Магда Матуштикова

НЕЛАКИРОВАННОЕ СЕРДЦЕ

Как-то раз около полудня я вместе с инженером Толнайем возвращалась с совещания. Часть пути мы прошли стороной, как раз там, где должны были возводить мост и прокладывать трубопровод. На этом участке застопорилось рытье котлована, и инженер хотел разобраться, в чем, собственно, причина.

Солнце пекло немилосердно, а мы с Толнайем перескакивали через ямы, взбираясь на груды земли, выброшенной на поверхность. Багровое лицо инженера заметно мрачнело. И вдруг откуда-то с высоты — среди невообразимого пекла раскаленной полуденным зноем ложбины — загремел чей-то голос.

— Янко, черт тебя подери, ну погоди же, я вот жене твоей доложу.

Инженер поднял голову и увидел в кабине, висевшей прямо над нами, широкое смуглое лицо и могучую шею, улыбнулся и махнул рукой в знак приветствия.

— Вот увидишь, расскажу, — продолжал греметь голос. — С той, старой инженершей, небось по заводу не шлялся?

— Мы когда-то начинали вместе, — усмехнулся инженер и дотронулся до убеленных сединой висков. — Много воды с тех пор утекло!

А неуемный голос трубил дальше — теперь он уже обращался ко мне:

— Ну а вы-то что́, уткнувшись носом в землю ходите? Лезьте сюда, наверх, отсюда такое видать!

На какое-то мгновение это мне показалось фантастикой — взбираться по узким наклонным железным ступенькам, из которых состоит страшно тонкая, «жирафья» шея стальной конструкции. Но раздумывать было некогда, и я, оглянувшись еще раз, прибавила шагу. Однако стоило первому встречному остановить инженера, как я вдруг попрощалась с ним и, сделав небольшой крюк, вернулась к подъемному крану.

Не успела я вынырнуть из-за какого-то сарая, прилепившегося на краю длинного рва, как сверху снова загудело:

— А вы и в самом деле пришли?

— Пришла и наверх к вам заберусь, — прокричала я, стараясь придать своему голосу бодрость и силу.

— А ну-ка ни с места, — пробасила труба, и тут я увидела, как человек в голубом комбинезоне начал спускаться вниз по железной лестнице с ловкостью большой и тяжелой кошки.

Внизу стояли два парня — один молодой и стройный, чувствовалось, что мускулы так и играют у него под кожей; другой — еще мальчишка, с обиженно и упрямо оттопыренной нижней губой. Они искоса поглядывали на меня, а я принялась считать ступеньки на этой «жирафьей» шее. Ступенек было очень много, пролеты между ними зияли на солнце, словно бездны. Когда я, дважды сбившись со счета, принялась считать в третий раз, в двух метрах от меня затрубил знакомый голос:

— Не побоялась, а? Кем вы на земле были?..

Взяв себя в руки, я попыталась было подняться наверх по железной лестнице, где от всяких случайностей человека оберегали только стальные обручи конструкции, но…

— В следующий раз, — успокоил меня мой новый знакомый и ступил на твердую землю. У меня было такое ощущение, что земля вот-вот прогнется под этой медвежьей тушей. Но земля не прогнулась, а человек обыкновенно, как все, протянул руку:

— Здравствуйте… Я — Курачка, а это мои хлопцы. Мы обедать не ходим, неохота сапоги обивать, горючее у нас при себе. Коли не брезгуете — милости просим.

Так мы и познакомились. Тоно Курачка и его хлопцы — Феро и Йожо — это была первая смена.

— В другой смене — тоже трое, мы с ними чередуемся на нашей «старушке». Но сегодня вы едва ли их увидите, сегодня они придут не скоро, может, к вечеру, какую-то работенку кончают.

Я спросила о второй смене — похожа ли она на них.

— Хотите познакомиться? — затрубил Курачка. — Ну что ж, ребята там неплохие, хоть у них все немножко по-другому. Мы-то уже спелись, свои в доску. Вот Йожо — он только лоб нахмурит, а мне уже понятно, что тут опять какая-нибудь синеглазка затесалась, а Феро и лоб морщить не надо, мне и без того известно, когда ему от ворот поворот указали. Ну, а ежели вам желательно всю бригаду увидеть, то приходите завтра, завтра у нас в Модранском погребке «рабочее совещание»… И нечего делать большие глаза — мы не какие-нибудь «авантюристы из Оризоны». Просто надо кое о чем потолковать…

Когда на следующий день вечером я вошла в прокуренный верхний зал кабачка, навстречу мне выскочил паренек в темно-синем костюме и сером галстуке — я не сразу признала, что это Йожо.

За столом сидело шестеро мужчин в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет, посередине стола стоял уже почти пустой кувшин — на дне его плескалось немного вина.

— Не обижайтесь, что ждать не стали, хлопцы прямо умирали от жажды, — объяснил Курачка. — Но в общем-то мы еще и не пили — так только, горло прополоскали.

Один из тех, кого я еще не знала, могучий, рослый детина, подозвал кельнера. Он сделал это поистине с королевским достоинством — таким жестом и король мог подзывать своих приближенных. Кельнер повернулся и в тот же миг очутился у нашего столика.

Тем временем Курачка представил мне тех, кого не было вчера.

— Это Яно, мой конкурент, он ведет вторую смену. Моложе и покрасивше меня будет, да это ничего, знамя-то наше, так ведь?

Яно лишь улыбнулся в ответ — валяй, мол, дальше, старик.

— А это Густо, другой такой сволоты в бригаде не сыщешь, — продолжал Курачка и указал на щупленького паренька; паренек чуть косил на один глаз, и время от времени его голубой зрачок исчезал где-то у носа.

— Ну, а третьего тут пока нет, — проговорил Курачка.

Наступило напряженное молчание. Курачка первым нарушил его. Сделав жест в сторону смуглого сухощавого человека, он сказал:

— А это не наш брат, сразу видать, правда? Это наш патрон — Матей.

Я мельком глянула на «патрона Матея». Выглядел он старше остальных, если не считать самого Курачку; лицо загорелое, почти темное, как у цыгана, глаза быстрые, пронзительные, добрые или злые — с первого взгляда не разберешь.

Вдруг Яно из второй смены улыбнулся широкой улыбкой.

— Ого! А вон там сидит паренек, которому я в прошлую субботу по зубам съездил. — И он вызывающе оскалил свои крепкие, ослепительно-белые зубы.

— А с него как с гуся вода, — отважно бросил Йожо, очевидно, самый молодой из всех, и процедил сквозь зубы, как бывалый мужчина: — А все из-за бабы!

— Баба есть баба, добра от нее не жди, — заметил «патрон Матей», — особенно если хватишь лишку.

Кельнер поставил на стол два кувшина белого вина. Оно чуть заметно отливало зеленым. На двух тарелках разложили закуску — поджаренный хлеб и колбаски.

— Пусть живет, кто пьет! — ухмыльнулся подвижный Феро и поднял кувшин. Он наливал полно и щедро, как человек, у которого и сила есть, и деньги, и этот «божий дар» карпатских склонов. Вино, булькая, лилось в бокалы, проливалось мимо, образуя лужицы, благоухало крепким, чуть кисловатым ароматом, мешавшимся с запахом чеснока, хрена и свежезажаренных колбасок.

— Иди-ка сюда, старый, — крикнул Яно тощему сгорбленному цыгану со скрипкой под мышкой. Откуда-то из другою конца зала цыган проталкивался меж столов, над которыми висел густой, спертый, прокуренный и душный воздух. — Иди-ка, сыграй нам!

Приблизившись к нашему столу, цыган настроил скрипку и склонился в учтивом поклоне.

— Смотри, с чувствам играй, — добавил Яно сквозь зубы, — с душой играй, черт тебя подери. А не то…

Но Феро уже затянул резким мальчишеским, от натуги диковатым голосом:

Теки, водица, потихоньку,

теки, водица, теки…

— Знаете, — Йожо наклонился ко мне, и губы у него оттопырились еще больше, — это песня Мишо Рандака, того самого, кого нет здесь.

Я спросила, что с ним, работает или на свидание пошел.

— Н-да, свидание, ничего себе свидание! — буркнул Яно, и в это мгновение я представила себе, каков он бывает, когда ему приходит охота пересчитать кому-нибудь зубы.

Узкое, длинное цыганское лицо Матея вытянулось еще больше.

— Нынче после обеда были мы у него. Тубик он, в больнице лежит. Худо ему, парнишка молоденький. Даже в армию не призывался.

— Тихоня такой, неприметный, а изюминка в нем была, золотые были руки у дьяволенка, — обронил Курачка, и голос его задрожал на самых низких регистрах.

— Был, была, были! Ну какого черта вы говорите о нем, как о покойнике, — проскрежетал Яно, еле сдерживаясь. — Ведь мы же его вызволим оттуда. Не так ли?

— Нам и в голову не приходило такое. Хлопчик молоденький, ловкий, проворный. Никто ни в карман, ни в брюхо к нему не заглядывал, всяк ведь по своему разумению живет, — высказался Матей.

— Вот это-то как раз и плохо! — Густо, младший в бригаде, из колючих, видно, так весь и ощетинился. — А еще коллектив называется! Образцово-показательная бригада! Товарищ под носом чуть не окочурился, а им, видите ли, в голову не приходило!

— Не ершись! Семьи у вас нет, забот никаких, ни жены, ни детей, могли бы, кажется, не упустить его из виду… — проворчал Феро. Но по голосу чувствовалось, что он и сам не уверен в своей правоте.

— Вот он как — все тотчас и выложил! И про жену, и про детишек, и про то, что для таких бригада — только показуха!..

Наверно, вино ударило Йожо в голову и уже оказывало свое действие.

— Хороша бригада! — распалился он. — Ты как собака можешь околеть возле друга, а он и не заметит! — Йожо грохнул кулаком по столу.

— Да ну вас, ребята, ведь мы же не за тем здесь собрались. Ведь вы же друг за друга жизни не пожалеете. Ну и будет, будет, — уговаривал ребят Матей, кладя свои большие, как лопаты, загорелые руки на горячие головы и спины товарищей. Он был единственным, на кого вино не действовало, будто где-то внутри у него была устроена железная преграда, через которую в мозг не проникала ни одна капля спиртного.

— Мы же бригада социалистического труда! Мы же боремся за это звание! — бил себя в грудь Яно. — Бри-га-да! Вы понимаете, что это значит?!

Это и в самом доле была бригада, две смены, которым принадлежала «старуха». Кроме Тоно Курачки, братиславца, никто из ребят в городе не жил. Правда, Яно в конце прошлого года завод выделил городскую квартиру, но он был деревенский, из Загорья, как и все остальные, и каждое утро ездил поездом на работу.

Мишо Рандак, лежавший теперь в больнице, тоже каждый божий день ездил в город на поезде. Как и все, он влезал на своей станции в вагон и подсаживался к товарищам; до Братиславы они обычно успевали сгонять две партии в «очко», больше не выходило. Нужно было успеть протиснуться к выходу, взбежать быстрее других на виадук, чтобы в числе первых поспеть на автобус, где изо дня в день повторялось одно и то же: страшная давка, и тут же то шутка взовьется, то раздастся смех или брань — все зависит от того, кто сядет первым.

В общем так начиналось утро, потом тянулся рабочий день, и никому даже в голову не приходило поинтересоваться, что берет с собой Мишо на завтрак и на обед. Ну кто станет ни с того ни с сего допытываться у паренька, что он ест дома, где спит или, к примеру, какая печаль его гложет-гнетет?

Что правда, то правда, бригада была, держались они всегда вместе; родился у Яно сынок, все напились, как полагалось в таком случае; Йожкины чувихи тоже критически оценивались всей бригадой. Однако никто не проверял, сыт или голоден товарищ, а сам Мишо никого в свое житье-бытье не посвящал.

Опершись локтем о стол, Матей сказал:

— Нам об этом обо всем следовало бы самим знать. Теперь-то оно яснее ясного, да поздно маленько, братцы.

Теперь все поняли, отчего всякий раз, когда бригада приступала к обеду, у Мишо находились неотложные дела: то мотор перегрелся, то крюк ослабить забыл. А потом, когда остальные не спеша принимались за работу, он наспех проглатывал что-то из своего кулька. А когда на прошлой неделе у Мишо хлынула горлом кровь и он упал без сознания, все принялись строить догадки, где же это он мог подхватить такую хворь. Тогда-то и обнаружилось, что живет Мишо у матери, а она и сама еле ноги таскает, что с тех пор, как отец, связавшись с какой-то бабой, ушел от них, Мишо приходится одному содержать и мать, и себя.

Тогда-то они и припомнили, что творилось с Мишо весной, когда он ухаживал за Вильмой, этой веснушчатой плюгавкой из буфета, а она взяла да бросила его ради какого-то ученика из проектной конторы.

«Да ежели человек работает вроде как мы, руками, ну чем он может помочь другому в такой беде? Разве что выпить с ним…» — сокрушался тогда Матей.

Ради Мишо вывернули мы и порядком порастрясли свои карманы, три вечера таскались друг за другом из кабака в кабак, премию прозевали, потому что на работе все это сказывалось уже наутро. А Мишо ни одну из этих ночей с нами не пил, все терзался в одиночку.

Больше мы ничего для него не могли сделать — не знали, как и чем тут помочь, — и принялись за работу. А тут неделю-другую спустя начались разговоры насчет соревнования. Во время споров и переговоров Мишо, пожалуй, чаще молчал. Но потом, когда весть об этом разнеслась по бригадам, взялся за дело, да так рьяно, что воспоминание о недавних трудных днях у всех мгновенно вылетело из головы. Некогда было, работали себе да работали, не одна неделя прошла, прежде чем появились первые успехи.

Собственно, бригада возникла в тот день, когда ребят послали в отпуск на автокарах в горы. Там по-настоящему окрепла их дружба и братство. Правда, несколько дней она скреплялась бутылями вина, которые были либо захвачены из дому, либо куплены впрок, чтобы можно было приносить богатые жертвы богам, да и себя не обидеть. Завершилось все это колоссальной пьянкой и скандалом, чего поначалу у них и в мыслях не было. Скандал разразился неожиданно, как пожар, в котором они сами чуть не сгорели.

Дело в том, что среди отпускников оказался один товарищ, пожилой такой человек, который всюду ходил с блокнотом и что-то туда заносил. Он всячески давал понять, что от него тоже кое-что зависит, ему, дескать, кое о чем известно, чего остальным знать не потребно, и поэтому вся группа должна на него равняться и исполнять его желания. Ну а хлопцам смешно стало, слово за слово и пошло, а во время какой-то экскурсии он им так досадил, что они, распив предварительно целую бутыль, принялись петь песенки о реакционерах. В автокаре подхватили, ехавшие разделились на два лагеря: одни за ребят, другие — против. А ночью, когда возвращались на базу, не одно злое слово сорвалось с языка, о чем на другой день, проспавшись и протрезвев, кое-кто горько пожалел.

Утром пришел к ним Матей и начал ругаться.

— Геройский вы народ, дай вам волю — так вы весь свет перевернете. Только смотрите, как бы при этом не сломать себе шею.

Тут-то и поднялся Мишо Рандак и все Матею объяснил, за всю бригаду. Что они, мол, и такие, и сякие, но не вредные, что уважают и возраст, и работу других, но никто не имеет права смотреть на них свысока, и нос воротить, и все такое прочее. В общем, никто уже толком не помнит, что там Мишо еще говорил, но тогда же Матей взял их под свою опеку. В тот день, собственно, и родилась их бригада. Теперь вот Мишо в больнице, а они и понятия не имеют, как и когда это с ним приключилось.

— Да чего уж тут, Мишо это теперь не поможет… а вы должны были бы знать об этом, — сказал Матей.

— Должны были, должны были! Ты сам первый должен был знать! Ты ведь наш духовный пастырь, а мы лишь твоя паства! — бросил Феро меж двумя затяжками.

Матей вскочил так стремительно, что стул отлетел в сторону. Курачка бросился их разнимать.

— Да что вы, хлопцы, в своем уме?!

Но в Матея словно бес вселился.

— Не мое это дело! У меня и без вас работы по горло. Я и без вас обойдусь! Без того, чтоб вы на моей шее сидели.

Курачка поднялся.

— Пойдемте-ка лучше на свежий воздух, тут накурено, голова кругом идет.

Он кликнул кельнера, уплатил по счету и начал теснить широкими плечами своих товарищей, словно сгоняя всех в стадо.

На улице было темно и тихо.

— А не податься ли нам в Дакс? — предложил Густо.

— В эту коптильню я не ходок, — строптиво отрезал Йожо.

Единство дало трещину. По узкой улице прошел патруль и остановился перед входом в небольшой скверик, что разместился на стыке двух улиц.

Над окрашенными в красный цвет лавками шелестели листья осины, а чуть поодаль темнели невысокие тисы. Тоно Курачка мигнул Йожо, подхватил ближайшую лавку и поставил ее напротив той, около которой все остановились. Молча сели.

— Говорил я с главным врачом, — начал Матей. — Видать, порядочный человек. Сказал ему, что парнишка один как перст, что этой осенью думал в вечерний техникум податься. Главный обещал сделать все, что в его силах.

— А что в его силах? — спросил Густо, и глаз его снова начал косить. Густо волновался.

— Боюсь, что мало, хлопцы. Двадцать лет, это такой подлый возраст… для тубиков, — медленно выговорил Матей. Потом, отвернувшись, уставился куда-то вдаль. — Феро прав, больше всего я тут виноват. Знал ведь, что нет у парня отца, а душа у него нежная, словно девичья. Это по всему видно было, а с такими легче всего беда приключается. Сам вызвался заботиться о вас, сам и на комитете обязался — бог знает отчего, — тогда казалось это вроде бы и неплохо — вас немножко в струю направить, а может, еще почему… А теперь дело ясное — все эти мои старания… просто… Не то, значит, следовало бы…

— Как же это тебя понять? — загудел Яно. — Ты что, пепел, что ли, на голову себе собираешься сыпать?

— А еще говоришь, что не пастырь, — обронил Феро язвительную фразу. Но язвительность была только для виду, и лучше всех это почувствовал сам Матей.

— А ну-ка, кто перескочит через этот куст, — закричал Густо своим чуть пронзительным голоском; в эту минуту казалось, он сам преисполнился уважения к себе за то, что его осенила такая счастливая идея. Как ни в чем не бывало он помчался к густому, словно круглый шар, декоративному кусту.

— Этого только не хватало! — прикрикнул на него Яно. — Угодишь ногами — попортишь всю красоту, тут-то мы и попадемся, тут-то и возьмут нас за жабры.

— Внимание! — озорно заорал Йожо и тоже разбежался. Чувствовалось, что ребята стараются вовсю, лишь бы забыть о неприятном разговоре.

— Чего там! — гудел Яно. — Настоящий парень через это на одной сломанной ноге сиганет.

— Ребята, здесь газон. Как бы милиционер не засек, — предостерег Матей.

— Патрон, заткнись и прыгай, если ты не баба, — грубо оборвал его Феро. Но ему все-таки не удавалось скрыть того, что он попросту пытается что-то перекричать в самом себе. И вдруг сам Матей, сунув в рот два пальца, засвистел богатырским посвистом и, разбежавшись, легко, по-мальчишески, как будто собираясь сделать над кустом сальто-мортале, перекувырнулся через куст и проехался по газону, раскинув крестом руки. Остальные падали на него, сбивая друг друга; из общей кучи неслись вопли, свист; всех охватила безудержная мальчишеская радость. Курачка, оставшийся в одиночестве сидеть на лавочке, встал, сложил ладони рупором и заорал, словно в день страшного суда.

— Эй, берегись!

Все вскочили; у Йожо глаза были, как у оторопевшего шалунишки, который вот-вот готов дать деру.

— Где?

Курачка громко рассмеялся.

— Молчи! — прикрикнул на него Матей. — А то еще накликаешь кого-нибудь. — Он взял лавочку и поволок ее на место. И как только ему удалось поднять ее! Неприметный вроде мужичонка, а сколько силы!

Яно пригладил свои густые каштановые вихры.

— Только уговор, братцы, шляться можете сколько угодно, а завтра на работе как штык. Теперь нам осрамиться нельзя, теперь уж хвост держи трубой!

— А мой последний поезд — тю-тю! Теперь жди до трех, разрази вас гром! — опомнился Феро.

— У меня автобусы тоже уже не ходят, — отозвался Густо.

— Э, да что там, тепло, можно и на лавочках переспать.

— Если кто не прочь, могу одного с собой прихватить, — предложил Матей. — Правда, на автобус теперь рассчитывать нечего, но через час мы так или иначе дома будем.

— Да и меня, пожалуй, старуха не вышвырнет, если я приведу кого-нибудь, — присоединился к нему Яно.

— Привет! — рассмеялся Йожо. — Ничего себе, приглашение.

— Погоди, трепач, — рассердился Яно, — вот получишь квартиру, тогда посмотрим. Семейное счастье так разрастется, так опутает, что твой барвинок. Скажем, места у тебя в трех комнатах хватает. Да только ее все из себя выводит — и бригада, и то, и се, а пуще всего эти «гулянки».

Мне показалось, что речь Яно все как-то пропустили мимо ушей. Матей ткнул Йожо пальцем.

— А ты, красавчик, где ночевать собираешься?

— Обо мне не беспокойся, — засмеялся Йожо, — не пропаду.

— Эх, ребята вы мои, ребята! — вздохнул Матей. — Работать вы вроде мало-мальски научились, ничего не скажешь. Глядишь, и по-социалистически вкалывать начнете. А вот жить, жить… черта лысого!..

— А это что, так при социализме бранятся? — съехидничал Йожо.

— Ты бы помолчал, красавчик, смотрю вот я на тебя и вижу, живешь ты вроде как человекоподобное; я бы и рад помочь тебе человеком стать, а ты ни в какую, тебе этот обезьяний запах по душе. — Матей помолчал немного и добавил: — А ежели бы ты, в конце концов, и сам того захотел, все равно ничего бы не вышло. Ничему бы я тебя не научил. Ну чему я, твой пастырь, могу тебя научить, ежели я и сам понятия не имею, как все должно быть?..

Матей невольно вернулся к теме, которой мы коснулись вчера вечером, сидя за столом. Видно, мучила его загадка — ну и что, что из всего этого получится, ежели человек, к примеру, привыкнет даже книжки читать. Прочитает, скажем, и на дискуссию пойдет, если подвернется такая, встанет и мнение даже свое перед всеми вслух выскажет — вот тебе и все, культурное мероприятие проведено. А потом вдруг, глядишь, с женой ссору затеет, разругается в дым. И все по глупости. Иль сынишку отлупит. А ведь можно было бы и по-другому… Оно, конечно, парнишка выдюжит. Да случаются вещи и похуже.

Скажем, сидишь ты на собрании, и выходит тут начальник цеха, и несет одни чистые глупости. Или же… в общем неверно все излагает, а может, даже и несправедливо говорит. И ты знаешь, что не прав этот мужик, а вместо того, чтоб подняться да свое противопоставить, сидишь себе и сидишь, в голове такая муть, а язык за зубами держишь. Говорить? Не говорить? Стоит? Не стоит? Может, мужик этот обозлится, и наживешь ты себе врага — начальника. С полчаса пройдет, пока решишься рот открыть, а то и вовсе не откроешь.

Видно, гложет это Матея, раз он все к одному и тому же возвращается.

Конечно, работать по-настоящему люди научатся. И в театры ходить, и книжки читать, и ножом с вилкой орудовать привыкнут. Только это все еще не значит «жить по-социалистически».

Занятный человек Матей, это факт. «Колоссальный парень», как сказали бы теперь в Братиславе на самом современном жаргоне. И вправду «колоссальный», хотя ничего в нем колоссального нет. Лицо узкое, живые глазки, в них нет-нет да и промелькнет выражение, какое встречаешь у людей, прошедших огонь, воду и медные трубы. На первый взгляд он производит даже неприятное впечатление. С таким пуд соли съешь, прежде чем разгадаешь его характер: доброта и мужество его обострены и собственными жизненными передрягами, и опытом предшествующего поколения — всю жизнь трудившихся отцов и матерей. Его мудрость и чуть горька, и насмешлива, и сердечна, и по-молодому задорна.

— Пошли, бригада, бай-бай! — свистнул Матей, давая знак расходиться.

Яно и Густо потопали вниз, на остановку четырнадцатого, а Пишта и Феро направились к мосту через Дунай. Йожо с минуту мялся на месте, как человек, раздираемый сомнениями, а затем зашагал к ближайшей улочке.

— Не запутайся в какой-нибудь юбке! — крикнул вслед парню Феро, и в ответ ему с трех сторон грянул смех.

Я попрощалась с Курачкой.

— Вот вы теперь их всех видели, наших хлопцев, — сказал он. — Мировые ребята, а?

— А вы? — ответила я вопросом на вопрос. — Вы же целый вечер были самым кротким из них. А мне казалось, что стоит вам только развернуться — так по земле гром пойдет…

— Ну с чего бы мне разворачиваться! — усмехнулся он. — Мотор у меня слаб, пью мало.

— А что, не любите?

Он опять усмехнулся.

— Люблю — не люблю. Не могу, нельзя мне.

Я оглядела размах его плеч. Они возвышались, словно горный массив.

— Да чему же это повредит?

— Сердце шалит у меня. Сердце, будь оно неладно. Давно это, доктора уж готовы рукой махнуть. В Маутхаузене заполучил.

— В концлагере?

Вопрос был глупейший. Так можно было спросить кого-нибудь из побывавших на Северном полюсе. — За участие в восстании?

— Какое, — он покачал головой. — Если вам нужен герой — так это не я. Я коренной братиславец. По профессии слесарь.

— А как вы туда попали? — задала я еще более несносный вопрос. Более разумные в ту минуту не приходили мне на ум.

На этот раз он рассмеялся:

— Да как в такие места люди попадают? Забрали — и все тут. В сорок втором.

Существует определенный сорт очевидных истин, которые не нуждаются в дальнейших расспросах. Мы поднимались вверх по одной из главных магистралей. Улица была пустынна, только на углу, около ресторана, обнимались неуверенно державшиеся на ногах парни, тревожа криками ночную тишину.

— Ондрейко мой! — И снова: — Штефанко, золотой ты человек!

— Тоже субботу празднуют, — чуть грустновато заметил Курачка.

— А вы как ее празднуете? Дети есть у вас? — Я пыталась завести разговор на самую избитую тему. Он покачал головой.

— Была у меня одна девушка, да замуж вышла, пока я там был. Совсем мы с ней зеленые были, может, поэтому я целых три года о ней об одной только и тосковал. Ну, вернулся, а у нее уже дочка. — Он улыбнулся, как бы извиняясь. — Потом стар стал… так как-то и не получилось… до сих пор. По крайней мере злиться на меня некому, — закончил он бодро, — кроме разве хлопцев моих. Эти, скажу я вам, иной раз так допекут…

— Я вот поговорю с ними, когда снова приду к вам на кран, — рассмеялась я с облегчением. — И наверх заберусь, вы не думайте, не испугаюсь. И не остановить вам меня — ведь вы меня сами пригласили, помните, когда мы с инженером Толнайем мимо вас шли, — выпалила я, чтоб уж твердо закрепиться на теме стройки и подъемного крана.

— С инженером Толнайем мы когда-то на одной парте сидели. И браконьерством занимались, — сказал он.

Мы все еще поднимались вверх по улице.

— Пути наши позже разошлись. Он в реальное двинул, а я — в мастерские.

— Он говорил, что вы начинали вместе. Видно, работали на одном заводе?

— Он и об этом вам говорил? — удивился Курачка и пожал плечами. — Случаются же иногда такие смешные вещи! Может, если бы в нашей семье народу было поменьше да если бы отец получал чуть побольше, я бы тоже, может, двинул в реальное. Может, и я бы тогда пришел на завод техником, а кое на что смотрел бы другими глазами и ни во что бы не впутался. И не забрали бы меня и учился бы я в техникуме, как Янко Толнай, и она, может быть, тогда бы за меня пошла… Я тупо молчала в ответ, мне сделалось как-то не по себе. Тоно Курачка усмехнулся.

— И может, сегодня тоже жаловался бы на судьбу, как Яно Толнай. У него три дочери, старшей шестнадцать, и это не шутка — воспитать как следует такую деваху. А вообще, — забасил он на самых низах, — пустой разговор. Вы знаете, по-моему, у каждого своя судьба, и то, что люди называют счастьем, каждый носит сам в себе. Кое-что ты сам не в силах сделать, а чего-то ни за какие коврижки сделать не согласишься или просто не захочешь, а что-то делать обязан — вот так оно и плетется, пока в один прекрасный день не поймешь, что какое-никакое, а основание жизни положено, а потом оно уже тебя держит как в ежовых рукавицах, и вылезти из них — все равно что переменить кожу. А это дело нелегкое. Это змеям ничего не стоит, а человеку трудно… уж вы поверьте мне.

Накрапывал дождь, мы оба как-то почувствовали, что нагулялись. Присели на ступеньки подъезда бывшего барского дома. Теперь здесь помещалось учреждение. Курачка поднял с земли чуть пожелтевший, съежившийся лист и стал вертеть его между пальцами.

— Матей сказал вчера: «Есть, расстелив салфетку на коленях, и водить собственную машину через десять-пятнадцать лет для каждого будет так же просто, как сегодня брать билет в трамвае». — Социализм тем и велик, что мало-помалу даже слепой начинает видеть, как много сделано для людей всего лишь за несколько лет и как они сами изменились. Ведь в этом-то вся и штука. Верно? Здесь-то и начинается человек. А дальше-то? Дальше-то кто его научит? Может, будет институт какой или там что еще, где каждому, когда это ему надобно, растолкуют, что иной раз лучше получить по морде, чем расписаться в собственной трусости. Или, к примеру, кто втолкует нам, что цена человека ни в какой мере не измеряется тем, выше он или ниже тебя стоит по службе. Скажем, можно ли научить человека быть мужественным в любви, мудрым и ответственным настолько, чтобы со временем любовь не оборачивалась ярмом, не становилась чем-то таким, что позволяет пить друг у друга кровь? Можно ли будет вразумить человека, чтоб он в конце концов начал жить полной жизнью и не растрачивал свое время по мелочам? И вообще, можно ли заставить человека понять, что счастье мыслить, трудиться, отдыхать, сознавать общественный долг, радость собственного творчества и, конечно же, радость любви — все это наполняет жизнь, и необходимо, чтоб человек испытал то, что люди очень общо и невыразительно называют «счастьем»?.. Знаете, ребята у нас мировые, вы же их видели. Ну, выпьют, мелют всякий вздор, ну выкинут какую-нибудь чертовщину, а до работы жадные, ниже ста тридцати процентов в этом году не давали. Здорово, а? — восхищался Курачка. Полузасохший лист он все еще вертел в руках. — Только Яно, как попадет ему шлея под хвост, швыряет об пол стаканы и матерится, а дети видят. А ведь он и не представляет, как это может оскорбить. Ведь можно и не ругаться совсем, а обидеть человека до глубины души. — Он помолчал и добавил: — Кое-кто, может, этого и не заметит. А такой человек считается членом бригады социалистического труда и награды получает!

— Но вы-то все-таки замечаете? — спросила я.

— И Йожо тоже замечает. И этот малыш Густо, со своим косым глазом, который так любит вставлять громкие слова — может быть, как раз потому, что он еще маленький, — и этот кое-что теперь видит. Ведь люди не в лесу живут, а сильная искра может и сырое дерево зажечь. А?

— Может!

Он повел плечами, и мне почудилось, будто качнулись две здоровенные оглобли.

— Мы поговорим еще, когда вы к нам снова придете. Пока заберемся на верхотуру, все мировые проблемы разрешим. Вот погодите, вам еще покажется, будто вы по якубовой лестнице на небо заползли. С непривычки…

Мы попрощались. Курачка взглянул на часы.

— Как не доберу положенных четырех часов, я мертвый. И эти свистуны начнут на меня фыркать, рассоримся и будем дуться неделю, пока снова не станем все заодно, как положено. Да кто же их знает, может, они сейчас тоже не спят, — вдруг предположил он. — И этот бродяга Йожо где-нибудь шляется, сволочь. У него послезавтра именины. Мы ему сердце такое выточили — сплошь одни окна, и в каждом окне — девушка, правда, мордашка только, не целиком. Не вполне еще готова вещица, нужно бы мне ее полакировать.


Перевод В. Мартемьяновой.

Загрузка...