Я ждала этого дня, как безумная. Мне было двадцать два года, и все эти двадцать два года я мечтала о той минуте, когда наконец сумею вырваться из дому и уехать от родителей.
Стояло зимнее утро. Я уложила, с трудом сдерживая волнение, свои пожитки, книги, платье и отправилась в путь-дорогу по примеру сказочных героев. На дворе шел снег. Я смотрела, как ветер подхватывает и кружит в воздухе белые хлопья, и мне почудилось, будто снег падает совсем наоборот — с земли на небо. Приятно видеть мир, его серьезную, подчиненную физическим законам сущность вот так — вверх тормашками. И чувствовать в себе стремительное движение, когда сердце готово вырваться из груди, а рассудок молчит.
После долгих поисков мне удалось наконец поймать грузовое такси, но мои вещи сбросили ровно за километр от нового жилища. На дороге была гололедица, а таксисты оказались сущими разбойниками. Моим страданиям положила конец ватага юных сорванцов. Они вытащили меня из снега и спустили с горы все мое движимое имущество на санках, потом протащили его мимо колодца и устремились вверх по узенькой тропинке между покосившимися заборами, преображенными снегом в мечту невесты кондитера.
Дорога упиралась в калитку с угрожающей надписью:
«Осторожно!!! Злая сабака!!!»
Свирепые восклицательные знаки несколько смягчались наивным добродушным «а». Калитка была дряхлая, и у меня имелся от нее маленький ключ. Только у меня. Я крепко зажала его в руке, стараясь продлить наслаждение.
А снег все падал и падал, тая на руке и опускаясь на ключ белыми готическими значками крошечных снежинок. Мне страстно хотелось, чтобы в эту минуту играла торжественная музыка. Замок заупрямился. Потревоженная шумом собака залаяла, потом злобно зарычала, морозно позвякивая цепью. Из сада, задрав хвост трубой, плыл навстречу мне кот.
— Здравствуйте! — поздоровалась я с ним учтиво, как с местным старожилом. Он покосился на меня своими желтыми глазищами и ничего не ответил.
Деревянная хибарка пряталась между старых слив. За ней выстроились черные осиротелые дубы.
Взяв на кухне миску с приготовленным для собаки супом, я вышла во двор. Собака запрыгала, гремя натянутой цепью. К вечеру мы познакомились ближе, но сейчас встретились лицом к лицу впервые. Это была злющая собака, пятнистая, под стать гиене, из узкой пасти текла слюна, поблескивали клыки.
У меня задрожали руки.
— Милая моя псина… Ах ты мой барбосик… — подлизывалась я к нему, но пес твердо знал, что эти лицемерные слова вызваны страхом. Он косился на меня маленькими желтыми глазками и посмеивался в усы. Я подошла к нему настолько, что при желании он мог меня укусить, и подсунула ему миску. Пес потянул носом и фыркнул с таким высокомерием: «пф!» — ну точь-в-точь как мой отец, когда на ужин варили лапшу.
— Ешь-ешь, чего нос воротишь! Тут витамины! — заставляла я.
В конце концов он снизошел и милостиво сунул морду в миску. Я нащупала кольцо на ошейнике. Шерсть пса была мокрая и жесткая. Тело его напружинилось в настороженном ожидании. Наконец, я отстегнула цепь от кольца и пес оказался на свободе. И в эту минуту, будто он прекрасно видел все мои движения, он отскочил в сторону, закружился на месте, кувыркнулся в воздухе и — фью — прямо к забору, и — фью — закружился перед домом. И снова. И назад. В эту минуту я его полюбила. Мы были сродни друг другу. Я была таким же сорвавшимся с цепи существом, которое, высунув язык, носилось около своего дома.
— Ах ты, псина! Ну иди сюда, глупыш! — позвала я. — Иди, поешь!
Подбежав ко мне, пес уперся передними лапами мне в пальто и разрешил потрепать себя по шерсти. Я уже не боялась его, и он знал это.
Кот застыл на стуле возле плиты. Раскормленный и вульгарно пестрый. Но душа у него, как и у всех котов, была независимой душой мужчины. Я налила ему молока. Он даже не пошелохнулся, уставившись на меня глазами хозяина, встречающего никудышную хозяйку. Опустившись на колени, я стала ломать дубовые ветки. Огонь с жадностью набросился на них, и сероватые листья съежились на жару. Огонь перескакивал с безумной радостью садиста с ветки на ветку. С напряженным вниманием ребенка, выросшего в доме, где скверное центральное отопление, следила я за этим аутодафе. Подбрасывая ветку за веткой, смотрела, как они не сдаются, защищая себя капельками влаги, и наконец, выбившись из сил, вспыхивают голубым пламенем.
Мне было очень хорошо. На щеках вспыхнул лихорадочный румянец от неожиданного волнения. Я представила себе черные дубы там, за садом, дремлющие яблони вокруг по косогору и деревянную хибарку, где, точно сыр под стеклянным колпаком, хранится моя радость. Вокруг — ни одной живой души, никто не требует, чтобы я поступала так, а не этак, никто не надоедает своими наставлениями по поводу моей прически, сигарет, чтения и сна. Теперь я совсем одна. Как солнышко. Я засмеялась, и кот бросил на меня укоризненный взгляд. Я решила, что уже сыта по горло всякими нравоучениями и, схватив кота за уши, перевернула его в воздухе, чтобы он потерял всю свою спесь.
— Ты самая заурядная облезлая крыса, пестрятина несчастная, хориный хвостик, — ругала я его, и кот прекрасно понимал все мои обидные слова. Потом, схватив метлу, я исполнила нечто среднее между диким «мэдисоном» и акробатическими прыжками и прошлась в танце по всему дому — по моему, моему, моему королевству. А кот забился под диван, где в пыльном одиночестве ему следовало смириться с мыслью, что отныне королева здесь я, а он в лучшем случае «собеседник, которого терпят из милости». И я откромсала ломоть хлеба поперек всего каравая, и это было настоящее пиршество.
Затем наступила желанная, столько раз пережитая в мечтах хаотическая деятельность. Дрожа от волнения — сердце выделывало такие фокусы, будто я напоила его целым литром кофеина! — я взялась за обстановку. Прежде всего развесила картины Слободы; фотографии дедушек за стеклом, групповые снимки конфирмантов и членов союза садоводов перекочевали в чулан. «Вы разрешите мне немного навести порядок», — спросила я, получая ключи. «Можете делать, что угодно. Даже с помощью топора», — услышала я в ответ.
Я вытащила скатерть, набросила ее на изрытый рубцами стол, поставила на стол блюдо, а рядом шикарный подсвечник. Пунцовая свечка изогнулась, точно поющая или пьющая птица.
В углу светился бледный пергамент лампы, за окном падал снег, опускаясь на ветки огромного орешника, на запорошенные верхушки роз, на кусты смородины, окутывая их взбитыми сливками. Мне казалось, будто белый снег обволакивает и меня, скрывая всю горечь и злость. И теперь я очистилась от всякой скверны. Была покрыта миллионами крошечных чешуек, отражающих свет.
Пес носился как угорелый вокруг дома. Я слышала его лай и видела неровные от быстрого бега следы. Он носился по снегу, подгоняемый чувством радости и счастья свободы.
Я принялась потихоньку напевать, но не было такой мелодии, которая бы выразила все мое настроение. И тогда, издавая какие-то неопределенные звуки, я уперлась ногами в кровати. Затолкнув их в самый угол, я соединила их вместе, потом набросила сверху роскошное клетчатое покрывало, соорудив пышное французское ложе — идеал любителей кино. Потом, вытащив из чулана старую полку, обернула ее цветной бумагой и расставила книги. Заброшенная берлога пенсионера, который выводил первоклассные эрфуртские огурцы, буквально на глазах меняла свой облик. Так, теперь на окно — кретон, на пол — красный ковер, на стену — рекламу с трубкой, литаврами и звучной надписью
Голую лампочку, которая, словно воплощение убогости, болталась на шнуре посреди комнаты, я облачила в цветистый абажур, притушив резкий свет, и тогда на ковер упали интимно розовые блики.
На дворе отрывисто и радостно залаял пес. Я посмотрела в окно. Среди деревьев на снегу мелькнуло черное зимнее пальто Вили.
Я вскрикнула и как-то хрипло засмеялась — не то от испуга, не то от радости. И сразу расстроилась. Его приход разрушил все мои планы. Первый вечер я представляла себе совсем иначе.
Он шел стремительно, большими шагами, а пес прыгал рядом, угодливо виляя хвостом.
Я сорвала платок с головы, торопливо взбила волосы, но уже ничего не успела сделать ни с вытянувшейся пропотевшей шерстяной кофтой и потертыми спортивными брюками, которые уже доживали свой век и служили только для уборки, ни с захламленной кухней, ни с чемоданом и бумагами. Ах ты, псина противный, тоже мне, злая собачка!
Раздался стук. Ко мне приближалось смущенное лицо.
— Привет!
— Откуда ты взялся? — вырвалось у меня непроизвольно, голос сорвался, а внутри все натянулось, как струна. Я представляла себе нашу встречу совсем иначе. Дом — в образцовом порядке, себя — в мягком пуловере. Музыка, легкая закуска… Мы отдыхаем у камина, вернее у плиты, потрескивает огонь, мы пьем жасминный чай — разумеется, жасминный, он такой ароматный! Сотни раз — и даже больше — я воображала себе нас двоих с прозрачными бокалами из йенского стекла, золотисто-терпкую жидкость, торт из лучшей кондитерской, блаженное чувство нашего одиночества и эти долгие часы наших бесконечных разговоров, разговоров без прикосновений, потому что на ласку у нас было море времени впереди. Уютно булькает что-то в кастрюле на плите, и от жасминного чая струится тонкий аромат… а я вся в розовом, благоухающая… И теперь я не могла простить ему то, что он так безжалостно испортил мою мечту.
— Как ты меня нашел, я же тебе ничего не сказала.
— Спросил Марту.
— А я-то думала пригласить тебя завтра, когда наведу порядок.
— Мне хотелось тебе помочь.
— Здесь такой хаос…
Стоя нос к носу, смущенные, скрывая свои желания, мы стеснялись себя, не решаясь дать волю чувствам, боясь показаться смешными, беззащитными в глазах друг друга. Он тяжело дышал, очевидно ждал, что я обрадованно брошусь ему в объятия.
— Я все представляла себе иначе…
Я услышала свой кислый голос. В его глазах постепенно потухло выражение той нетерпеливой радости, с которой он летел сюда по заснеженной тропинке.
— Я, наверное, вся перемазалась углем?
— Ничуть.
Я терзалась, представляя себе собственное лицо: измученное, поры забиты пылью — вряд ли такая физиономия способна вызвать восхищение.
— И как только собака тебя пустила? Придется давать ей поменьше жрать. Зачем мне такой сторож, если его кто угодно может почесать за ухом!
— Разве я — кто угодно? Меня животные любят. Ты же знаешь, что я умею обращаться с ними. Ах, ты моя животина!
У него мягкие, очень нежные губы, а в груди точно жаркий поток, который всегда и совсем неожиданно рождает во мне какое-то темное и неизъяснимое волнение. Я покорилась этому потоку, но только на мгновение, а потом, оттолкнув Вили, увидела в его глазах какое-то странное, невменяемое выражение. Но он тут же спрятал его под маской благоразумия. Благоразумие — превосходная маска, за которой человек чувствует себя как за каменной стеной…
— У тебя озябли руки, — спохватилась я, — налить тебе чаю?
Скажи он «да», и я в ту же секунду вытащила бы из чемодана жасмин и бокалы из йенского стекла, чтобы хоть как-то спасти осколки своей глупой мечты. Но он, почувствовав мою досаду, не понял причины и заупрямился, бросив самым прозаическим тоном, которым он мог меня наказать и наказал:
— Чай? Не стоит. Мне уже пора идти.
— Куда?
— Договорился с ребятами…
— Да? Ну конечно! Тогда не стоило тащиться сюда по снегу.
— Мне хотелось повидать тебя.
Его слова звучали безучастно, и каждое из них впивалось в нас точно острое, невидимое, но больно ранящее жало.
— Жаль, что ты застал тут такой хаос.
— Ерунда.
— Ну а как тебе моя комната? Знаешь, как я вымоталась? Пришлось самой тащить сюда все через лес. К счастью, помогли какие-то сорванцы.
— Я же предлагал тебе свои услуги. Не захотела — сама виновата!
— Как тебе здесь нравится?
— Мило… Очень мило…
Я ожидала большего. Я ходила за ним по комнате, и мне хотелось, чтобы он заметил обои, медведя на клетчатом покрывале, чтобы он по достоинству оценил подсвечник, полку, рекламу, бумажный фонарик. Бросив еще раз «Очень мило», он повернулся и обнял меня за плечи.
— На мне такие старые брюки…
— Неважно, это неважно.
— «Молния» испортилась…
— Сколько я тебя знаю, у тебя вечно испорчена «молния».
Однажды я действительно надела юбку с испорченной «молнией», только один раз, и он это запомнил. И попрекнул. Я нахохлилась.
— Ну, иди сюда, ко мне, — показал он на старое кресло, которому я собиралась придать вид модерн при помощи еще одного клетчатого покрывала. В своих мечтах я отдыхала в этом кресле, уже преображенном: играет радиола, а он, расположившись у моих ног на ковре, рассказывает мне что-нибудь об амплитудах, или технике, или джазе, или еще о чем-нибудь… Уютно потрескивает огонь… благоухает жасминный чай — неизменный спутник моих поэтических грез… и…
— Иди сюда, сядь! — просил он, голос его стал чуть-чуть глуше.
— Нам там вдвоем не уместиться. Ты же знаешь, какая я толстая.
Присев на мое чудесное покрывало, он вдруг с какой-то яростью, точно бросаясь в реку, чтобы спасти утопающего, сорвал с себя пальто и пиджак.
— Иди сюда!
— Нет, нет, — бормотала я неохотно, без тени влечения, подходя к нему. Я знала, что этого не избежать. Он нахлынул, точно вешние воды, прилетел по снегу, чтобы после долгих месяцев мерзкой зимы, свиданий в кафе, кино и на хмурых улицах, остаться вдвоем. И он просто бы не понял меня, начни я ему толковать что-то о голубом свитере, благоухании и квартете Гайдна.
— Хочешь, я приготовлю тебе что-нибудь поесть? — предложила я слабо. — У меня есть очень вкусный гуляш. Серьезно.
— Иди сюда!
— Или хлеб со шкварками…
Он почти грубо схватил меня за руку.
— И как тебя только впустила эта гнусная собака, — лепетала я, но это была капитуляция.
И у любви должна быть счастливая звезда. А над нами в тот вечер светил всего лишь бумажный фонарик. На чувствительной кардиограмме желаний взметнулся и резко оборвался целый вихрь наших чувств, мое разочарование, его неистовая страсть, смущение и вдобавок естественный страх живых существ, которые, выглянув из своей скорлупы, страшатся неожиданного удара.
— Не сердись! — проговорил он наконец, повернув ко мне лицо, выражавшее подавленность.
— Я представляла себе все совсем иначе, — вырвалось у меня, и я снова вспомнила о заштопанных брюках и торте из лучшей кондитерской. — Я знаю… — в уголках губ у меня застыла горькая усмешка. Но я, точно слепая, цеплялась за утраченное видение. Мне страшно хотелось быть красивой, сидеть за рюмкой вермута, а на плитке пусть кипит чай. Но я ничего не сказала вслух, как всегда, я боялась показаться сентиментальной. И мы молчали, замкнувшись каждый в свою скорлупу, неспособные проникнуть в душу другого. Стало холодно.
Внезапно что-то вспрыгнуло на покрывало. Мы испуганно вздрогнули, но это был кот. Он спокойно прошелся наискосок по нашим телам, оставляя на коже легкие следы коготков, и оглядел нас с таким вниманием, точно намеревался все запомнить и тут же позвать людей.
Мое напряжение ослабло, и я вновь обрела способность улыбаться. Но его настроение было безнадежно испорчено. Как всякий мужчина, он хотел нравиться любой ценой, и это смешное, дурацкое желание вызывать восхищение ему доставалось нелегко. Он замкнулся в молчании, холодный и безучастный, точно мы не лежали рядом, точно между нами нет никакой чудесной близости, а просто так оказались случайно вместе, благодаря какой-то загадочной служебной обязанности.
— Мне пора, — бросил он сухо и не глядя на меня.
— Подожди немного, — попросила я. — Только ничего не говори. Ладно?
Вокруг дома носился ветер, носились легкие собачьи лапы.
— Наверно, идет снег.
— Хм, — отозвался он.
И тут мне пришла в голову мысль, что в душе за этот мучительный вечер он невольно будет винить только меня.
— Не глупи, — проговорила я нежно.
Теперь я не испытывала никакого смущения, мне хотелось утешать и ублажать его, но мой друг, мягкое и легко уязвимое создание, вновь спрятался в свою раковину, предавая себя горькому самобичеванию. А на меня вновь смотрела маска — равнодушное лицо молодого человека, которому ничто не может причинить боль. Ценой каких страданий даются нам эти позы!
«Не буду его просить», — нашептывал мне самый дурацкий из всех моих внутренних голосов. И я проговорила почти весело:
— Ну, не буду тебя задерживать. Все равно у меня тут пропасть дел. А завтра мне рано вставать на работу, — и я для большей убедительности зевнула.
Потом мы вышли с ним на крыльцо, и я зажгла под крышей лампочку, которая осветила половину сада. Так мы стояли друг возле друга на серебристом острове, снег падал большими мохнатыми хлопьями. Прибежал пес, заскулил и стал прыгать нам на грудь, а за серебристым островом жалобно стонали лес и мгла. Это было удивительно красиво. Мы стояли минуту неподвижно, и хлопья снега запорошили нам волосы, плечи, прикасаясь ледяными перышками к нашим губам. У нас была последняя возможность…
— Вили, — позвала я тихо.
— Ну, пока, выспись хорошенько! — только и было ответом.
— Пока. И ты тоже.
Он ринулся вниз по ветхим ступенькам. Собака бросилась за ним, прощаясь, точно с закадычным другом. Хлопнула калитка. Я постояла еще минуту на серебристом острове в клубах снега. Потом тщательно заперла дверь и погасила лампочку под крышей. Ветер еще тоскливее завыл в темноте.
Подложив дров в плиту, я опустилась на стул. Кот замяукал — я заняла его место.
— Брысь отсюда, противная тварь, — прогнала я кота и стала следить, как огонь медленно, почти незаметно охватывает кусок угля. Как он пожирает его, и вот уже твердый камень в мгновение ока вспыхнул и, обнажив свое нутро, раскололся на красные искорки. У меня пропало всякое желание заниматься уборкой. Я выпила молока и с привкусом горечи во рту легла спать.
Я долго ворочалась с боку на бок, и мне вдруг стало страшно. Мне чудились дубы за домом, голоса, приглушенные мягким снегом. На чердаке что-то скрипнуло, дом наполнился звуками, движением, шагами. Я съежилась, затаив дыхание. А если нагрянут воры — ведь мне неоткуда ждать помощи. И я на мгновение почувствовала тоску по комнате, наполненной дыханием сестер. Только на мгновение, потому что сразу вспомнила утреннюю суматоху и непременное мамино: «Вставайте, хватит валяться», вспомнила свое бегство в страну грез, обветшалую от частого повторения мечту о сегодняшнем дне. Собственно, очень многое из моих планов не исполнилось. Во всяком случае, в моих мечтах явно отсутствовал противный таксист. И лед на дороге, на лесной тропинке, и то, как я упала — до сих пор болит спина! И слова Вили: «Не сердись!» «Вили!» — от этого до сих пор тоже болит в сердце. Я вновь увидела пышный, плывущий мне навстречу по снегу хвост кота, кривой зуб мальчишки с санками. Если сложить все это вместе, то, пожалуй, выдался не самый худой день. Если сложить все вместе, то получился в общем-то очень приличный день.
По комнате скользили желтые глазищи, мохнатый кот вскочил мне на грудь и громко замяукал.
— Ты что, приятель? Собираешься спать с девушкой? Она разве твоя? А ну, марш ловить мышей! Иначе вышвырну тебя на мороз, так и знай! — бранила я его, поглаживая мохнатую голову. Потом прижала ее крепко к себе, я потоки непрошеных слез хлынули из моих глаз на подушку.
— Ах ты, мой хороший! — зашептала я коту. — Кот-котище, напустишь ты мне полную постель блох. Теперь мы здесь с тобой два хозяина: ты меня будешь караулить, а я тебе буду приносить молоко, колбасу, ходить на работу, а потом учиться, читать, варить обед, рисовать, я и тебя нарисую, и заживем мы с тобой на славу.
Кот позволил себя гладить по шерсти, живой и теплый комочек, и внутри у него точно жужжало динамо.
— Мы будем с тобой большими друзьями. Никогда не станем ссориться, и я на тебя не буду кричать, и ты не будешь зря попрекать меня, мы отправимся с тобой в лес, а в день твоего рождения я куплю тебе большую белую мышь.
Он разрешил себя держать, обращаться к нему, и я совсем забыла в эту минуту, что его душа — это независимая душа мужчины. За окном потрескивал мороз и дубы о чем-то грустно вздыхали, но мой страх совсем исчез. Со мной кот, а за деревянной стеной, побрехивая, бегает пес. Его ворчание разносилось над сугробами, предупреждая всех, у кого дурные намерения, что нас тут много и мы так просто не сдадимся. Я посмотрела в синюю темень, где порхали белоснежные птицы.
— Пусть тебе приснится чудесный сон, — пожелала я сама себе, — потому что то, что приснится на новом месте, обязательно сбудется!
За окном густо падал пушистый снег.
Перевод Л. Голембы.