За редким березовым леском, окаймлявшим город с севера, до самого моря тянулась холмистая равнина, кое-где покрытая кустарником и низкорослыми соснами.
От пролома в городской стене до берега моря было не более двух часов ходьбы, но дороги, что вела бы через равнину прямо к морю, не было; узкоколейка, подходившая к самой воде, делала большой крюк, оставляя далеко в стороне эту пустынную местность. В бесчисленных ложбинах стояло болото, черное и вязкое, словно клей. Здесь водились жабы да крысы; временами, словно проталкиваясь сквозь густой воздух, залетала сойка и, подхватив моллюска, улетала прочь.
Равнину пересекала цепь холмов; на самом высоком из них круто вздымались к небесам угловатые и корявые каменные глыбы — остатки выветрившихся утесов. Прежде здесь простиралось море, теперь от него осталось только болото, глухое и стылое, чуждое и морю, и суше.
Много лет назад эти земли при странных обстоятельствах отошли во владение некоего барона Паоло ди Сельви. Путешествуя по свету и проходя проливом Эресунн, он направил свою яхту в эти воды, с тем чтобы разыскать в городе отца своего старшего боцмана, скончавшегося на экваторе от черной лихорадки. Восторженный, уверенный в себе, барон искрился весельем, когда сошел на берег. В лихо сдвинутой фуражке, по трапу спускался широкоплечий моряк с кривыми ногами наездника. Но вдруг налетел порыв ветра — в то утро дул свежий, пронизывающий ветер — и фуражка шлепнулась прямо в воду. Ужас охватил матросов от такого зловещего предзнаменования, а он стоял среди них с непокрытой головой и смеялся.
У него был курносый нос со вдавленной переносицей, близко посаженные раскосые глаза; их светло-серая прозрачность, казалось, противоречила женственной мягкости губ и плавному звучанию голоса. Барон отправился в город кружным путем; он ехал на вороном жеребце вслед за упряжкой мулов, тащивших повозку с двумя сундуками для старика: один с вещами, оставшимися после боцмана, — на память о покойном сыне, другой — набитый японским шелком, индийским жемчугом, драгоценными камнями и сибирскими мехами. И двух часов не прошло, а он уже возвращался один коротким путем через равнину; смеясь и посвистывая, он рысью скакал по незнакомой местности. Никто не знает, что тогда случилось средь бела дня. По-видимому, на краю болота барон спешился и побрел по песку и трясине. Только под утро нашли пропавшего: он лежал на скале навзничь, без каких-либо признаков жизни, перемазанный глиной и покрытый водорослями; лицо у него раздулось, оно пылало и было усеяно волдырями, точно обожженное, а на правой руке и предплечье свисали лохмотья содранной кожи. Бесчувственное тело уложили на носилки, отнесли через пустошь к ближайшей проезжей дороге, реквизировали телегу с сеном и доставили барона в город. Через неделю ожоги зажили. Барон не помнил, что с ним произошло. И только больничные сестры рассказывали, что к вечеру в глазах у него появлялось выражение страдания и ужаса, а иногда он заслонял лицо рукой и жалобно стонал. Оправившись от болезни, барон подарил свою яхту первому штурману, распустил команду, а сам остался жить в городе.
Сначала он поселился в южной части города, в доме на самой окраине. Он жил здесь среди певчих птиц. И ни с кем не общался. Спустя несколько месяцев он переехал к городской стене, в ветхое строение, из которого открывался широкий вид на окутанную болотными испарениями пустошь. Барон совсем изменился, стал замкнутым, нелюдимым, подолгу сидел на городской стене или гулял по ней, а то отправлялся верхом по дороге к морю. Так прошел почти год, но вот однажды утром он появился в городе; на рыночной площади он справился, где живет архитектор, отыскал его и без лишних слов поручил ему построить на пустынной равнине дом. Скрестив руки на груди, барон сказал, что торопиться не следует: дом надо построить на самом высоком холме, вокруг скалы; пусть это будет укромный замок, уютный и богато украшенный.
Через полгода он собирается привезти в этот замок молодую супругу.
И вот на равнину потянулись дорожные строители; надежно утрамбовав почву, они проложили в сторону от шоссе к скале дорогу; по ней с шумом наехали каменщики, разметили холм, врыли столбы и построили вокруг скалы, которая поднималась на высоту второго этажа и свободно проходила сквозь жилые помещения, просторное вытянутое здание из серого известняка, с цветными окнами, как в церкви, с изящными башенками. Так посреди запустения вырос замок; строители не могли удержаться от насмешек, горожане лишь покачивали головами.
Наконец стены и комнаты замка были заполнены дорогой старинной утварью. Прошло ещё немногим больше месяца, и барон привез в замок из чужедальних стран молодую жену. В первый раз о ней заговорили, когда она появилась в городском театре. Смуглолицая португалка, совсем ещё девочка, она ни на шаг не отходила от своего мужа, а он снова был весел и совершенно всех очаровал. В тот вечер они танцевали в зале городского собрания. Барон, сложив губы трубочкой, что-то насвистывал в танце, поглаживал свою окладистую каштановую бороду и, посмеиваясь, всем показывал рубцы от ожогов на правой руке. Во второй раз о португалке услышали уже неделю спустя, когда среди ночи из замка верхом примчался гонец, забарабанил в дверь к доктору, вытащил его из дома и доставил на пустошь к бездыханному телу молодой женщины. Она лежала в темном коридоре возле спальни, в ночном одеянии, с посиневшим лицом. Рядом на полу догорала свечка: видимо, она держала её в руке, когда выбегала из комнаты. Барон смотрел на доктора застывшим взглядом, на вопросы не отвечал, ничем не выдавал своего волнения. Из обрывочных слов рыдающей горничной удалось узнать, что чужестранка давно страдала сердечным недугом. Доктор установил: смерть наступила от закупорки легких.
Спустя три недели барон снова появился в городе. Его стали принимать в обществе. Всё чаще он наведывался в город, ездил на охоту, участвовал в состязаниях, ходил на бега, а по вечерам за бокалом вина рассказывал о своих путешествиях и приключениях. Потом горожане часто видели его, веселого, восторженного и мечтательного, в компании солдат и матросов, как вдруг в один мартовский день он, взяв двух матросов, опять отправился в плаванье. А через полгода барон прислал своему управляющему письмо, в котором приказывал обить стены жилых комнат зеленой тканью, постелить зеленые дорожки, а на женской половине поставить букеты орхидей.
После восьми месяцев отсутствия барон воротился из странствий. И снова с молодой женой. Вторую жену барона в городе никто не видел. Как-то утром её нашли мертвой; она лежала во дворе замка, в черной амазонке, зажав в руке хлыстик, бледное гордое лицо прикрывала вуаль.
Теперь стоило только мрачному барону появиться в своем черном кожаном одеянии на улицах города, как в народе, среди матросов и слободских рабочих, начинали перешептываться; дети при виде его громко вскрикивали, бросали вслед ему камнями, метили из рогаток в его жеребца.
Дочь члена муниципалитета, хрупкое белокурое создание, сидя у окна, глядела барону вслед. И всякий раз, когда мужчины с затаенной злобой говорили о судьбе черного рыцаря, на её серо-голубые глаза наворачивались слезы. У себя в комнате она часто плакала над его горькой участью. А однажды она появилась у него в замке и стала его женой. Не помогли ни просьбы, ни уговоры её родных. Толпы людей, неистово крича, устремились по темной аллее к замку, когда спустя месяц под вечер у пролома в городской стене был найден труп прелестной девушки. Чтобы защитить барона от разъяренной толпы, полиция оцепила замок, самого барона арестовали. Суд постановил произвести эксгумацию трупов двух первых жен и химический анализ на содержание яда во всех трех трупах, Но следствие не дало никаких результатов. Барона освободили. И когда он, с презрительной усмешкой, держа в руке револьвер, медленно выезжал из города, толпа в бессильной злобе тянула к нему свои руки, чтобы разорвать его на куски.
С этого дня барон старался не появляться в городе; он жил один на пустоши, и только его богатство удерживало в замке прислугу.
Но вот однажды к берегу причалила небольшая яхта. Над пустошью разнеслись звуки серебряного рога; это в город по ровному шоссе, управляя парой белых лошадей, ехала в коляске мисс Ильзебилль. Она поселилась в гостинице на рыночной площади, расспросила хозяина сперва о бароне Паоло и его замке, пользующемся недоброй славой, затем о том, женат ли теперь барон, и наконец — где его можно увидеть. Оказалось, на скачках, они состоятся завтра в Штирминге, за городом.
Едва рассвело, запрягли лошадей; грум взобрался на козлы; на мягком сиденье покачивалась мисс Ильзебилль.
По прямым как стрелы аллеям со свистом неслись экипажи, автомобили; сделав широкий разворот, они останавливались перед входом на ипподром. Небо было стального цвета, дул летний ветерок. Люди теснились у входа, заполняли трибуны перед широким зеленым полем. От голосов и шума экипажей в воздухе стоял гвалт, будто над пустым полем кружила огромная стая птиц.
Она приехала последней, перед самым началом забега. Две белые смирные лошади катили по шуршащему песку открытую коляску, обитую синим шелком. Мисс Ильзебилль подъехала к месту стоянки лошадей и вышла из коляски — в синем бархатном платье, с высоко забранными волосами, открывающими белую шею, в шляпке с длинным страусовым пером, гордо покачивающимся на ветру. Легкой походкой она прошла через деревянную калитку на свое место; кожа у неё была золотистого цвета, черты лица правильные. Скользнув задумчивым взглядом своих черных бархатных глаз по лицам и предметам и оставив на них, словно осклизлая улитка, липкий след, она села и с улыбкой принялась откусывать шоколад.
Барон Паоло стоял, облокотившись на барьер. Он заслонился от солнца фетровой шляпой и с интересом наблюдал за подъезжавшими рысью белыми лошадьми. А когда страусово перо поднялось на ветру, он спустился по лестнице на четыре ступеньки и, протиснувшись сквозь толпу, предстал перед мисс Ильзебилль. Подняв руки ладонями вверх, как это делают арабы, он низко поклонился. Она от испуга вздрогнула, затем рассмеялась. Фаворит забега Кальвелло, гнедой конь с точеными ногами, лениво плелся в хвосте основной группы; позади было два круга, пошел третий, решающий… Мисс Ильзебилль обронила шоколадную обертку и, подперев рукой твердый подбородок, принялась криками подбадривать ленивца. Лошади были у финиша, и тут жокей в бело-голубом свитере, прижавшись к самому уху лошади, прошептал: «Гей, Кальвелло, гей!» Конь, опустив морду, рванулся и в четыре прыжка обошел всех. Она сияла. Над ней проносился рев толпы. Как только закончились скачки с препятствиями, она встала и пригласила молчаливого мужчину прокатиться с ней в коляске. Они направились к югу от города, и, пока ехали лесом, он рассказал ей о себе: о том, что зовут его барон Паоло ди Сельви, что оказался он здесь по воле судьбы и что живет он с той стороны на пустоши.
А она сказала, что её зовут мисс Ильзебилль, и ей известно, что в замке на равнине у него умерли три жены, и она глубоко опечалена его участью. В ответ он только мрачно взглянул на неё и понурил седую голову. А грум резко развернул лошадей, и они покатили назад по шоссе, к дороге, ведущей на пустошь. При въезде на замковую аллею дорога сужалась. Паоло забрал у кучера поводья. Лошади заупрямились. Он вышел, взял их под уздцы. Под ударами кнута лошади захрапели, рванули с места и чуть было не понесли, но он крепко держал поводья.
Возникший перед ними замок казался роскошным посреди пустыни. Над крышей женской половины торчала остроконечная вершина белой скалы. Паоло сидел выпрямившись, на голове мягкая шляпа, седые виски и загорелые щеки впали, взгляд светло-серых раскосых глаз был пуст, и только губы по-прежнему оставались пухлыми, мягкими и нетерпеливыми. В сумерках они подъехали к дому. У главного входа, прощаясь, он подал ей руку, но она вышла из коляски и попросилась остаться у него на несколько дней: она будет за ним ухаживать, развлекать его музыкой. Мисс Ильзебилль расположилась на женской половине.
По утрам и после обеда они катались на лошадях. У себя в покоях Ильзебилль играла и пела для Паоло; она одевалась в пестрые и бледно-зеленые русалочьи наряды, черные волосы заплетала в косы, а когда танцевала перед ним на коврах, зажимала кончики кос ослепительно белыми зубами, и тогда в её глазах вспыхивали белые огоньки. Паоло хмуро возлежал на подушках, курил кальян, обволакивая себя дымом, а потом бросался на пол и, лежа на ковре, с любопытством разглядывал её своими светлыми глазами, слушая, как она что-то напевает вполголоса под аккомпанемент гитары, на которой играла служанка. Голос её становился звонче, движения — стремительней. И когда однажды они стояли на балконе, она вдруг разрыдалась: ей надо знать, что с ним, она хочет ему помочь. Но он только взял её за руки, и прижал горячие золотистого цвета ладони ко лбу, и зашептал какую-то молитву. Она обняла его крепко, а он, дрожа всем телом, молился всё громче и громче, выкрикивая непонятные ей слова. Но вот он уже успокоился и мягко и нежно проводил мисс Ильзебилль в её покои.
А вечером, когда барон уснул на своей половине, дерзкая и угрюмая, мисс Ильзебилль одна прокралась к комнате, в которую выходила скала.
Подергала запертую дверь, дернула раз, другой, с выдохом толкнула дверь плечом: не поддается. Тогда, сняв с шеи золотой крестик, он помолилась Деве Марии, прося у неё помощи, отыскала внизу на двери засов и, сбив себе палец, из последних сил — у неё даже заныла рука — отодвинула его.
Дверь бесшумно распахнулась. Закутавшись в черную шаль, хрупкая мисс Ильзебилль подняла свечу: это была небольшая уютная комната, столики и боковые стены которой были заполнены очаровательными женскими безделушками. Широкую заднюю стену образовывала грубая неровная поверхность скалы; в мерцающем свете свечи скала отбрасывала причудливую тень; в углублении скалы стояла приподнятая над полом кровать, убранная зеленым покрывалом; к кровати вели две ступеньки. Пританцовывая от радости, мисс Ильзебилль прошла по толстому ковру, скинув шаль, вдохнула слабый аромат цветов, зажгла два висячих светильника — вся таинственная комната предстала перед ней. С потолка, обитого японским шелком, свисала зеленая материя, со стен спокойно и нежно улыбались ковры и картины, и, словно фантастическая игра воображения, переливаясь, светилась странная скала. Тихонько притворив дверь, мисс Ильзебилль взобралась на кровать и пролежала в ней, мечтая, до утра. А поутру, погасив свет и осторожно опустив засов, она незаметно проскользнула по коридору в свою комнату. «И ничего не случилось, и ничего со мной не случилось!»- радостно повторяла она про себя. И теперь каждый вечер мисс Ильзебилль пробиралась в ту комнату со скалой и оставалась там на всю ночь. А днем она без умолку болтала и пела, стараясь привлечь к себе внимание отрешенного хозяина замка. Всё чаще она бросала в его сторону пристальный взгляд своих черных бархатных скользящих глаз. И вот однажды, когда Ильзебилль, накинув сверху пять шуршащих покрывал, танцевала перед Паоло и он, смеясь над её дикими прыжками, поймал её за запястья, она вдруг приникла к нему, обнажив перед ним свои прелести, и взмолилась:
— Я твоя, Паоло! Я твоя!
— Вы ли это, мисс Ильзебилль? Вы ли это?
Во взгляде Паоло не было ни дерзости, ни огня, лишь тоска, недоумение и отчаяние сквозили в нем. Видя это, она отпрянула и, накинув покрывала, выскользнула из комнаты. Но с того дня он стал относиться к ней с немым благоговением, и бледнолицая мисс Ильзебилль целиком погрузилась в это удивительное состояние блаженства.
Когда гуляли они по лесу, черный рыцарь часто носил её на руках, читая молитвы на чужом и грубом языке; иногда, молясь, он опускался на свои мощные колени. Никогда не тянулись её губы к его губам, лишь изредка брал он её золотистые ладони и прижимал ко лбу. Какие платья облекали тонкую фигуру Ильзебилль? Как она убирала свои черные с синим отливом волосы? Зеленые, словно шелк в комнате со скалой, носила она платья, зелеными листьями украшала волосы, вплетая листья в три тяжелые косы. Паоло и Ильзебилль вместе развлекались и ездили на охоту, часто вместе сидели на берегу моря, мечтали вдвоем. Глаза Паоло искрились.
Как-то раз Ильзебилль сказала ему, что хочет его попросить кое о чем. А когда он приветливо спросил, о чём же, закусила нижнюю губу и ответила, что должна ему сообщить нечто важное. Что, если пригласить из города доктора? Ей кажется, она заболела. Губы Паоло стали белыми как мел, закрыв глаза, он тяжело задышал:
— Что с тобой?
— Я слышу всё время, почти непрерывно, тихое поскребывание. Откуда-то издалека доносится шум, что-то постоянно царапается, журчит и скребется, словно по песку бегает маленький зверек, пробежит и остановится, принюхиваясь. Звук такой тонкий, что часто не отличить от свиста.
Паоло стоял у окна и дул на стекло; наконец он выдавил с хрипом:
— При такой болезни врач ни к чему. Тебе надо развеяться, съездить на охоту или отправиться в путешествие, а ещё лучше уехать отсюда совсем.
В ответ мисс Ильзебилль громко расхохоталась и напомнила Паоло, с каким огромным трудом её лошади добрались сюда. Да и где ей теперь найти таких лошадей, чтобы отвезли её обратно в город, одну, без него? Барон обернулся, его худое лицо пылало, лоб нахмурился, коренастая фигура напряглась. Хриплым голосом он стал умолять её, чтобы она уехала.
— Уезжай, прошу тебя, уезжай! Ты не нужна мне, не нужны мне женщины, не нужен мне никто; ненавижу всех вас, вы пустые, глупые создания! Уезжай! Молю тебя, уезжай! Я дам тебе нож, и ты вырежешь эту болезнь из сердца.
Мисс Ильзебилль, покачивая бедрами, направилась к нему, и тогда он, шатаясь и нетвердо ступая, словно ребенок, едва научившийся ходить, пошел ей навстречу; она гладила его по голове, а он, вздрагивая у неё на груди, глядел на неё с тоской и таким отчаянием, что она расплакалась навзрыд.
Она ни о чём его не спросила, тайком сняла со стены кинжал и спрятала его под платьем.
Теперь мисс Ильзебилль в своем тонком платье часто ходила гулять одна; бродя по окрестностям, она доходила до городской стены; возвращаясь с прогулок, приносила Паоло редкие раковины, голубые камешки и его любимые резко пахнущие нарциссы. А однажды ей повстречался на дороге, что ведет из города, старик крестьянин, они разговорились, и он поведал ей о том, что барон-де продал душу злому чудовищу. И будто с незапамятных времен лежит то чудовище на дне старого моря, там, где теперь простирается пустошь; живет оно в скале и каждые два-три года требует себе человеческую жертву. Не будь нынешние женщины так развратны и безбожны, бедный рыцарь давно бы уж освободился от власти чудовища. С наслаждением слушала мисс Ильзебилль слова крестьянина, ибо знала всё давно уже сама.
У себя в комнате она играла с ящерицами, которых ловила на равнине. Услыхав однажды, как она с улыбкой сетует на то, что в сущности лишь ищет зверя, который так громко скребется, урчит и шуршит, Паоло затрясся от смеха, а когда успокоился, сказал, что так и быть, пригласит из города знакомого поэта. Пусть он развлечет её своими сказками и удивительными историями: он большой знаток человеческой души.
На следующий день на дороге, ведущей к замку, появился поэт. Обедали они втроем. После обеда Паоло предложил поэту взять на себя роль доктора и вылечить мисс Ильзебилль от меланхолии. Ибо то, что в ней скребется, шуршит и грозится проглотить её, как он считает, является своего рода меланхолией. Поэт беседовал с мисс Ильзебилль в её комнате; это был стройный молодой человек, с длинными руками и раскованными, свободными движениями; он не отрывал от неё своего властного взгляда. Они дружно смеялись, склонясь над её картинами; наконец он попросил, чтобы она ему станцевала, но в дикарке и без того уже проснулось страстное желание танцевать. Они танцевали вместе, накрывшись одним-единственным покрывалом мисс Ильзебилль. И, не владея больше собой, она выскочила на балкон в одном покрывале и вдруг принялась смеяться и над замком, и над болотом, и над всеми зверями, что скребутся где-то.
Перегнувшись через балконную решетку, она кричала и хохотала, и смех её уносился в пустынную сумрачную даль. Безумная! Какая же она безумная! Похоронить себя заживо. Пусть хоть все допотопные звери вдруг явятся сюда и загубят счастье Паоло, ей всё равно! Одного только зверя знает она, он сидит в ней самой и рвется наружу. Она вскинула над головой свои полные руки и, обернувшись к морю, закричала: «Прочь отсюда! Хочу путешествовать, бродить по свету, хочу снова и снова любить и целовать, целовать!..» Еще до наступления темноты поэт покинул замок. А она, сорвав вплетенный в косы зеленый лист, сунула его в рот и, зажав губами, принялась весело мурлыкать.
Едва в замке стемнело, мисс Ильзебилль накинула черную шаль, прихватила одной рукой две вязанки хвороста, в другую руку взяла свечу: напоследок она решила поджечь комнату со скалой, а потом скрыться в ночи и в тумане. На море её уже ждала яхта, которую поэт подготовил к побегу. Тяжело дыша, с пылающими щеками, шла она по темному коридору; из темноты навстречу приближались шаги. Вязанки хвороста скользнули вниз и шурша рассыпались на полу; это был Паоло. Ни о чём не спрашивая, он бережно взял у неё свечу, поставил на пол и, не проронив ни слова, ласково погладил волосы и руки Ильзебилль. Её черные глаза больше не ускользали в сторону от его глаз, смотревших на неё с участием и пугающей кротостью, взгляд её не блуждал, она смотрела ему прямо в лицо, такое светлое, радостное. А раскосые глаза Паоло светились одной лишь благодарностью. В первый раз его губы приблизились к её губам и сомкнулись в поцелуе. Он сказал, что нынче покидает замок. Она сидела скорчившись в коридоре; свеча погасла; безудержный страх сотрясал её плечи. Высоко подняв нательный крестик, она встала; хворост остался на полу. Ей надо идти, по коридору, к двери, туда, в комнату. Суровым было её лицо, затем оно исказилось гримасой беспомощности. Держа над головой крест, плача и каясь, медленно шла мисс Ильзебилль по коридору. Отодвинула засов на двери. Ломая в отчаянии руки, она металась по комнате, била себя в грудь, наконец, упав на мягкий ковер, забылась сном.
Во сне она слышала шум, и треск, и мужские голоса, кричавшие ей: «Спасайся, Ильзебилль! Спасайся! Спасайся!» Она поднялась. Разверзлась скала, из огнедышащей пасти, раздуваясь, вырывалось пламя. Из расщелины хлынула вода, извиваясь тысячами щупалец, в комнату ввалилась медуза.
Словно вздыхая, медуза исторгала из себя дрожащие сине-розовые языки пламени. Мисс Ильзебилль кинулась к двери, но не нашла её; тогда она закричала, пронзительно, безумно: «Паоло! Паоло!» Чудовище, шипя, ползло следом. Сладостный ужас пронизал её тело; в смертельном страхе она стала биться о стену. На стене блеснуло копье. Она сорвала его и не целясь метнула в огонь. Уже теряя сознание, Ильзебилль отыскала дверь, с воплями помчалась по пустынным коридорам, размахивая обожженными руками, добежала до своей комнаты и упала возле двери.
До самого рассвета пролежала там гордая мисс Ильзебилль. А когда поднялась, с тупым спокойствием сняла с себя туфли, стянула чулки, распустила косы и, простоволосая, в одной тоненькой юбочке, вышла за ворота замка и направилась через пустошь в сторону города, к тому месту, где росли березы. Она шла не оглядываясь. А за её спиной неистовствовала стихия. С моря нарастал гул и грохот. Гигантская морская волна, вытянувшись на целую милю, прорвала дамбы и плотины и, крутясь и пенясь, обрушилась серой стеной на заколдованную равнину, накрыв собой и то, что когда-то уже однажды принадлежало морю, и серый замок, и спящих в нем несчастных людей. Ужасная волна докатила свои воды до самого холма возле города, на котором росли березы. Ильзебилль поднималась по склону холма, и когда она проходила между деревьев, на лес опустился туман. Она повесила свой крестик на дерево и принялась молиться; дерево источало тончайший аромат, слаще запаха сирени; струясь, он обволакивал Ильзебилль, и когда она побрела дальше, она оказалась словно укутанной в благоухающий плащ, ниспадающий широкими складками: на два-три шага вокруг ничего не было видно. Тут только она догадалась, что на ней плащ Девы Марии, и расплакалась, как пугливое дитя. Всё стремительней бежала она, спотыкаясь и падая на каждом шагу. «Мне хочется жить! Ах, Дева Мария, позволь мне ещё только раз взглянуть на цветы, услышать птичек. Будь так добра. Я знаю, ты же любишь меня, как и я люблю тебя». Её губы поблекли, она становилась всё тоньше и тоньше и наконец со вздохом растаяла, растворившись в легком тумане, плывущем над березами.
Солнце уже стояло над морем, когда из города через пролом в стене медленной рысью выехал всадник на вороном жеребце. Он поднялся на холм и остановился на вершине: внизу, растянувшись на многие мили, бушевала и пенилась серая масса воды.
Не было больше ни дороги, ни замка. Он спешился, привязал лошадь к дереву и пошел между березами. На одной из них висел маленький золотой крестик, а вокруг струился сладковатый аромат. Всадник снял свою мягкую шляпу, преклонил колени и припал лбом к коре березы: «Великий страх явила ты нам, Дева Мария! Великую любовь явила ты нам, о, Пречистая Дева Мария!»
В тот день, когда прорвало дамбу, горожане ещё раз видели черного рыцаря: он промчался по улицам города. Затем о нем услышали уже много лет спустя. Тогда в Центральной Америке разразилась война; возглавив отряд добровольцев, он участвовал в войне против индейцев и погиб в одном из боев вместе со всем своим отрядом, отражая нападение язычников.
Давным-давно один материк на земле назывался «Много шуму, да мало толку», и было на нем королевство «Молчок».
Как и всюду, над королевством светили, сменяя друг друга, луна и солнце, но реки в нем были особенно широки, а суровые горы будили у его жителей склонность ко всему особенному и героическому. Жители сами назвали королевство «Молчок», ибо больше всего на свете они ценили слово. А так как словам здесь поклонялись, точно идолам, то и произносить их старались как можно реже. Вот отчего в той стране даже образование было направлено главным образом на воспитание у населения любви к здоровому труду, коммерции, спорту, а также к музыке и просто шуму, без всякого значения и смысла.
Жителей учили, что разговаривать унизительно для истинного молчуна; впрочем, и думать в королевстве «Молчок» считалось занятием недостойным. Объяснялись взглядом, кивком, жестом. И особым почетом и уважением в той стране пользовались глухонемые.
В каждом городе королевства выходила, по меньшей мере, одна официальная газета. На её шестнадцати белых листах печаталась информация, а на семнадцатом листе, столь же недвусмысленно белом, помещался отдел объявлений.
Редакторов отбирали самым тщательным образом, но желающих занять это место находилось не много: не так-то просто было сделать информацию разнообразной и на всех угодить. В свое время пришлось заменить привычные буквы алфавита, а с ними и литеры в наборных кассах и на печатных станках на соответствующие немые или белые буквы. С этой целью разработали целую гамму оттенков белого цвета: белый, как снег, белый, как агнец, белый, как яичный белок, и так далее, — не одно поколение наборщиков трудилось над решением этой задачи, — одновременно в стране запретили пользоваться черной типографской краской и острым, колким шрифтом прежней эпохи.
Читали такие газеты с помощью разноцветных очков, благодаря чему и достигалось великое разнообразие.
В редакциях установили немые телефоны. Как только кто звонил, на черном аппарате загорался черный огонек, и специально обученные телефонисты, в основном мужчины, — женщины в новых условиях не подходили для этой традиционно женской профессии — принимали сообщение, тут же отсылали его в белый набор, и, распечатанное в виде объявлений, оно распространялось по всей стране. И вот возле толстых афишных тумб и перед бегущей строкой световых табло уже толпами сбираются люди, под охраной полиции расклейщики афиш срывают старые объявления и вывешивают новые, толпа волнуется всё больше, но люди научились быстро справляться с волнением.
Объективность летописца заставляет, однако, отметить тот факт, что до конца эту великую традицию королевства «Молчок» поддерживали в основном должностные лица, простой народ спустя некоторое время снова принимался болтать языком. Но правительство в своих обращениях к народу традицию сохраняло. И постепенно священный белый шрифт (scriptura alba regia) и высокочтимый немой язык, став прерогативой правительства, приобрели, подобно средневековой латыни, культовый характер. Исторические заявления, касающиеся жизни народа, переговоры с соседними государствами, решения, принимаемые королем, передавались исключительно немым способом и печатались белым шрифтом, в полном соответствии с важностью сообщения. (Как-то раз один молодой король посчитал себя вправе ввести новшество; он решил, что раз можно разговаривать молчком и писать белым по белому, значит, точно так же можно браниться, кричать и петь, пользуясь какими угодно словами, а кроме того, и печатать черным по белому. Однако новшество не привилось; короля свергли, старый путь оказался надежнее.) Жителей приучили к тому, что критиковать злоупотребления следует молчком, а жалобы подавать только в виде белописного текста. И все жалобы незамедлительно рассматривались, и по каждой принимались соответствующие меры.
В странах, где любят болтать языком, собрания народных представителей называются парламентами, молчуны свое собрание назвали силенкориум.
Сразу после выборов депутаты выстраивались в просторном зале напротив своих министров, торжественно приветствовали друг друга, пили пиво или слабый чай за счёт государственной казны и полчаса раскланивались по сторонам — соседям, министрам, портретам государя на стенах (из-за поклонов зал называли также «гимнастическим», и становиться депутатами рекомендовалось прежде всего людям преклонного возраста), затем полагалось постоять и помолчать, улыбаясь друг другу и обмениваясь взглядами, пока колокольчик председателя не возвестит об окончании дискуссии. Находились, правда, такие далекие от государственных интересов люди, которые утверждали, что этот старинный обычай очень удобен для затыкания ртов. Мол, с его помощью правительство может делать всё, что захочет. Но те, кто мыслил здраво, доказывали, что в королевстве есть всё, что и в других странах, есть порядок и злоупотребления, есть судопроизводство и коррупция, и что касается злоупотреблений и коррупции, то их даже больше, чем в других странах. А следовательно, незачем снова вводить в обиход разговор и черный типографский шрифт.
Между прочим, с юга к королевству «Молчок» вплотную подступало герцогство «Свобода». И подобно тому как в королевстве ценили слово и почитали язык и поэтому изъяли их из повседневного обращения, в южном герцогстве ничуть не меньше дорожили свободой: её хранили во дворце самого герцога в укромном месте и никого к ней близко не подпускали. Раз в год ко дворцу направлялись процессии герцогских свободовиков, перед зданием дворца они распевали свои громогласные песни и торжественно клялись герцогу, что будут защищать свободу, чего бы это ни стоило. Затем на балкон выходил сам герцог, он говорил, что передаст свободе их клятвенные заверения, и зачитывал бюллетень о состоянии её здоровья. Можно было не сомневаться, что у герцога относительно свободы самые серьезные намерения: по всей стране он настроил тюрем и острогов, чтобы отражать все посягательства на свободу, которые постоянно совершают люди.
Для тех, кому интересно знать, как выглядела свобода в то время, когда её ещё можно было встретить среди жителей герцогства собственной персоной, сошлемся на сообщение дворцовой прислуги. По её словам, это была маленькая сгорбленная старушка, которая часто кашляла и сплевывала в носовой платок; герцог водил её за руку; при ходьбе она опиралась на палку, должно быть, плохо видела.
Некоторые придворные говорили, что, несмотря на неряшливый вид, это была учтивая пожилая дама. За столом герцог рассказывал ей о событиях в стране, ковыряя вилкой в тарелке, она рассеянно слушала и меланхолично улыбалась: «И что им, собственно, от меня надо? Не понимаю. В конце концов, всему свое время. Я ведь только предрассудок». Но герцог всегда был о ней высокого мнения и считал свободу своим самым ценным достоянием — жемчужиной, украшающей его корону. Он постоянно следил за тем, чтобы тюрьмы не пустовали, в знак уважения к свободе. «Где лучше научишься ценить свободу, как не там, где её нет», — любил он говаривать. А посему каждый житель герцогства в установленном порядке должен был хотя бы раз прогуляться в тюрьму; герцог никого не обошел вниманием. Ну а если и находился такой упрямец, который, в ярости от того, что его посадили, и впрямь затем совершал преступление, то герцог не мешкая отрубал ему голову. За непочтительное отношение к свободе.
Королевство «Молчок» и герцогство «Свобода» постоянно поддерживали хорошие отношения, и между ними стало традицией ежегодно обмениваться определенным числом жителей, с тем чтобы выпестовать, по возможности, целое поколение людей, являющих собой образец человечности и гражданской добропорядочности.
Вышеописанные государства существовали долго, возможно, существуют и сейчас; но об этом мало что известно, ведь наши географы и историки изучают в основном стратосферу.