертвовал всем своим состоянием и всеми надеждами на будущее, но притворилась, будто верит его словам. Она дала волю своей радости, но, продолжая жестокую игру, сделала вид, будто эта радость вызвана тем, что она может теперь спасти своего избранника и выйти за него замуж; казалось, она не находила слов, чтобы выразить свою благодарность.

Но вдруг, как бы спохватившись, она заявила, что сможет воспользоваться великодушием своего поклонника только под одним условием, иначе все уговоры будут тщетны. Когда же он спросил, в чём это условие заключается, она потребовала от него торжественного обещания явиться к ней в назначенный ею день, чтобы присутствовать на её свадьбе и стать лучшим другом и покровителем её будущего супруга, а также самым верным другом, защитником и советчиком её самой. Залившись краской, молодой человек просил её отказаться от этого требования; но тщетно, стараясь её отговорить, приводил он множество доводов, тщетно уверял её, что неотложные дела не позволяют ему вернуться в Швейцарию в ближайшее время, что эта поездка причинит ему большие убытки. Она твердо стояла на своем и даже, видя, что он упорствует, пододвинула к нему его золотые монеты. Наконец он согласился, но девица заставила его скрепить свое обещание рукопожатием и вдобавок поклясться своей честью и вечным своим спасением, что свято выполнит его. После этого она назначила точный день и час, когда ему надлежало явиться, в чём ему также пришлось поклясться своей верою в Христа и вечную жизнь. Лишь тогда она согласилась принять его жертву и с великой радостью велела отнести сокровище в свою опочивальню, где собственноручно заперла его в дорожный сундук, а ключ спрятала на груди.

Она не стала дольше задерживаться в Милане, а поехала домой через Сен-Готард, столь же веселая, сколь печальной совершила путь в Италию. Переезжая Чертов мост, с которого она чуть было не бросилась, она на этот раз хохотала как безумная и, распевая во весь голос, бросила в Рейс букетик из цветов граната, который носила на груди. Словом, её радость не знала предела, и путешествие было самое веселое, какое только можно вообразить. По возвращении она отперла свой дом, проветрила его сверху донизу и разукрасила так, словно ожидала приезда какого-то принца. Мешок с десятью тысячами золотых гульденов она положила в изголовье своей постели и ночью так блаженно клала голову на жесткую глыбу и спала на ней так сладко, словно то была самая мягкая пуховая подушка. Она едва могла дождаться условленного дня, когда твердо рассчитывала увидеть своего любимого, ибо знала, что он не способен нарушить даже простое обещание, тем более клятву, хотя бы это могло стоить ему жизни.

Но долгожданный день настал, а возлюбленный не явился; прошло ещё много дней и недель, а о нем всё не было ни слуху ни духу. Тогда её охватила дрожь и она впала в глубочайший страх и тоску; письмо за письмом посылала она в Милан, но никто не мог ей сказать, куда девался молодой швейцарец. Наконец случайно выяснилось, что он заказал себе мундир из куска алой камки, который остался у него с той поры, когда он начал заниматься торговлей, и завербовался в швейцарский полк, сражавшийся в войсках короля Франциска Первого во время миланского похода. После битвы при Павии, в которой погибло столько швейцарцев, его нашли бездыханным на груде убитых испанцев; тело его было покрыто смертельными ранами, алый мундир сверху донизу иссечен и разодран. Прежде чем юноша испустил дух, он наказал лежавшему рядом с ним зельдвильцу, не так тяжело изувеченному, точно запомнить всё, что он скажет, и просил его, если он выживет, в точности передать это изустное послание, гласившее: «Любезнейшая девица! Хотя я своей честью, своей верою в Христа и вечным своим спасением поклялся вам явиться на вашу свадьбу, я всё же не в силах был снова увидеть вас и стать свидетелем того, как другой удостоится наивысшего счастья, какое только было мыслимо для меня. Это я почувствовал лишь в разлуке с вами и не знал ранее, сколь неумолима и жестока любовь, какую я питаю к вам, — иначе я, без сомнения, лучше уберегся бы от неё. Но раз уж так случилось, то я скорее согласен лишиться мирской своей славы и спасения души и быть осужденным за клятвопреступление на вечные муки, нежели ещё раз появиться возле вас с огнем, более сильным и неугасимым, чем адское пламя, которое вряд ли сможет причинить мне большие страдания. Не вздумайте молиться за меня, прекраснейшая девица, потому что без вас я не могу сподобиться блаженства и не сподоблюсь его ни на этом, ни на том свете, а посему живите счастливо и примите последний мой привет!»

Так в этой битве, после которой король Франциск Первый воскликнул: «Все потеряно, кроме чести!» — несчастный влюбленный потерял всё — надежду, честь, жизнь и вечное спасение, но не испепелявшую его любовь. Зельдвилец выжил, и как только он несколько оправился и опасность для его жизни миновала, он, чтобы ничего не забыть, записал всё слово в слово на свою аспидную дощечку, а вернувшись на родину, явился к несчастной девице и прочел ей послание жестким и воинственным голосом, каким обычно производил перекличку в своем отряде, — ведь он был старый командир.

Девица же стала рвать на себе волосы, разодрала одежду и принялась вопить и рыдать так громко, что по всей улице было слышно и отовсюду сбежались люди. Словно в беспамятстве приволокла она мешок с десятью тысячами золотых гульденов, рассыпала их по полу, распростерлась на них и стала целовать блестящие золотые. Затем, совершенно обезумев, она пыталась собрать разбросанные монеты в кучу и обнять их, словно в них незримо присутствовал погибший возлюбленный. День и ночь лежала она ничком на этом золоте, отказываясь от еды и питья; она непрестанно целовала и ласкала холодный металл, пока наконец однажды ночью вдруг не поднялась с постели и, без устали бегая туда и обратно, не перенесла сокровище в сад, где, заливаясь слезами, бросила его в глубокий колодец, а затем произнесла над ним заклятие, чтобы оно никогда уже не досталось никому другому.

Когда Шпигель дошел до этого места своего рассказа, Пинайс прервал его вопросом:

— И что же, драгоценное золото всё ещё лежит в колодце?

— А где же ему лежать, — отозвался Шпигель, — один я могу его вытащить, а пока что я этого не сделал.

— Ах да, верно! — вскричал Пинайс. — Слушая тебя, я начисто забыл об этом. Ты недурно рассказываешь, чертово отродье! И мне захотелось обзавестись женушкой, которая вот так бы во мне души не чаяла; но она должна быть раскрасавица! Ну а теперь расскажи поскорее, как одно связано с другим.

— Прошло немало лет, — продолжал Шпигель, — прежде чем девица несколько оправилась от тяжкого душевного недуга и мало-помалу стала той молчаливой старой девой, какою была, когда я познакомился с ней. Могу похвалиться, что в её отшельнической жизни я был для неё единственной отрадой и самым близким другом до тихой её кончины. Но, почувствовав приближение смерти, она вновь живо представила себе далекие дни, когда была молода и прекрасна, и вновь, но в более кротком, смиренном расположении духа, пережила сперва сладостные волнения, а затем жестокие муки тех времен и так горько плакала семь дней и семь ночей подряд, вспоминая про любовь юноши, утех которой она лишилась по своей недоверчивости, что совсем незадолго до смерти её старые глаза ослепли.

Тогда она пожалела о том, что произнесла заклятие над кладом, и сказала, препоручая мне это важное дело: «Ныне, милый мой Шпигель, я изменяю свое распоряжение и уполномочиваю тебя привести в исполнение то, что я решила сейчас: ищи, разыскивай, пока не найдешь, девицу, прекрасную как день, но неимущую, которой из-за её бедности женихи пренебрегают. И если найдется рассудительный, честный, видный из себя мужчина, живущий в достатке, и, несмотря на бедность девушки, посватается к ней, побуждаемый единственно её красотой, то пусть этот мужчина наисвященнейшими клятвами обязуется быть ей преданным столь же глубоко, самозабвенно и непоколебимо, как был мне предан несчастный мой возлюбленный, и всю свою жизнь угождать этой женщине всегда и во всём; и тогда отдай те десять тысяч золотых гульденов, что лежат на дне колодца, в приданое этой девушке, дабы в день свадьбы она доставила этим радостную неожиданность своему нареченному». Так сказала мне покойница, а я из-за превратностей моей судьбы не успел заняться этим делом, и теперь меня гнетет мысль, не тревожится ли бедняжка в гробу, что и для меня может иметь весьма неприятные последствия.

Недоверчиво взглянув на Шпигеля, Пинайс сказал: — А сумеешь ли ты, бездельник, точнее осведомить меня об этом кладе и показать мне его воочию?

— В любое время! — с готовностью отозвался Шпигель. — Но вы должны знать, господин чернокнижник, что не такое это для вас простое дело — достать золото из колодца. Вам наверняка свернули бы шею: ведь в колодце шалит нечистая сила; об этом у меня есть кое-какие сведения, о которых я, по некоторым обстоятельствам, не могу распространяться.

— Э, да кто же говорит о доставании? — не без опаски сказал Пинайс. — Сведи меня туда и покажи мне клад! Или, лучше, давай-ка я тебя сведу на крепкой веревке, чтобы ты не удрал от меня!

— Как вам угодно! — отвечал Шпигель. — Но захватите с собой ещё и другую длинную веревку и потайной фонарь, который вы могли бы опустить на этой веревке в колодец, — ведь он страх какой глубокий и темный!

Пинайс последовал совету и привел резвого кота в сад покойной старой девы. Вместе перелезли они через ограду, и Шпигель показал чернокнижнику скрытый среди разросшихся кустов путь к заброшенному колодцу. Придя туда, Пинайс спустил в колодец фонарь и стал жадно вглядываться в глубь, ни на минуту не спуская Шпигеля с привязи.

И действительно, на дне, под зеленоватой водой, поблескивало золото.

— Я и впрямь вижу его! — воскликнул Пинайс. — Это правда! Ну и молодец же ты, Шпигель! — Потом, снова зорко вглядываясь во мрак, он спросил: — А их в самом деле десять тысяч?

— Поклясться в этом, пожалуй, нельзя, — отвечал кот. — Я не был там, внизу, и не считал! Возможно даже, что девица, когда несла сюда деньги, обронила по дороге несколько золотых, уж очень она была взволнована.

— Ну, если и будет на десяток-другой меньше, — сказал Пинайс, — это для меня не важно.

Он уселся на закраину колодца; Шпигель тоже сел и принялся лизать лапку.

— Вот клад и налицо, — молвил Пинайс, почесав за ухом, — и подходящий мужчина тоже найден; не хватает только девицы, прекрасной как день!

— Как так? — спросил Шпигель.

— Я хочу сказать, — пояснил чернокнижник, — не хватает только той, что должна получить эти десять тысяч золотых гульденов в приданое, чтобы доставить мне этим радостную неожиданность в день свадьбы, и, сверх того, должна обладать всеми теми приятными свойствами, которые ты расписал!

— Гм! — возразил Шпигель. — Дело обстоит не совсем так, как вы говорите. Клад налицо, это вы правильно заметили, девица, прекрасная как день, у меня, по правде сказать, тоже на примете; а вот найти мужчину, который при этих сложных обстоятельствах захочет на ней жениться, — в этом-то и загвоздка! Ибо в наши дни красота в придачу должна быть ещё позолочена, точно орехи на рождественской елке, и чем пустопорожнее становятся головы у мужчин, тем больше им охота заполнить эту пустоту жениным добром, чтобы с большей приятностью провести время: то муж с важным видом осматривает лошадь, то покупает кусок бархата, то, после долгой суеты и беготни, заказывает хороший самострел и у него безвыходно сидит оружейник; только и слышишь: «Надо мне собрать мой виноград и вычистить мои бочки, заняться прививкой моих деревьев, заново покрыть мою крышу, послать мою жену на воды — она прихварывает и стоит мне больших денег; надо вывезти мои дрова из лесу; надо взыскать с моих должников всё, что мне причитается; я купил пару борзых; я выменял моих гончих; я сторговал массивный выдвижной дубовый стол и отдал в придачу мой большой ореховый ларь; я подвязал мои бобы на жерди; я продал мое сено; я посадил в моем огороде салат»; словом, с утра до вечера разговор всё один — про мое да про мое.

А есть и такие, что говорят: «На будущей неделе у меня стирка, мне пора проветрить мои перины, мне нужно нанять служанку, нужно переменить мясника, прежним я недоволен; я по случаю купил прехорошенькую вафельницу и продал мой серебряный ларчик для пряностей, он мне был ни к чему…» Всё это, разумеется, по праву принадлежит жене, и вот эдаким манером лежебока проводит время и крадет у господа бога один день за другим, перечисляя свои хлопоты, а на самом деле — палец о палец не ударяя. В крайнем случае, если бездельник смекнет, что надо сбавить спеси, он, пожалуй, скажет: «Наши коровы и наши свиньи», но всё же…

Тут Пинайс, дернув привязь так сильно, что Шпигель жалобно замяукал, в ярости закричал:

— Замолчи, пустобрех! И скажи немедля: где та, которая у тебя на примете? — Ибо перечисление всех этих благ и занятий, связанных с приданым жены, ещё больше разохотило тощего чернокнижника.

— Неужели вы действительно хотите взяться за это дело, господин Пинайс? — с удивлением спросил Шпигель.

— Разумеется, хочу! Кому же за него взяться, как не мне? А посему — выкладывай! Где некая особа?…

— Чтобы вы могли пойти и посвататься к ней?

— Разумеется!

— Ну так знайте — без меня вам не обойтись! Вы должны обратиться ко мне, если хотите заполучить жену и деньги! — с невозмутимым видом заявил Шпигель и начал прилежно водить обеими лапками по ушам, всякий раз предварительно слегка смачивая их.

Пинайс призадумался, покряхтел и молвил:

— Я вижу, ты хочешь расторгнуть наш договор и спасти свою шкуру!

— А по-вашему, это так уж странно и противоестественно?

— Выходит, ты меня морочишь и лжешь мне, как первейший плут?

— И это возможно, — отозвался Шпигель.

— А я тебе говорю: не морочь меня! — повелительно крикнул Пинайс.

— Ладно, значит, я вас не морочу, — ответил Шпигель.

— Посмей только!

— А вот посмею!

— Не мучь меня, милый Шпигель! — сказал Пинайс плаксивым тоном, а Шпигель ответил, теперь уже серьезно:

— Удивительный вы человек, господин Пинайс! Вы держите меня на привязи, дергаете веревку так, что у меня дыхание спирает, более двух часов, — да что я говорю! Более полугода назад вы занесли надо мной смертоносный меч, а теперь просите: «Не мучь меня, милый Шпигель!» Так вот, если вам угодно, я вкратце скажу вам: мне может быть только приятно выполнить наконец долг признательности в отношении покойной и найти для некой особы подходящего супруга, а вы действительно, думается мне, удовлетворяете всем требованиям. Оно кажется нехитрым, а всё-таки мудреное это дело — хорошо пристроить женщину, и я снова говорю: я рад, что вы на это согласны! Но даром дается только смерть! Прежде чем вымолвить ещё хоть слово, сделать ещё хоть шаг, прежде чем хотя бы рот раскрыть ещё раз — я хочу получить свободу и быть спокойным за свою жизнь! Поэтому уберите веревку и положите договор сюда, на закраину колодца, вон на этот камень, или же отрежьте мне голову — одно из двух!

— Ах ты бесноватый, ах ты зазнайка! — сказал Пинайс. — Уж очень ты горяч, сразу так взъерепенился! Надо всё это толком обсудить и, уж во всяком случае, заключить новый договор.

На этот раз Шпигель ничего не ответил: он сидел неподвижно — одну минуту, две минуты, три минуты. Тут уж чернокнижнику стало не по себе. Он вынул бумажник, тяжко вздохнув, достал оттуда договор, перечел его и не без колебаний положил перед котиком. Едва бумага оказалась перед ним, как Шпигель схватил и проглотил её. Он жестоко давился при этом, но всё же проглоченный документ показался ему самым вкусным и питательным кушаньем, каким он когда-либо лакомился, и у него явилась надежда, что оно надолго пойдет ему впрок и поможет снова стать кругленьким и веселым.

Покончив со своей приятной трапезой, кот, учтиво поклонившись чернокнижнику, сказал:

— Я всенепременно дам вам знать о себе, господин Пинайс; жена и деньги — за вами. Но вы, со своей стороны, приготовьтесь изображать страстную влюбленность, чтобы вы могли клятвенно подтвердить известное вам условие самозабвенной преданности женщине, которая, можно сказать, уже ваша!

А пока что разрешите поблагодарить вас за радушие и угощение и откланяться.

С этими словами Шпигель удалился, потешаясь над глупостью чернокнижника, воображавшего, будто ему удастся обмануть самого себя и весь свет, хотя он собирается жениться на желанной невесте отнюдь не бескорыстно, из одной любви к её красоте, а заранее зная, как обстоит дело с десятью тысячами гульденов. К тому же котик присмотрел особу, которую он думал навязать глупому чернокнижнику в благодарность за всех его жареных дроздов, мышей да колбаски.

Против дома господина Пинайса находился другой дом, фасад которого был тщательнейшим образом выбелен, а окна вымыты до блеска. Скромные белоснежные занавески всегда казались только что выутюженными, и такой же ослепительною белизной сияли одежда, головной платок и косынка престарелой бегинки[14], жившей в этом доме; полумонашеский убор ниспадал на грудь такими безупречными складками, будто был сделан из тончайшей писчей бумаги; казалось, только вздумай — и можно писать на нем; во всяком случае, это было бы весьма удобно сделать на её груди, плоской и жесткой, словно гладильная доска. Столь же остры, как тугие белые кантики и отвороты одеяния бегинки, были и её длинный нос, и подбородок, и язык, и злобный взгляд её глаз; но она мало болтала языком и редко расходовала по пустякам зрение, потому что, ненавидя мотовство, всё пускала в ход только в урочное время и весьма осмотрительно. Бегинка неукоснительно три раза в день ходила в церковь, и когда она в своем свежевыстиранном белом, хрустящем от крахмала наряде шла по улице, внюхиваясь в воздух белым заостренным носом, дети пугливо разбегались, да и взрослые рады были укрыться, если успевали, за дверью дома. Однако благодаря своему благочестию и отшельническому образу жизни бегинка пользовалась доброй славой, в частности — большим уважением среди духовенства, но даже попы охотнее сносились с ней письменно, нежели устно, а когда она исповедовалась, священник всякий раз выскакивал из исповедальни весь в поту, словно из раскаленной печи.

Итак, богомольная бегинка, с которой шутки были плохи, жила в мире и спокойствии, и никто её не тревожил. Да и она не водилась ни с кем, не вмешивалась в чужие дела, если только люди не вмешивались в её собственные. Но к соседу Пинайсу она, по-видимому, питала лютую ненависть: стоило ему только показаться у своего окошка — и она тотчас, метнув на него через улицу злобный взгляд, задергивала белые занавески; что до Пинайса, то он боялся её как огня и осмеливался позубоскалить на её счёт только в самой что ни на есть отдаленной каморке своего дома, запершись на все замки и засовы.

Но насколько белым и светлым был дом бегинки с фасада, настолько же черным, закопченным, таинственным и необычайным он казался с противоположной стороны, которую, однако, вряд ли кто-нибудь мог видеть, кроме птиц в облаках да кошек на крышах, так как сторона эта выходила в темный тупик, окруженный высокими, до неба, глухими стенами, без единого окна, и никогда там не показывалось человеческое лицо. Под крышей дома бегинки висели разодранные нижние юбки, корзины, мешки с целебными травами; на крыше росли деревца тиса да кусты терновника и зловеще торчала огромная, черная от сажи, дымовая труба. А из этой трубы темной ночью зачастую верхом на помеле вылетала ведьма — молодая, прекрасная, нагая, какою господь создал женщину и какою дьяволу приятно её видеть. Вылетев из трубы, она тоненьким своим носиком и вишнево-красными губками жадно вдыхала свежий ночной ветерок и мчалась вдаль; сияние её ослепительно белого тела освещало ей путь, длинные, черные как вороново крыло волосы развевались, словно ночное знамя.

В дыре возле этой трубы сидела старая сова; к ней-то и направился теперь освобожденный Шпигель, держа в зубах жирную мышь, пойманную им по дороге.

— Добрый вечер, любезная госпожа сова! Всё так же исправно сторожите? — спросил он, на что сова ответила:

— Приходится! Добрый вечер и вам! Давно вас не видать было, господин Шпигель!

— На это были свои причины, потом расскажу. Вот я вам принес мышку — не ахти какую, по времени года, — надеюсь, не побрезгуете! А что хозяйка — уже вылетела?

— Нет ещё, она хочет под утро прогуляться часок-другой. Спасибо вам за славную мышку! Вы, как всегда, учтивы, Шпигель! У меня тут припасен тощий воробушек, очень уж близко от меня он пролетел сегодня! Сделайте милость, закусите! А как вам жилось это время?

— Чего-чего только не было! — ответил Шпигель. — С меня хотели голову снять! Вот послушайте, если вам угодно!

И за вкусным ужином Шпигель рассказал внимательно слушавшей сове всё, что с ним случилось и как он ускользнул из рук Пинайса. Сова на это сказала:

— Поздравляю вас тысячу раз! Теперь вы опять сами себе господин и можете, приобретя богатый опыт, идти куда вам вздумается!

— Я с этим делом ещё не развязался, — возразил Шпигель. — Пинайс должен получить и обещанную жену, и обещанные золотые гульдены!

— Вы, видно, рехнулись? Хотите оказать благодеяние негодяю, который едва не содрал с вас шкуру?

— Ну что ж, он мог это сделать по праву, на основании нашего соглашения, и раз я могу ему отплатить той же монетой, то почему бы мне не сделать этого? А кто говорит, что я хочу оказать ему благодеяние? Вся эта история — чистейшая выдумка. Моя хозяйка — да почиет она с миром! — была простая душа, никогда в жизни не влюблялась, никогда не была окружена поклонниками, а пресловутый клад — не что иное, как неправедно нажитое добро, которое она когда-то получила в наследство и, чтобы оно не принесло ей несчастья, бросила в колодец со словами: «Будь проклят тот, кто его вытащит и воспользуется им!» Как видите, не такое уж это благодеяние!

— Тогда, разумеется, это совсем другое дело! А где же вы думаете раздобыть подходящую жену?

— Вот здесь, в этой самой трубе. Я для того и пришел, чтобы поговорить с вами начистоту! Неужели вам не хочется наконец освободиться из тяжкой неволи у этой ведьмы? Подумайте, как бы нам её словить и сосватать старому лиходею!

— Шпигель, вам стоит только приблизиться ко мне, и у меня сразу появляются дельные мысли!

— Я давно знал, что вы умница! Я старался, как только мог, а если и вы ещё приложите руку к этому делу, взявшись за него со свежими силами, оно, наверно, выгорит!

— Уж если всё так удачно складывается, мне незачем долго раздумывать, у меня давным-давно есть свой план!

— Чем мы её поймаем?

— Новехонькой сетью для куликов, сплетенной из добротной, крепкой конопляной бечевы; сплести её должен двадцатилетний юноша, сын охотника, никогда ещё не взглянувший на женщину, и уже трижды на эту сеть должна была пасть ночная роса; но ни один кулик не должен был попасться в неё, а причиной тому трижды должен был явиться праведный поступок.

Такая сеть достаточно крепка, чтобы ведьма в неё поймалась.

— Любопытно узнать, где вы достанете такую сеть, — заметил Шпигель, — ведь я знаю, что вы никогда не бросаете слов на ветер!

— Она уже найдена, как бы нарочно для нас сплетена; в лесу неподалеку отсюда живет девятнадцатилетний юноша, сын охотника, никогда ещё не взглянувший на женщину, так как он слеп от рождения; поэтому он годен только на то, чтобы плести сети, и несколько дней назад закончил новую, превосходную сеть для ловли куликов; но когда старик охотник, его отец, впервые пошел расставить её, навстречу ему попалась женщина, которая стала склонять его на грех; а была она так безобразна, что старик в страхе бежал, оставив сеть на траве. Поэтому на неё пала ночная роса и не поймалось ни одного кулика, и причиной этому явился праведный поступок. Когда охотник на другой день снова пошел расставлять сеть, ему повстречался всадник с тяжелой дорожной сумкой на седле; в этой сумке была дыра, из которой время от времени на землю падала золотая монета. Тут охотник снова бросил сеть на землю, рысцой побежал за всадником и давай подбирать червонцы да бросать их в свою шапку, пока всадник не обернулся, не увидел, чем старик занят, и, придя в ярость, не нацелился в него копьем. Тогда охотник в страхе поклонился всаднику, подал ему шапку и молвил: «Ваша милость, вы здесь обронили много монет, я для вас подобрал их все до одной!» Это опять-таки был праведный поступок; ведь честно вернуть находку — дело чрезвычайно трудное и похвальное; но в погоне за червонцами охотник успел уйти так далеко от сети для куликов, что оставил её в лесу на вторую ночь и ближней тропкой вернулся домой. Наконец на третий день — было это вчера, — когда он снова пустился в путь, навстречу ему попалась миловидная кумушка, которая давно уже обхаживала старика и не одного зайчика получила от него в подарок. Из-за неё он совсем забыл о куликах, а на другое утро сказал: «Я даровал жизнь бедным пташкам; всякая тварь заслуживает милосердия!» Поразмыслив над этими тремя праведными поступками, он решил, что стал слишком хорош для мирской суеты, и сегодня спозаранку ушел в монастырь. Вот как случилось, что сеть, ни разу не употребленная, всё ещё лежит в лесу, и мне только нужно слетать за ней туда.

— Сделайте это поскорее, — воскликнул Шпигель, — она нам очень пригодится!

— Мигом слетаю, — отозвалась сова, — только вы покамест посторожите за меня у этой дыры и, если хозяйка снизу кликнет в трубу: «Чист воздух?» — отвечайте, подделываясь под мой голос: «Нет, в фехтовальной школе ещё не воняет!»

Шпигель забрался в выбоину, а сова бесшумно полетела над городом к лесу. Вскоре она вернулась с сетью и спросила:

— Ну как, хозяйка не кликала?

— Нет ещё, — ответил Шпигель.

Они вдвоем натянули сеть над трубой и тихонько, чинно уселись возле неё; вокруг было темно, дул легкий предрассветный ветерок, в небе слабо мерцали звезды.

— Вот увидите, — прошептала сова, — как ловко она умеет вылетать из трубы, нисколечко не замарав сажей свои белоснежные плечи.

— Я никогда ещё не видал её так близко, — шепнул в ответ Шпигель, — только бы она нас не сцапала!

Тут ведьма снизу кликнула:

— Чист воздух?

А сова ответила:

— Совершенно чист, в фехтовальной школе чудесно воняет!

Ведьма тотчас поднялась из трубы и запуталась в сети, которую кот и сова быстрехонько стянули и завязали.

— Держи покрепче! — командовал Шпигель.

— Стяни потуже! кричала сова.

Ведьма билась и бесновалась, но не издала ни звука, словно рыба в неводе. Всё было тщетно, сеть показала себя на славу. Только помело торчало из петель. Шпигель хотел было потихоньку вытащить его, но получил такой щелчок по носу, что едва не лишился чувств и понял — львицу нельзя дразнить, даже если она в сети. Наконец ведьма утихомирилась и спросила:

— Чего вы от меня хотите, чудные вы звери?

— Хочу, чтобы вы меня уволили со службы и вернули мне свободу! — сказала сова.

— Столько шуму из-за такого пустяка! — вскричала ведьма. — Ты свободна, развяжи-ка сеть!

— Погодите малость! — вмешался Шпигель, всё ещё потирая нос. — Вы должны клятвенно обязаться выйти замуж за вашего соседа, городского чернокнижника Пи-найса, в точности следуя при этом нашим указаниям, и никогда уже с ним не разлучаться!

Тут ведьма опять стала трепыхаться и фыркать, словно сам черт, и сова сказала:

— Она не согласна!

Но Шпигель заявил:

— Если вы мигом не успокоитесь и не будете слушаться нас во всём, мы оставим вас в сети и повесим у фасада на драконовой голове сточного желоба; наутро все вас увидят и признают ведьмой! Вот и выбирайте, что вам больше по вкусу: чтобы вас изжарили под председательством господина Пинайса или чтобы вы, став его супругой, сами жарили его на медленном огне?

Тут ведьма ответила со вздохом:

— Скажите, что же вы задумали?

Шпигель учтиво изложил ей, что именно они задумали и что она должна делать.

— Ну, это в крайнем случае ещё можно вытерпеть, если уж никак нельзя иначе! — сказала она, уступая, и поклялась самыми страшными клятвами, какими только может связать себя ведьма. Тогда кот и сова открыли темницу и выпустили её. Она тотчас села верхом на метлу, сова — за ней, а Шпигель примостился совсем позади, на помеле, крепко держась за него; так они понеслись к колодцу, ведьма спустилась туда и достала клад.

Поутру Шпигель явился к господину Пинайсу и сообщил ему, что он может посмотреть на известную ему особу и посвататься к ней, но она, дескать, настолько обнищала, что сидит, всеми покинутая, отверженная, под деревом у городских ворот и плачет горючими слезами. Господин Пинайс тотчас облачился в потертый камзол из желтого бархата, который надевал только в высокоторжественных случаях, нахлобучил лучшую свою мохнатую шапку, к поясу прицепил шпагу, взял старую зеленую перчатку, флакончик из-под бальзама, ещё слегка благоухавший, да бумажную гвоздику, после чего направился со Шпигелем к городским воротам на смотрины. Там он застал под ивой горько плакавшую девушку такой красоты, какой он никогда не видел; но одета она была в рубище столь убогое и разодранное, что, как стыдливо ни куталась в него, всё же то здесь, то там просвечивало белоснежное тело. Пинайс вытаращил глаза и от неожиданного восторга едва мог сказать красавице, зачем он пришел. Та тотчас утерла слезы, с чарующей улыбкой протянула ему руку, звонким ангельским голосом поблагодарила его за великодушие и поклялась вечно хранить ему верность. В ту же минуту Пинайс преисполнился такой ревности к своей невесте, что поклялся никогда никому не показывать её. Он тайно обвенчался с ней у престарелого отшельника и устроил свадебный пир у себя дома, причем единственными гостями были Шпигель и сова, которую Шпигель, с разрешения молодожена, привел с собой.

Десять тысяч золотых гульденов лежали на столе в миске, время от времени Пинайс запускал туда руку и перебирал монеты; он глаз не сводил с красавицы, восседавшей за столом в синем бархатном платье; волосы у неё были перевиты золотой сеткой и убраны цветами, на шее блистало жемчужное ожерелье. Пинайс то и дело тянулся поцеловать её, но она стыдливо и целомудренно отстранялась с обольстительной улыбкой и клялась, что никогда на это не согласится при свидетелях и до наступления темноты. Это ещё усугубляло его блаженство и влюбленность, а Шпигель уснащал трапезу цветистыми речами, на которые красавица отвечала столь приятно, разумно и вкрадчиво, что чернокнижник так и млел от удовольствия. Когда стемнело, сова и кот откланялись и степенно удалились. Господин Пинайс проводил их со свечой до самого крыльца и ещё раз поблагодарил Шпигеля, назвав его достойнейшим и учтивейшим существом, а когда он вернулся в комнату, за столом сидела его соседка, старая бегинка, в белом одеянии и смотрела на него злыми глазами. Пинайс в ужасе уронил подсвечник и, весь дрожа, прислонился к стене. От страха он высунул язык, лицо у него стало такое же бледное и заостренное, как у самой бегинки. Что до неё — она встала, вплотную подошла к Пинайсу, погнала его перед собою в брачную комнату и, пользуясь своим колдовским искусством, подвергла его таким мукам, каких ещё не знал ни один смертный. Итак, Пинайс был отныне связан со старухой неразрывными узами, и когда об этом проведали в городе, только и слышно было: «Смотрите-ка, в тихом омуте черти водятся! Кто бы подумал, что благочестивая бегинка и господин городской чернокнижник в таком возрасте ещё поженятся! Ну что ж — почтенная и праведная чета, хоть и не очень приятная!»

А Пинайсу с той поры житья не стало. Жена немедля завладела всеми его тайнами и стала им верховодить. Она не давала ему ни отдыха, ни покоя, заставляла его колдовать с утра до вечера что было сил, а Шпигель, проходя мимо и видя всё это, ласково спрашивал его:

— Всё трудитесь, всё трудитесь, господин Пинайс?

С этого времени в Зельдвиле и стали говорить: «Сторговал у кота сало», особенно ежели кто из корысти женится на сварливой, противной женщине.

Загрузка...