ГУСТАВ МЕЙРИНК

ИСТОРИЯ ЛЬВА АЛОИСА

История льва Алоиса была следующая. Матушка родила его на свет и тут же скончалась. Своими слабыми лапами, мягкими, точно пуховки для пудры, старался он разбудить её, — измученный жаждой, он погибал от палящего полуденного зноя.

— Как выпивает солнце утреннюю росу, так выпьет оно и его жизнь! — вдохновенно восклицали павлины на развалинах древнего храма, с пророческим видом потряхивая радужно-сизым оперением.

Так и случилось бы, если бы не проходили мимо овечьи отары самого эмира.

Колесо Фортуны повернулось.

— Пастухов у нас нет, тьфу-тьфу, не сглазить бы! Пастухи вечно во всё суются. Отчего ж не подобрать этого львенка? — рассудили овцы. — Кстати, и вдова Бовис обрадуется, ведь она обожает воспитывать. С тех пор как её старшенький отбыл в Афганистан после женитьбы на дочери верховного княжеского Барана, ей по временам бывает так одиноко…

И госпожа Бовис радушно приняла львиного детеныша и стала выхаживать его, холить да лелеять вместе с Агнессой, своей родной доченькой.

Против был только господин Смушка Цетерум, сириец родом, кривоногий курчавый брюнет. Склонив голову набок, он молвил певучим голосом:

— Бе-бе, всё это к беде-е!

Но он всегда умничал, и потому никто не придал его словам должного значения.

Львенок подрастал не по дням, а по часам, и скоро его крестили и нарекли Алоисом.

Госпожа Бовис на крестинах не раз смахивала слезу, а служка Баранья Башка записал в книге «Алоис» и поставил три крестика вместо фамилии. А чтобы всякий сразу смекнул, что дитя-то незаконнорожденное, сделал эту запись на отдельном листе.


Детские годы Алоиса текли подобно светлому ручейку. Он был хорошим мальчиком и не мог вызвать нареканий, разве что за какие-нибудь тайные шалости. А уж до чего умилительно было смотреть, как пасется малыш вместе с ягнятками и по-детски беспомощно, однако со здоровым аппетитом старается разжевать жесткие пучки тысячелистника, которые застревают у него между длинных клыков.

Каждый день они с сестричкой, малюткой Агнессой, и её подружками ходили гулять в бамбуковую рощу, и то-то было там веселья да разных игр да утех!

— Алоис, — всякий раз просили девочки, — покажи нам когти, ну, пожалуйста, Алоис!: — А стоило ему выпустить когти, девчушки хихикали, краснея, шушукались и возмущались: — Фи, как неприлично! — Но потом всё равно опять просили показать.

Глубокая сердечная склонность рано зародилась у Алоиса к маленькой тонкорунной Схоластике, любимой дочурке господина Смушки.

Часами сиживал он подле неё, а она плела ему веночки из незабудок. Если они оставались наедине, он читал ей такие прекрасные стихи:

Хочешь ты пасти барашка?

Дам тебе ручного я:

Щиплет травку белый бяшка

И играет у ручья…[25]

И она проливала сладкие слезы умиления.

А потом они играли среди сочной луговой зелени и резвились до упаду.

Когда он, разгоряченный ребяческими забавами, приходил вечером домой, госпожа Бовис, задумчиво поглядывая на его гриву, только и говорила: «Молодо — зелено!» И ещё: «Ах, сыночек, что-то ты нынче опять разлохматился!» Матушка Бовис была сама доброта…

Алоис достиг отроческого возраста, и главной радостью его сделалось ученье. Первый ученик, в школе он всегда отличался образцовым прилежанием и примерным добронравием, а по пению и ритмическим танцам неизменно получал высший балл.

— Правда ведь, маменька, — говорил он каждый раз, принеся домой похвальный отзыв господина учителя. — Правда ведь, когда я вырасту, я смогу стать директором театра?

И всякий раз госпожа Бовис украдкой утирала слезу. Милый мальчик, невдомек ему, что эту должность может занимать лишь самый настоящий баран. Она вздыхала, гладила его по головке, приветливо помаргивая глазами, и с нежностью глядела, как бежит он на лужок делать уроки, — нескладный такой, с тоненькой шейкой и кривоватыми слабыми ножками, какие бывают у подростков.


«Осень наступила…» И тогда было сказано: «Детки, будьте осторожнее, не ходите далеко, особенно в сумерках, когда солнышко садится. В недобрые края пришли мы — кровавый убийца, свирепый персидский лев творит здесь разбой».

И всё более диким становился Пенджаб, всё мрачнее, всё суровее природа.

Скалистые отроги гор близ Кабула вонзаются в зелень долин, бамбуковые заросли встают дыбом от страха, а над болотами лениво витают белоглазые демоны лихорадки, при каждом вздохе исторгая тучи ядовитой мошкары.

Овечье стадо в молчании и страхе шло ущельем. За каждой скалой — смертельная опасность.

И вдруг воздух содрогнулся от жуткого глухого рева — вне себя от ужаса овцы бросились бежать.

Огромная тень метнулась из-за ближней скалы — прямо на господина Смушку, который шел последним.

Могучий старый лев!

Господин Смушка, без всякого сомнения, погиб бы, но в этот миг произошло нечто совершенно непредвиденное. В веночке из маргариток, с букетиком георгинов за ухом, мимо галопом промчался Алоис, заливисто блея: «Бе-е, бе-е!»

Словно молния ударила тут в землю — старый лев застыл на месте и в безмерном изумлении уставился вслед беглецу.

Долго не мог он издать ни звука, а когда наконец свирепо зарычал, Алоис был уже далеко и в ответ снова проблеял: «Бе-е, бе-е!»

Битый час простоял старик, погруженный в глубокое раздумье: всё, что когда-либо доводилось ему слышать или читать о разнообразных обманах чувств, перебирал он в своей памяти.

Но тщетно!

Холодная ночь спускается в Пенджабе на землю во мгновение ока. Зябко поеживаясь, старик застегнулся на все пуговицы и побрел в свое логовище.

Но сон бежал от него, и когда в облаках зеленым огнем разгорелся гигантский кошачий глаз полной луны, лев встал и пустился вдогонку за стадом.

Лишь на рассвете нашел он Алоиса: тот, по-прежнему с цветочками в гриве, сладко спал под кустиком.

Лев положил ему лапу на грудь, и Алоис вскочил с испуганным «бе-е».

— Сударь! Оставьте же наконец это ваше «бе-бе»! С ума вы сошли? Да что ж это делается, господи боже, ведь вы лев!

— Прошу прощенья, мне очень жаль, но вы заблуждаетесь, — несмело отвечал Алоис. — Я барашек.

Старого льва так и затрясло от ярости.

— Вы что, потешаться надо мной вздумали?! Всяких там бяшек — на здоровье, можете морочить, сколько вам угодно…

Алоис прижал лапу к сердцу и, устремив на льва ясный, открытый взор, сказал с подкупающей искренностью:

— Слово чести, я баран!

Тут старик ужаснулся, как низко пал его соплеменник, и велел Алоису рассказать о себе.

— Всё это, — резюмировал он, выслушав историю Алоиса, — весьма загадочно и совершенно непонятно, но то, что вы лев, а никакая не овечка — это точно. Если вы, черт возьми, мне не верите, то извольте сравнить ваше и мое отражения вот здесь, в пруду. И давно уже пора вам научиться рычать подобающим образом, смотрите, вот так: р-р-р-р-р! — Он так зарычал, что вода в пруду подернулась рябью и стала похожа на наждачную бумагу. — Ну-ка попробуем! Смелей, это совсем не трудно!

— Р-р… — робко начал Алоис, но сразу же поперхнулся и закашлялся.

Старый лев нетерпеливо поглядел на небо:

— Ну вот что, учитесь, упражняйтесь теперь самостоятельно, а мне пора домой.

Он посмотрел на часы:

— Ах, черт! Уже полпятого! Ну, мое почтение! — Лев помахал лапой и поспешно скрылся из виду.

Алоис стоял как громом пораженный. Значит, вот оно что! Ведь совсем недавно он окончил гимназию, где ему, можно сказать, как дважды два доказали, что он баран, а теперь!.. Именно теперь, когда он избрал поприще служения Мельпомене! А как же… как же Схоластика? Он даже заплакал: «О, Схоластика!»

Ведь они уже обо всём условились — как он придет к её папеньке и маменьке и прочее…

И матушка Бовис говорила ему на днях: «Смотри, сынок, будь пообходительней со старым Смушкой, ведь у него денег куры не клюют. Такого тестя тебе и надобно, при твоем-то богатырском аппетите!»

События недавнего прошлого проносились перед духовным взором Алоиса. Вот однажды на прогулке он рассыпался в комплиментах перед господином Смушкой, превознося его цветущий вид и богатство:

— Как я слыхал, вы, ваша милость, являетесь владельцем замечательного предприятия по сбыту бараньих голяшек, и оно, как говорят, положило основу вашему состоянию?

— Ну, торговал я этим товаром, — ответил Смушка довольно неохотно и подозрительно покосился на Алоиса.

«Наверное, я глупость тогда сморозил, — подумал Алоис, — но ведь всё же говорят…»

Какой-то шум отвлек его от воспоминаний. Значит, всему, всему теперь конец! Уткнув голову в лапы, Алоис заплакал, и плакал он долго и горько.

День и ночь миновали, и вот наконец ему удалось побороть себя.

Осунувшийся от бессонницы, с глубокими тенями под глазами, предстал он перед овечьим стадом, величественно развернул плечи и издал грозный рык:

— Р-р-р-р-р-р-р-р!

Ответом был гомерический смех.

— Пардон, я хотел сказать, — от смущения Алоис начал заикаться, — я только хотел сказать, что я… понимаете ли, я… я — лев!

Миг изумления, гробовая тишина… И тут же вновь поднялся невообразимый шум и гам, посыпались насмешки, издевательства, выкрики, тонувшие в громком хохоте.

Лишь когда вышел из стада господин Симулянс, пастор, и сурово приказал Алоису следовать за ним, галдеж утих.

Должно быть, между ними произошло обстоятельное, серьезное объяснение, ибо, когда они вернулись из зарослей бамбука, глаза проповедника сверкали огнем ревностного благочестия.

— Помни же, сын мой! Ме-е-е! — Таковы были его заключительные слова. — Потаенно расставлены по земле сети лукавого, м-ме! Денно и нощно искушает он нас, заманивает к колючкам, ибо, м-ме, пребываем мы во плоти нашей! Зри, сыне! М-ме! Всем нам должно, м-ме, неустанно печься об искоренении в нас всяческой львятины и смиренно следовать Новому завету, м-ме, и да будут услышаны молитвы наши ныне, присно и во веки веков, м-ме! А то, что привиделось тебе вчерашним утром на берегу пруда, забудь, ибо то было наваждение бесовское. Анафе-ме-ма! И последнее, сын мой. Женитьба — дело благое, сим исцелишься от темных порывов плоти твоей, что радуют нечистого. Так поспеши же, м-ме, соединиться с девицей Схоластикой Мерлушкой Цетерум, и да будет потомство ваше многочисленно, как песок морской. — Он возвел очи горе. — Сие поможет тебе нести бремя плоти и… — Тут речь его перешла в песнопение:

У-ме-ей страда-а-ть

И не-е роп-та-ать!

С этим он удалился.

В глазах у Алоиса стояли слезы.

Три дня он не говорил ни слова, только без устали очищал нутро свое от скверны. Однажды ночью ему приснилась львица, которая сказала, что она — дух его покойной матушки, и с негодованием трижды плюнула ему под ноги; наутро он с гордо поднятой головой явился к пастору и провозгласил, ликуя, что сатанинское наваждение окончательно покинуло его и что ныне он раз и навсегда отрекается от любых мыслей и готов слепо повиноваться во всём своему пастырю.

Ну а господин Симулянс, пустив в ход всё свое красноречие, замолвил словечко за Алоиса перед родителями девицы Схоластики и попросил их благословения сему браку.

Сначала Смушка Цетерум и слышать о свадьбе не хотел, брыкался, бодался и блеял: «Да он никто! Да он нищий!» Но в конце концов, супруга сумела подобрать ключик к его сердцу.

— Смушка, — сказала она, — послушай, Смушка, ну чем он тебе не угодил? Чего тебе ещё? Ты глянь, ведь он же блондин!

И назавтра сыграли свадьбу.

Бе-е!

ЧИТРАКАРНА[26], БЛАГОРОДНЫЙ ВЕРБЛЮД

Послушайте, а что это за штука такая — бусидо[27]? — сказал Леопард и пошел с туза треф.

— Бусидо?… Гм… да… — рассеянно пробурчал Лев. — Бусидо?

— Ага, бусидо! — Лис яростно шлепнул по земле козырем. — Что ещё за бусидо?

Ворон собрал карты и принялся тасовать.

— Бусидо! Это же последний крик моды, последний визг, лучше сказать, последний фасон, стиль такой новый, японский, знаете ли, правила хорошего тона, вроде нашего Книгге[28], только на японский лад. Вот, скажем, у вас неприятности — значит, надо любезно и приветливо осклабиться. Предположим, оказались вы за одним столом с австрияком, да ещё офицером, а вы тут — улыбочку! Брюхо болит — улыбайся, помирать пришла пора — опять же скаль зубы! Плюнут тебе в душу, а ты всё равно в ответ — улыбочку! И притом особенно обаятельную. В общем, улыбочка, улыбочка и ещё раз улыбочка!


— А, эстеты, как же, слыхал. Оскар Уайльд[29], ох… — Лев боязливо поджал хвост и перекрестился. — А ещё что?

— А то, что восточное бусидо теперь в большой моде, раз уж славянская волна пошла на убыль. Читракарна, к примеру…

— Какой ещё Читракарна?

— Как, неужели не знаете? Ну и ну! Читракарна, благородный верблюд, который всех сторонится и всегда держится особняком, ведь это же такая знаменитая личность! Понимаете, однажды Читракарна прочитал что-то Оскара Уайльда, и тотчас ему донельзя опротивело общение с собственным семейством, с тех пор он и странствует в долине уединения.

Одно время поговаривали, что он подался на запад, в Австрию, но там и без него такая прорва…

— Тсс! Тихо! Слышите? — шикнул тут Леопард. — Кто-то шуршит!

Звери прижались к земле и притаились, неподвижные, как камни.

Шорох и треск ветвей слышался всё ближе, и вдруг тень от скалы, под которой сидели все четверо, дрогнула, заколыхалась, начала пучиться и расти, расти, расти…

Надвинулась темной горой, и вот… вытянулась вверх длинная шея с набалдашником, похожим на башмак…

Лев, Леопард и Лис словно только того и ждали — одним махом прыгнули на скалу. А Ворон взмыл в воздух, точно лист черной бумаги, подхваченный порывом ветра.

Горбатая тень принадлежала верблюду, который взобрался на скалу с другой стороны. Теперь при виде хищников он затрясся всем телом в смертельном страхе и даже выронил свой шелковый носовой платочек.

Впрочем, о бегстве он помышлял не долее секунды. Напомнив себе: «Бусидо!», он приосанился и что было сил осклабился, растянув в кривоватой улыбочке побелевшие губы.

— Позвольте представиться, господа: Читракарна, — сказал он с дрожью в голосе и по-английски сдержанно поклонился. — Гарри С. Читракарна. Ради бога, извините великодушно! Не доставило ли вам беспокойства мое вторжение? — Говоря это, он всё время открывал и громко захлопывал какую-то книжку, чтобы никто не услыхал, как стучит от страха его сердце.

— Ага, вот оно — бусидо! — смекнули хищники.

— Беспокойство? Ну что вы, как можно, право! Присоединяйтесь к нам, милости просим! — учтиво сказал Лев (бусидо!). — Не стесняйтесь, пожалуйста! Будьте как дома! Обещаю, что ни один из нас ничего плохого вам не сделает, честное слово. Мое честное слово!

«Ну вот! Теперь, значит, и этот при бусидо и конечно же именно сейчас!»- подумал Лис злобно, но улыбочку изобразил самую что ни на есть лучезарную.

Общество расположилось в тени скалы и вскоре там завязалась непринужденная и остроумная беседа.

Верблюд действительно производил впечатление величайшего благородства.

Усы он закручивал книзу по последнему монгольскому фасону «Какая жалость!», а в левом глазу у него сиял монокль, разумеется, без шнурка.

Четверка хищников с удивлением разглядывала тщательно заутюженные складки у него на ногах и шерсть на шее, завязанную аккуратным галстучком а lаl [30] Рудольф Аппони[31].

«Ах, чертовщина, вот чертовщина», — сокрушался про себя Леопард и смущенно прятал черные и грязные от вечной картежной игры когти.

Утонченные, безупречно воспитанные натуры, настоящие comme il faut[32] легко находят общий язык в первые же минуты после знакомства.

Спустя совсем недолгое время в компании установилось самое искреннее взаимопонимание, какое только можно вообразить, и было решено отныне не разлучаться.

Натурально, никаких страхов у благородного верблюда и в помине не было. По утрам он изучал «The Gentleman’s Magazine»[33] столь же невозмутимо и спокойно, как когда-то в дни своего уединения.

Правда, по ночам он иногда жутко вскрикивал и просыпался в холодном поту, но всякий раз с улыбкой извинялся, ссылаясь на то, что его нервное расстройство — это последствия бурной молодости.

Лишь немногим избранникам выпадает на долю оставить неизгладимый след в своей эпохе и в умах современников. Можно подумать, что их стремления и чувства струятся от сердца к сердцу, словно таинственный поток безмолвного красноречия, и вот уже пробиваются сегодня те идеи и воззрения, которые ещё вчера детскими страхами наполняли душу робкую и безгрешную, а завтра, глядишь, они уже с полным правом считаются прописными истинами.

Так и утонченный вкус благородного верблюда уже через несколько месяцев ощущался буквально во всём.

Нигде ни намека на плебейскую суетливость.

Лев неторопливо прогуливался, не глядя по сторонам, небрежной и размеренно-плавной походкой истинного денди. Лис, по обычаю благородных жительниц Древнего Рима, ежедневно принимал терпентин и строго следил, чтобы все в его семействе делали то же самое.

Леопард день-деньской полировал когти патентованным маслом, пока они не начинали отсвечивать на солнце розовым блеском. Но самыми большими оригиналами оказались пестрые ужи, гордо заявлявшие, что вовсе не господь бог сотворил изысканный рисунок в шашечку у них на спине, а, как выяснилось, Коло Мозер[34] и Венские мастерские[35]. Короче, всюду расцвел bon ton[36] и тонкий вкус, свежие веянья проникли даже в наиболее консервативные слои общества.

Однажды молва принесла весть, что сам Бегемот очнулся, стряхнул обычную флегму и теперь неустанно зачесывает волосы на лоб челочкой à la Гизела[37] и утверждает, что он — актер Зонненталь[38].


Но вот пришла тропическая зима.

Плим-плюх, плим-плюх, плим-плим, плюх-плюх…

Так, приблизительно, стучит дождь в тропиках в это время года. Только гораздо дольше.

Строго говоря, без передышки, не переставая, с утра до ночи и с ночи до утра.

Солнце на небе противное, желто-бурое, точно венский шницель.

В общем, впору спятить.

Без сомнения, в такую погоду настроение не может не быть, скажем прямо, отвратительным. В особенности если ты хищник.

И нет ведь, чтобы сейчас-то и расстараться, выказать самую приятную обходительность, хотя бы осторожности ради, — благородный верблюд, как раз наоборот, частенько стал брать тон иронического превосходства, и в первую очередь когда дело касалось животрепещущих вопросов стиля, шика и тому подобных материй, что, естественно, вызывало всеобщее раздражение и всем портило кровь.

Как-то вечером Ворон пришел во фраке и в черном галстуке, чем дал верблюду повод к высокомерному выпаду.

— Черный галстук при фраке можно, как известно, надеть — и то если вы родом из Саксонии, — лишь в одном-единственном случае… — процедил сквозь зубы Читракарна и надменно усмехнулся.

Возникла неловкая пауза. Леопард в замешательстве стал мурлыкать какую-то песенку, но никто не решался нарушить тягостное молчание. Наконец Ворон не выдержал и спросил сдавленным голосом:

— В каком же случае?

— На собственных похоронах! — таков был ехидный ответ, вызвавший искреннее и оттого особенно обидное для Ворона веселье.

Импровизированные остроты насчёт траура, узкого круга близких и друзей, семейных обстоятельств и прочее в том же духе, конечно же, лишь подлили масла в огонь.

Мало того, в другой раз, когда этот случай уже забылся, Ворон пришел в белом галстуке, но зато при смокинге, и насмешнику верблюду тут же загорелось кольнуть его поковарнее:

— Смокинг и белый галстук? М-да-с, именно так одеваются представители известного рода занятий…

— Какие такие представители? — опрометчиво выпалил Ворон.

Читракарна нагло кхекнул.

— Те, что стригут и бреют.

И этим окончательно допек Ворона. Он дал себе клятву мстить благородному верблюду до самой смерти.


Из-за неблагоприятной погоды добыча четверки плотоядных в считанные дни сошла на нет, и никто не знал, как разжиться хоть самым необходимым.

Читракарну это, разумеется, абсолютно не заботило. Неизменно в отличном расположении духа, насытившись превосходными репьями и колючками, он вольготно прогуливался в свое удовольствие — остальные, голодные и холодные, сидели у скалы, прячась под зонтиками, а он, шурша водонепроницаемым макинтошем и тихо насвистывая веселый мотивчик, фланировал прямехонько у них перед носом.

Нетрудно представить себе растущее недовольство четверки. И ведь так изо дня в день!

Видеть, как кто-то наслаждается жизнью, а самим подыхать с голоду!

— Довольно, черт побери! — так начал однажды Ворон подстрекательские речи (благородный верблюд в тот вечер ушел в театр на премьеру). — На сковородку его, щеголя дурацкого, франта эдакого! Читракарна, видите ли!! Какой нам прок от этого жвачного обжоры? Что, бусидо? Ну, конечно, бусидо, разумеется, бусидо! Это сей-час-то, зимой? Вот глупость-то! А как же наш Лев? Нет, вы посмотрите, посмотрите, на кого он стал похож! Скелет ходячий, да и только!

Он, значит, за здорово живешь пропадать должен, подыхать с голоду? Это тоже вашим бусидо предусмотрено, так, что ли?

Леопард и Лис сочли, что Ворон совершенно прав.

Лев выслушал их внимательно, и слюнки так и побежали у него из пасти, когда ему нарисовали заманчивую картину.

— Убить? Читракарну? — сказал он однако. — Пардон, но это невозможно, полностью исключено. Не забывайте, я как-никак честное слово дал. — И Лев в волнении зашагал туда и сюда большими шагами.

Но Ворон не сдавался.

— А если бы он сам об этом попросил?

— Это, конечно, меняет дело, — сказал Лев. — Но к чему строить нелепые воздушные замки?…

Ворон с Леопардом обменялись коварным многозначительным взглядом.

В это время благородный верблюд вернулся домой из театра, повесил на сучок бинокль и тросточку и только было приготовился сказать всем несколько приятных слов, как вдруг Ворон захлопал крыльями, выскочил вперед и прокаркал:

— Зачем же погибать всем? Лучше трое сытых, чем четверо голодных. Я давно уже…

— Ах, нет! Прошу прощенья, но я со всей строгостью — как старший по возрасту — требую пропустить меня вперед. — И Леопард, шепнув несколько слов Лису, деликатно, но решительно оттеснил Ворона. — Предложить себя для утоления всеобщего голода велит мне не только бусидо, это горячее желание моего сердца, я, э-э… я, гм…

— Друг бесценный, голубчик, помилуйте, да о чём вы? — закричали все наперебой, и Лев тоже: как известно, прирезать Леопарда — дело невероятно трудное, неужто вы и вправду решили, что мы?… Ха-ха-ха!

— Пренеприятная ситуация, — подумал благородный верблюд, и в душе у него шевельнулось дурное предчувствие. — Худо дело… Но — прежде всего, бусидо! Ладно, чему быть, того не миновать! Один раз ведь вывезла кривая… Итак, бусидо!

Небрежным движением он уронил монокль и шагнул вперед.

— Господа, древнее изречение гласит: Dulce et decorum est pro patria morí. Сладко и почетно умереть за отечество! Так не откажите в любезности и позвольте мне…

Договорить ему не пришлось.

Целый хор дружно закричал в ответ:

— Конечно, почтеннейший, не откажем ни за что! Позволим, позволим! — издевался Леопард.

— Умереть за отечество! Ату его, ату! Вот дурень-то! Ужо попомнишь ты у меня смокинг да белый галстук! — каркал Ворон.

Страшный удар, хруст костей — и Гарри С. Читракарны не стало.

Н-да… Бусидо, видно, не для верблюдов…

ПРОКЛЯТЬЕ ЖАБЫ — ПРОКЛЯТЬЕ ЖАБЫ

Жаркое солнце Индии сияет над синей пагодой — над синей пагодой. Люди в храме поют и осыпают Будду белыми лепестками, а монахи произносят праздничную молитву: «О жемчужина лотоса! О, жемчужина лотоса!»

На дороге — ни души: сегодня праздник.

Дорога к синей пагоде идет лугом, и высокая трава Куша образовала вдоль дороги живую изгородь — живую изгородь вдоль дороги к синей пагоде. По ту сторону изгороди в коре смоковницы живет тысяченог, и каждый цветок ждет его появления.

Жить в смоковнице очень почетно.

— Я достойна самого глубокого уважения, — говорила она, — ведь из моих листьев можно шить купальные штаны — можно шить купальные штаны.

Но большущая жаба, которая постоянно сидела на камне, презирала её: и к земле она приросла, эта смоковница, а купальные штаны и вовсе никому не нужны… И тысяченога она ненавидела. Съесть его она не могла, потому что был он чересчур жесткий, с ядовитым соком в жилах — с ядовитым соком в жилах.

За это она ненавидела его — ненавидела его.

Ей захотелось наслать на него порчу и сделать несчастным, и она целую ночь советовалась с душами умерших жаб.

С восходом солнца она уже сидела в ожидании на камне и время от времени шевелила задней лапой — шевелила задней лапой.

И поплевывала на траву Кушу.

Все безмолвствовали: жуки, цветы и травы. И необъятное далекое небо. Потому что был праздник.

Только лягушки в трясине богохульствовали на всю округу:

Катился бы ты, лотос,

и жизнь-жистянка вслед,

и жизнь-жистянка вслед,

и жизнь-жистянка вслед…

И вдруг ниткой черного жемчуга сверкнуло что-то в коре смоковницы и, мерцая, заструилось к земле. И встряхнулось кокетливо, и подняло голову, и принялось танцевать в лучах солнца.

Тысяченог — тысяченог.

Смоковница в блаженстве сложила листья, а трава Куша от восторга зашелестела — от восторга зашелестела.

Тысяченог побежал к большому камню, там у него была площадка для танцев — клочок светлого песка — …ого песка. И скользил, выделывая круги и восьмерки, да так, что все вокруг от восторга позакрывали глаза — позакрывали глаза.

И подала жаба знак, и вышел из-за камня её старший сын, и склонился перед тысяченогом, и вручил ему послание от своей матушки. Тысяченог взял послание ногой № 37 и спросил у травы Куши, правильно ли поставлены печати.

— Мы — самая древняя трава на земле, но этого мы не знаем — законы каждый год меняются, — это знает один только Индра — один только Индра.

Тогда призвали очковую змею, и она прочитала:

— Ваше высокородие, господин тысяченог! Я всего лишь ослизлая мокрушка — самая презираемая на земле, от моей икры отворачиваются и звери, и растения. Моя кожа не блестит и не переливается. У меня только четыре ноги — только четыре ноги, а не тысяча, как у тебя, — а не тысяча, как у тебя. О, достойный! Хвала тебе, хвала тебе!

— Хвала ему, хвала ему, — восторженно повторили дикие розы из Шираза персидское приветствие — персидское приветствие.

— Но мудрость и глубокие познания не обошли меня стороной. Мне ведомы травы, я знаю даже, как называется почти каждая из них. Мне ведомо, сколько звезд в ночном небе, и число листьев смоковницы этой, приросшей к земле. А моей памяти завидуют все жабы Индии.

И несмотря на это, я могу счесть только те вещи, что стоят неподвижно, а если они движутся — нет, а если они движутся — нет.

Так скажи же мне, о досточтимый, как это получается, что ты при ходьбе всегда знаешь, с какой ноги надо начать, какая затем станет четвертой, пятой, шестой, десятая ступает, либо сотая, что в это время делает вторая и седьмая, должна она стоять или шагать, когда наступит черед девятьсот семнадцатой, надо ли тебе семисотую поднять, тридцать девятую опустить, тысячную согнуть, четвертую выпрямить — выпрямить четвертую.

О, прошу тебя, скажи мне бедной ослизлой мокрушке, у которой только четыре ноги, а не тысяча, как у тебя, — а не тысяча, как у тебя: как это ты делаешь, о досточтимый?! С совершенным почтением. Жаба.

— Хвала, — прошептала в полусне маленькая роза. А трава Куша, цветы, жуки и смоковница выжидающе смотрели на тысяченога.

Даже лягушки угомонились — угомонились лягушки. Но тысяченог лежал неподвижно, прикованный к земле, и уже не мог пошевелить ни одной ногой.

Он забыл, какую ногу надо поднять сначала, и чем дольше вспоминал, тем меньше оставалось на это надежд — всё меньше и меньше.

Жаркое солнце Индии сияет над синей пагодой — сияет над синей пагодой.

Загрузка...